Литература (по всем темам курса)

Вид материалаЛитература

Содержание


Культура постсоветской россии
2. Эристика в российской культуре конца ХХ века
Посттоталитарная "вненаходимость" русской культуры
Подобный материал:
1   ...   19   20   21   22   23   24   25   26   27
Глава XI

^ КУЛЬТУРА ПОСТСОВЕТСКОЙ РОССИИ


1. Феномен “эристики” в истории русской культуры


Наиболее противоречивыми и драматичными в русской истории были три социокультурных перехода: от “русского средневековья” к Новому времени (XVII в.); от самодержавно-имперской России к советскому тоталитаризму (Серебряный век конца XIX — начала ХХ вв.) и современный этап — от тоталитаризма к демократическому развитию. По существу, эти переходы составили три отдельные культурные парадигмы (очень близкие друг другу по содержанию и форме, несмотря на глубокие различия исторических эпох, — прежде всего самой своей переходностью). В эти периоды взаимное наложение “старого” и “нового” принимало характер “смуты”, непрекращающейся и неразрешимой полемики о значениях и смыслах, соперничества за приоритеты, спонтанного, неуправляемого саморазвития культурной семантики, вдруг утрачивавшей какую бы то ни было смысловую определенность и системность. На первый план жизни выходила “борьба без правил” ради победы, или “правила” победы в борьбе любой ценой.

В свое время подобную ситуацию в античной культуре, возникшую в связи с распространением “софистических опровержений”, Аристотель назвал эристикой (от [греч.] — искусство спора; не путать с эвристикой — наукой о творчестве), понимая под нею своеобразный агон, переводящий творческую состязательность в такую сферу, где традиционные представления о правде, справедливости, логических правилах, нравственных принципах сменяются “неклассическими критериями” убедительности неистинного, оправданности несправедливого, красоты невзрачного, моральности безнравственного, где на первый план соревнования выходит практическая способность оратора или мыслителя убедить других любыми средствами в своей вовсе не очевидной правоте. Устраняя критерии и нормы ценностно-смысловых измерений, эристика лишала смысла не только регулятивный механизм культуры, нормирующий социокультурный процесс, но и самую необходимость культурной регуляции и саморегуляции, вносила непредсказуемость в социальную и культурную жизнь. Эристика утверждала принципиальную нерегулируемость культуры в переходные эпохи, характеризуемые нарушением нормативности любого рода, распадом ценностно-смысловой системности, неуловимой подвижностью семантики (преобладанием "плавающих" культурных значений, нарастанием амбивалентности смыслов и т. п.) и тем самым выступала как своеобразный смысловой конфигуратор переходных эпох, определяющий своим действием переменное строение, иерархию, структуру и ее семантическое наполнение (т. е. в целом размытую конфигурацию) культуры в процессе ее стремительных, спонтанных и в значительной мере стохастических изменений.

Кризис культуры, заявляющий о себе в феномене эристики, проявляется в том, что одни и те же понятия (правда, свобода, справедливость, счастье, творчество, благо, красота, святость и т. п.) начинают трактоваться не просто различным, но нередко и взаимоисключающим образом: происходит как бы “расщепление” культурной семантики, расцветают споры о понятиях, “о словах”, представляющиеся современникам бесплодными и странными, — тем более, что они не облегчают понимания и обостряют конфликты (политические, национальные, конфессиональные, социально-экономические, философские, художественно-эстетические и др.), усиливают драматизм кризисной ситуации и, как представляется ее участникам, делают невозможным ее разрешение. Эристика расшатывает привычные нормы и иерархию ценностей, социокультурные контексты и интерпретации, тем самым облегчая переход от одной парадигмы к другой, размывая различия между “старым” и “новым”, дезавуируя привычные значения и смыслы в новой ситуации, но не предлагая взамен иных.

В такие переломные культурно-исторические эпохи усиление культурного плюрализма, многозначности социальных явлений, факультативности политического и социокультурного развития приводит к массовому переживанию истории как стихийно нарастающего хаоса — катастрофичного для культуры и цивилизации, иррационального, неподвластного человеку. Современникам в их большинстве не дано наблюдать и понимать переходность происходящих вокруг процессов; тем более проблематично угадать, от чего и особенно к чему происходит переход. Культуру в это время одолевают апокалиптические видения и предчувствия, настроения безнадежности или, напротив, беззаботности. Именно в такие “смутные” эпохи актуализация эристики как оптимального регулятивного механизма (конфигуратора) культуры становится не только возможной, субъективно желанной, но и практически неизбежной. В каком-то высшем смысле (недоступном современникам, а нередко и ближайшим потомкам) эристика — это механизм не столько разрушения, сколько выживания культуры в неблагоприятных и даже разрушительных для нее социально-исторических или естественно-исторических условиях; ценой этого созидательного потенциала эристики является утрата четких критериев всех ценностей — познавательных, нравственных, религиозных, эстетических, политико-идеологических и др., самого различения нормы и антинормы, ценности и антиценности, традиции и модернизации, исторического прогресса, застоя или регресса. Впрочем, для переходных периодов все это не имеет значения — ни в философском смысле, ни в филологическом, ни в историческом ("всё смешалось..." и т. п.).

Эристика (при всей видимости своей беспринципности, аморализма, релятивизма и нигилизма — в сравнении с устойчивыми семантическими системами стабильных эпох, где истина и ложь, добро и зло, красота и уродство, вера и неверие, справедливость и несправедливость в каждом отдельном случае равны сами себе, четко и однозначно разграничены, регламентированы и иерархизированы) в условиях дезорганизации, политической и нравственной “смуты”, “конца идеологии” парадоксальным образом выступает не только как разрушительная, но и как конструктивная сила. В кризисных условиях именно эристика, создавая “зону ценностно-смысловой неопределенности”, размыкает непреодолимые психологические и идеологические границы в культуре, действует “поверх барьеров” — субъективных и объективных, способствует решительной переоценке ценностей, пересмотру стереотипов и клише, подчас помогает преодолеть конфликт интерпретаций, подготавливает приятие непредсказуемой, шокирующей новизны. Иначе говоря, эристика, с ее бессистемностью, эклектизмом, зыбкостью понятий и представлений, с ее идеологическим "безразличием", на “сломе эпох” выполняет важную функцию кодирования культурной семантики со “старого” символического языка на “новый”, т.е. выступает как механизм перехода от одной социокультурной эпохи к другой.

Особенно ярко и парадоксально проявляется эристика в культуре при наложении пограничности эпохальной и региональной. Эпоха Смутного времени в России XVII в. содержала в себе не только черты национального кризиса (государственного, религиозного, идеологического и т. п.), но и внешнеполитического : Русь впервые в своей истории (после авантюры тевтонских рыцарей в XIII в.) столкнулась с враждебностью и агрессивностью Запада (польско-католическая интервенция); вместе с внутренней "смутой" расшатались все геополитические представления. Даже "иконоборческие" страсти, разыгравшиеся во второй половине XVII в., носили с обеих сторон (патр. Никон и прот. Аввакум) антизападнический характер; в то же время начавшее развиваться русское барокко было прозападным явлением. Русский религиозный Раскол с исключительной остротой обнажил проблему "своего / чужого", и интериоризовал ее как принцип собственной смысловой дифференциации, предвосхитив культурную "ломку" петровских преобразований.

Типичной “дважды эристической” эпохой в истории России был Серебряный век, соединивший в себе общие черты западноевропейского модерна и специфические — предреволюционной поры в России. Размытость границ между жизнью и искусством, личностью и обществом, утопией и реальностью, здоровьем и болезнью, консерватизмом и радикализмом, серьезным и смеховым, высоким и низким, добром и злом, нравственным и эстетическим, прекрасным и безобразным, богоискательством и неверием, нормативным и релятивным (список подобных антиномических “пар” в культуре Серебряного века можно продолжать до бесконечности) — все это было характерно практически для каждого поэта, критика и публициста, философа или политика начала ХХ в. Декадентством в той или иной степени были заражены едва ли не все деятели русской культуры рубежа веков; многие социальные процессы и бытовые реалии, виды деятельности оборачивались культурной игрой; символ часто представлялся реальнее житейской повседневности и объединял в себе искусство, философию, религию, общественность, быт и политику. В эту переломную историческую эпоху народолюбие и революция, религия и спиритизм, любовь и разнузданные оргии, скандальная известность и рафинированный эстетизм, всемирная отзывчивость и примитивный шовинизм — все это и многое другое оказывалось рядом — одновременно “нераздельным и неслиянным”, чреватым социокультурным взрывом, который не замедлил произойти — сначала в 1905, затем в 1917 году.

Итогом Серебряного века в России явилась революция, приведшая к образованию “двух культур” в рамках одной национальной культуры — монолитной советской тоталитарной культуры, непримиримой к контрреволюции и эмиграции, и — “параллельно” ей — непримиримой к революции и большевизму, но столь же монолитной и внутренне непротиворечивой культуры русского зарубежья. Обе русские культуры ХХ века составляли “в паре” идеально “эристичный” контрапункт смысловых структур и ценностей русской культуры. Нетрудно проанализировать, насколько и как различались в советской и в русской эмигрантской культурах значения одних и тех же слов: Россия, культура (мировая и русская), патриотизм, Запад и Восток, традиция, прогресс, демократия, либерализм, революция, народ, враги народа, интеллигенция, пролетариат, крестьянство, религия, армия, террор, диктатура, идеология, партийность, советская власть, Советский Союз, эмиграция, большевизм, белое и красное, свобода, творчество, духовность, нравственность, соцреализм и т. п. Все основные мировоззренческие представления и понятия, ценности и нормы, принципы и традиции двух русских культур были полярными, конфронтационными, взаимоисключающими: ведь взаимопонимания между двумя русскими культурами быть не могло и не должно; размежевание по классово-политическому, религиозному, философскому, нравственному и всем остальным принципам было полным и категорическим.

Своеобразной пограничностью обладала (и обладает до сих пор) культура русского зарубежья, исторически сложившаяся в смысловом пространстве между традиционной русской и либеральной западноевропейской культурами, а в ХХ в. занявшая промежуточное положение между советским тоталитаризмом и западной (буржуазной) демократией. Многочисленные семантические противоречия, расколы и разрывы, идейные конфронтации, ожесточенные политические, религиозные и культурные споры, потрясавшие русскую диаспору на протяжении ХХ в., свидетельствовали о культуре русского зарубежья как о последовательно “эристичной” культуре. Только в такой культуре могли сложиться такие двусмысленные явления, как сменовеховство и евразийство, могла всерьез обсуждаться проблема выбора между сталинизмом и гитлеризмом в период Второй мировой войны или определяться мера “тоталитарности” (пробольшевистского или профашистского толка) таких мыслителей, как Н.Бердяев или И.Ильин, таких художников, как С.Есенин или М.Цветаева и т. п.

Предпосылкой эристических процессов в период становления русского тоталитаризма и в период его разложения явилось столкновение застывших, догматизированных, нередко искусственных смысловых структур тоталитарной культуры (ленинизм, “соцреализм”, политэкономические законы социализма и т. п.), с органической для каждой конкретной нации или страны “культурой повседневности”. Наступающая на гребне “Великого перелома” тоталитарная культура могла победить “культуру повседневности” (идеологию нэпа) только средствами лжи, демагогии, насилия, террора. Для молодой советской культуры конца 1920-х — начала 30-х годов самой важной задачей было свернуть социокультурный плюрализм — сначала политический и идеологический, а затем и художественно-эстетический, стилевой. Под флагом консолидации всех культурных сил, поддерживающих советскую власть, культура была огосударствлена, монополизирована и унифицирована. Эристика переходной эпохи была побеждена мощью партийно-государственного пропагандистского аппарата, а вскоре — и машиной репрессивных органов.

Напротив, обороняющаяся, идущая на либеральные уступки и компромиссы культура тоталитаризма времен “оттепели” и “перестройки” неизбежно была побеждена повседневностью, глубоко укорененной в быту, привычках, массовой психологии, обрядности, интересах, национальных традициях и менталитете. Собственно, именно на развалинах тоталитарной системы эристические процессы и расцвели особенно пышно и демонстративно. Пересматривая жесткие догмы сталинизма, а затем и ленинизма, советская культура переходного времени усиливала многозначность ценностей и оценок, интерпретаций и объяснений фактов, событий; утверждала многообразие стилей, идейно-образных концепций действительности, научных и художественных методов. Даже пресловутый "социалистический реализм" был признан "открытой художественной системой" (акад. Д.Ф.Марков). Наряду с реабилитацией провинившихся прежде и покаранных тоталитарной системой деятелей советской культуры, началась реабилитация: в искусстве — художественных систем, в философии — направлений и течений немарксистской философской мысли, в науке — целых наук, прежде запрещенных и объявленных "лженауками" (генетика, кибернетика, социология, семиотика, психоанализ и т. п.). Эристика охватывала все культурные явления и процессы, непрерывно расширяясь и множась в геометрической прогрессии.

Пережитые отечественной культурой на протяжении 4-х последних веков три весьма длительных и тяжелых “эристических” периода (а третий, развивающийся на наших глазах, — еще бесконечно далек от своего завершения и разрешения) наложили на все культурно-историческое и цивилизационное развитие России отпечаток сквозной “эристичности”, смысловой зыбкости и неопределенности. Впрочем, и в доисторический период русской культуры исходная восточнославянская архаика несла на себе следы гетерогенных (западных и восточных) влияний, племенной и религиозной розни, природной стихийности и геополитической нестабильности, (что нашло свое отражение в противоречивой, внутренне бессистемной мифологии, а вместе с тем и в некоторых основополагающих архетипах национального менталитета — типа “авось да небось”), что свидетельствовало об изначальной “эристичности” всей русской культуры, утверждающей структурно-семантический хаос как норму бытия, смысловым антиподом которого может быть только организационное насилие, централизующее аморфное целое.

Поэтому противовесом стихийности на протяжении всей российской истории почти всегда выступала идея жесткого и жестокого порядка — институционального и идеологического, исходящего от властных структур. Совмещение “мягких” и “жестких” структур, взаимно провоцирующих и сдерживающих друг друга, порождало хроническую неоднородность топологии русской культуры и придавало отечественной истории особенно напряженный и непредсказуемый характер. Однако резкое понижение социокультурной и цивилизационной определенности, идейный и стилевой эклектизм, принципиальная широта и “всеядность” ценностно-смысловых критериев в истории и культуре России — показатель не только ее повторяющегося, почти перманентного кризиса, ”смуты” или переходности, но и ее принципиальной незавершенности, незавершимости, ее открытости будущему, стремительным и радикальным социокультурным метаморфозам, т. е. имманентный фактор ее динамики и культурно-исторической значимости в масштабах истории мировой культуры.

Таким образом, феномен "эристики", по крайней мере четырежды утверждавшийся в истории русской культуры как ее регулятивный механизм, оказался в конечном счете интериоризован русской культурой как целым и превратился в ее типологически значимый, устойчивый семантический и структурно-функциональный атрибут национального своеобразия, лишь трансформирующий от эпохи к эпохе свои внешние формы и внутреннее значение, т. е. в значительной мере совпадающий с менталитетом русской культуры.


^ 2. Эристика в российской культуре конца ХХ века


Первое, что привнесла новая ситуация в развитие отечественной культуры в посттоталитарный период — это реальный плюрализм (политический, идеологический, методологический, стилистический и т. д.). На смену единственно допустимой идеологии, монополизированной научно-познавательной методологии, целостному (тоталитарному) мировоззрению (столь характерным для советского периода истории русской культуры) приходит период "разброда и шатания", по контрасту с еще недавно жесткой одномерностью и заданностью социокультурного развития кажущийся "хаосом", "распадом", "развалом" и т.п. Рушится "железный занавес", и в одном смысловом пространстве объединяются — под конец ХХ в. — обе взаимоисключающие и противоборствующие ветви русской культуры — бывшая советская культура и культура русского зарубежья, противоречащие друг другу культурные системы — тоталитарная и либерально-демократическая, традиционная и модернизационная, но объединяются отнюдь не мирно и гармонично, а конфликтно, резко, напряженно.

Мало того: в каждой из "ветвей" русской культуры — метрополии и диаспоры — за десятилетия противостояния и взаимного непризнания произошел внутренний раскол. В русской советской культуре рядом с официальной, социалистической культурой образовалась культура оппозиционная, "подпольная" ("внутренняя эмиграция", "диссидентство", андеграунд и др.). В культуре же русского зарубежья вычленились тенденции прототалитарного свойства, так или иначе перекликающиеся с советской культурой и коммунистической идеологией (сменовеховцы, левые "евразийцы", русские фашисты и "возвращенцы" и др.). Целый ряд вчерашних оппозиционеров коммунистическому режиму — как из среды диссидентов, представлявших собой "внутреннюю эмиграцию", так и из числа эмигрантов "внешних" повернулись к нему лицом. Сегодня, например, известно, что не только Э.Лимонов, но и, по-своему, В. Максимов, А.Синявский, А.Зиновьев, Ж.Медведев, В.Буковский, А.Янов видят для России преимущественно неокоммунистическое или иное "неототалитарное" будущее, либо находя в неототалитаризме не одни недостатки и пороки, но и известные достоинства, либо показывая неизбежность такого пути для "веймарской" России (например, "после Ельцина", — как А.Янов).

Подобная "перекрестная перекличка" культур советской и русского зарубежья, их инверсионное взаимодействие и переплетение между собой свидетельствуют о том, что процесс объединения "двух русских культур", хоть и медленно, и драматично, и парадоксально, но начался; что процесс этот будет мучительно трудным и долгим; что его составляющие, то меняясь местами, то сближаясь, то расходясь, еще, быть может, несколько десятилетий будут составлять не единство, а различие, никак друг с другом не согласующееся. В дополнение же к плюрализму, идущему изнутри русской национальной культурной традиции, все активнее заявляют о себе в смысловом пространстве современной посттоталитарной русской культуры явления западной (по преимуществу массовой) культуры и традиционной (или модернизированной) восточной культуры, спешно захватывающие ключевые позиции в образующемся идеологическом, культурном, политическом и экономическом вакууме, содействуя конвергенции культур не только тоталитарной и демократической, но и традиционной и либеральной, т. е. цивилизаций Востока и Запада.

Впервые в истории русской культуры (если не считать кратковременных периодов свободомыслия в правление Екатерины II, в "век Александра", накануне и несколько лет спустя антикрепостнической реформы, с начала "первой русской революции" 1905 г. до начала первой мировой войны) социокультурный плюрализм стал реальностью, и реальностью не менее суровой, нежели тоталитарное единомыслие и политический централизм культуры в предшествующий длительный период коммунистического режима. Отсутствие сколько-нибудь прочных и длительных традиций плюрализма в культуре и идеологии, демократии — в политической и общественной жизни; относительно низкая и весьма специфическая, с европейской точки зрения, правовая культура в России; глубоко укорененная психология политической конфронтации в обществе, преследования инакомыслящих, цензурных гонений и т.п. — все это способствовало тому, что социокультурный плюрализм в России развился вместе с взаимной нетерпимостью и вседозволенностью.

Это драматическое "триединство" представляет собой нечто прямо противоположное соловьевской триединой модели всеединства или, скажем, православной Троице, — механизмам, призванным предотвратить раскол в обществе, торжество инверсионных процессов в русской культуре, дуализм мировоззрения и т. п. следствия культурно-исторического порядка, неизбежные в культурах бинарного типа. Скорее уж к "триадам" этого типа относится сформулированная А.Блоком накануне революции тройственная антиномия: " искусство жизнь политика ", состоящая из трех антиномий: "искусство  жизнь"; "жизнь  политика"; "политика  искусство", — разрещение которых даже не помышлялось, поскольку каждая из них стимулировала другие и все вместе углубляли общий кризис культуры, расшатывая стабильность всех существующих норм и ценностей, усиливая неопределенность и многозначность всех культурных значений, их трагическую оторванность от существующих или возникающих социальных реалий.

По сути, социокультурный узел, выраженный указанным "псевдо-триединством": плюрализм нетерпимость вседозволенность, — это и есть одна из возможных действующих формул социокультурного взрыва, время от времени потрясающего культуры на протяжении их национальной истории, особенно же — бинарные культуры (идея, развиваемая в последние годы жизни Ю.М.Лотманом). Отсюда берут свое начало идеи избранничества в национальном, государственном или социально-политическом контекстах, мессианские концепции исторического процесса, культурологические и философские прогнозы и пророчества в культурах бинарного типа. К таким культурам, в частности, относятся русская, еврейская, отчасти немецкая, а также многие национальные культуры бывшей Российской империи, тесно связанные судьбой с русской культурой, "задавшей" им модель поведения, развития, самореализации и самоутверждения.

Ю.Лотман (в книге "Культура и взрыв") полагал, что начавшиеся после распада СССР процессы модернизации, демократизации отечественной культуры означают постепенный переход традиционной для России бинарности в тернарные (тройственные, триадные) структуры, характерные для западноевропейской цивилизации и большинства европейских культур. Это весьма вероятное объяснение происходящих процессов вместе с тем не исключает ни драматизма подобного перекодирования бинарных фреймов в тернарные (относительно немногие четные композиции кратны 3; сопряжение же бинарных оппозиций в триады приводит, как правило, к образованию "треугольников оппозиций", т. е. "псевдо-триад"); ни самой практической возможности и реальности подобного перекодирования в России, где преобладающими механизмами самосохранения культуры являются инерция традиционности, сопротивление любым модернизациям (если только они не осуществляются силой, притом "сверху"); ни параллелизма различных культурных кодов, в том числе традиционных и инновативных, магистральных и альтернативных, официальных и скрыто-оппозиционных ("андеграундных"). Все эти процессы, резко обостряющиеся в переходные, кризисные эпохи, в которые преобладает многоликая эристичность, в конечном счете порождены столкновением в бинарной по своему происхождению культуре центробежных и центростремительных тенденций, одновременным наложением друг на друга сил ускорения и торможения и другими следствиями "застревающей" культурной и цивилизационной пограничности России.

Реальный плюрализм современной постсоветской культуры порожден, с одной стороны, конвергенцией противоположных тенденций (т. е. синтезом противоречий), а, с другой, — столкновением не вполне совместимых между собой культур и цивилизаций, что неизбежно осложняет чаемую гармонизацию отношений взаимной нетерпимостью соревнующихся сил и вседозволенностью средств в борьбе друг с другом за собственную победу, гегемонию, даже монополию и диктатуру. В этом принципиальное смысловое отличие современного российского постмодерна от западного: если западный постмодерн есть результат индивидуальных творческих исканий интеллектуалов, стремящихся пересмотреть застывшие нормы и ценности, концепции и стили в духе культурного плюрализма и свободного самоопределения личности в многомерной демократической культуре, то российский постмодерн порожден коллизиями посттоталитарного развития российско-советской культуры (столкновением официальной культуры и неофициальной, прототалитарных и антитоталитарных тенденций в культуре, идеологии и обыденного сознания, религии и атеизма, науки и псевдонаучных, спекулятивных теорий, искусства и кича), что придает ему несравненно более драматический и переломно-кризисный характер — не только по сравнению с западноевропейской социокультурной реальностью, но и с аналогами восточноевропейскими.

Границы между гетерогенными, поляризованными, предельно контрастными явлениями, текстами, нормами, смыслами, ценностями, сведенными в едином семантическом пространстве, сместились, стали размытыми; сами ценности и смыслы — кардинально переосмысленными, становясь идеологически неопределенными, нередко многозначными, амбивалентными; целое культуры — морфологически аморфным и мировоззренчески зыбким. Именно такая размытость — ценностно-смысловая, образно-ассоциативная, идейно-эмоциональная и т. п. — служит задачам оптимального перехода от одной культурной парадигмы к другой, являясь смысловым "мостом" между двумя разными историческими эпохами — тоталитарной и демократической.

Если между этими эпохами в истории российской культуры вообще возможен переход, то он может быть осуществлен только эристическим путем. Если же такой переход в России практически нереален, то эристика как механизм разрушения тоталитарной парадигмы (превращение серьезного и страшного в смешное, высокого — в низкое, этического и политического — в эстетическое, научно-теоретического — в эзотерическое или мистическое, идеологического — в утилитарно-прагматическое и т.д.) выполняет не кодирующую, а скорее дезавуирующую, деструктивную свою функцию, также входящую в состав исторической миссии посттоталитарной эпохи как ее непосредственная составляющая.

В результате мы наблюдаем не только кризис верификации, при котором тексты культуры (научные и художественные, политические и религиозные, экономические и эзотерические) оказываются, с одной стороны, духовно равноправными и участвующими в спонтанной “драматургии” современной культуры в качестве действующих лиц, реплик в полемическом диалоге, целых смысловых пластов, взаимодействующих между собой, а, с другой стороны, — взаимонепереводимыми и не обладающими общими для них критериями истинности суждений, но и кризис профессионализма, поскольку специализированность в каждой из перечисленных (или иных) областей культурной семантики не является авторитетной не только для других, но нередко и для них самих. Парадоксальным образом сегодня в постсоветском пространстве именно обыденная культура обладает неоспоримым статусом наибольшей универсальности по сравнению с любой специализированной культурой, а точка зрения обывателя, дилетанта, обычно считавшаяся предосудительной и некомпетентной, оказывается самой емкой, практичной и ценностно предпочтительной — по сравнению с позицией любого специалиста, профессионального мыслителя или художника. Соответственно, частная жизнь (особенно те сферы, которые с трудом регламентируются обществом, государством, политиками) и культура повседневности выходят на первый план социокультурных интересов современной России: заметно нарастают деполитизация, деидеологизация, пародийность, гедонизм, развлекательность; широкое распространение получают непривычные для советской и русской культуры “облегченные” жанры и стили культуры, шоу-индустрия, эротика и порнография, “чернуха” и ”ужасы”.

Значение этих явлений для истории русской культуры состоит не столько в том, что гибнет общественная нравственность, идеологическая "выдержанность", нарушаются привычные бытовые и культурные нормы и прививаются представления и ценности, выпадающие из русской национальной традиции и менталитета русской культуры, — сколько в том, что разрушается система ценностей, норм, традиций, ментальных структур, органически сращенных с тоталитарной культурой и тоталитаризмом как типом цивилизации. Будучи вписаны в игровой контекст современного досуга (телевизионного, компьютерного, беллетристического и пр.), все эти формы превращают "запрещенное" в "разрешенное", ужас и насилие — в острое развлечение, сексуальные страсти — в красочное зрелище, театрализованное шоу — в выигрышную лотерею и т. п. Заметим, все патентованные приемы массовой западной культуры в контексте посттоталитарного периода российской истории приобретают принципиально иной исторический и социальный смысл: все те явления, которые были жестко закреплены в тоталитарной культуре как неотъемлемые ее атрибуты и нормативы, перед взором позднейших поколений, не знающих, иначе как в форме нарратива, об ужасах и развлечениях, о патетике и обыденности тоталитарных режимов, предстали как виртуальная реальность, а герои и вожди эпохи, ее жертвы и палачи — как персонажи детективов и триллеров, комиксов и анекдотов.

Особое развитие получают в современной России маргинальные и диффузные формы культурных и цивилизационных процессов; общество все более атомизируется, усиливается аморфность и размытость всех смысловых границ, социокультурных форм и интересов, субъективно переживаемые и деятелями культуры, и рядовыми потребителями культурной продукции как падение национальной культуры или даже “антикультура”. Столкновение же традиционализма (подчас принимающего все более крайние фундаменталистские формы) с модернизацией (также тяготеющей к экстремальным проявлениям) приводит к возникновению непредсказуемых и парадоксальных феноменов. Так, место традиционных мировых религий (в частности, русского православия) в постсоветском десекуляризованном обществе все чаще начинают занимать религиозный модернизм или фундаменталистский экстремизм, сектантство, эзотеризм, мистицизм, провоцирующие решительную борьбу с ними не только господствующих церковных институтов, но и официальных государственных органов власти и административных учреждений (жупел “тоталитарных” сект).

Таким образом, атрибут “эристичности” неизбежно распространяется с отдельных маргинально-диффузных явлений и процессов на все уровни и слои, формы и институты российской культуры. Периферийные образования перемещаются в центр, обретая статус “ядерных” структур и определяя собой характер и смысл социокультурного целого. Маргинальность становится системообразующим фактором всей культуры и даже переносится на цивилизационные процессы. Это фактически закрепляет состояние переходности за российской цивилизацией. Весь вопрос заключается в том, от чего и к чему происходит культурно-исторический и цивилизационный переход; носит ли он, условно говоря, "прогрессивный", созидательный характер или, напротив, разрушительный характер, что может означать временный или фатальный "регресс" данной культуры и цивилизации. Точный прогноз "смутных", переходных процессов оказывается весьма проблематичным и условным. Известно, например, что и "бунташный" XVII век, и Октябрьская революция в ХХ в. — с последующей Гражданской войной — казались современникам национальной катастрофой России, граничащей с окончательной гибелью цивилизации и культуры. Однако в каждом предшествующем кризисе, благодаря эристическим механизмам, культура быстро и радикально трансформировалась, а цивилизация находила в себе новые резервы для выживания и смыслового обновления.

  1. ^ Посттоталитарная "вненаходимость" русской культуры


Российская культура переживает в конце ХХ в. "смутное время". Подобные полосы в истории России — явление, периодически повторяющееся. В этом признании для нас, современников своей эпохи, — мало утешительного: "смутные времена" в истории русской культуры длились иногда десятилетиями, не находя выхода. Однако никакие более или менее "ясные времена" в истории отечественной культуры не были безусловно яркими и плодотворными в творческом отношении; идейная и общественно-историческая "ясность" непосредственно не способствовала рождению новых культурных ценностей и смыслов. Так, в ХХ веке относительно "смутными" для культуры временами были: "серебряный век" (особенно десятилетие "между двух революций"), 1920-е годы, "оттепель" и "перестройка"; что же касается "ясности", то она наступала в годы "военного коммунизма", в период расцвета сталинского тоталитарного государства, в годы Великой Отечественной войны, в эпоху брежневского "застоя".

Вместе с "ясностью" обычно наступала идеологическая однозначность, политическая стабильность, централизация всех сфер жизни (включая культуру), определенность и даже жесткость всех оценочных критериев, норм, регламентация тематики, жанров, стилей и т.п. Очевидно, что современная социокультурная ситуация к подобной "ясности" не тяготеет и, скорее всего, не приблизится даже в случае неожиданного политического поворота. В некотором смысле современная переходная во всех отношениях — ситуация обречена на то, чтобы быть смутной, драматичной, тяжелой для культуры, но это обстоятельство вовсе не исключает того, что в подобные-то эпохи российской истории, собственно, и создавались выдающиеся культурные ценности, составляющие ее национальную гордость и славу, причем возникали они не в качестве единичных исключений на общем сером фоне, как то бывало в "ясные" времена, а именно в массовом порядке, как творческий выброс целой культурной эпохи.

Социокультурная ситуация в России конца ХХ в., во многих отношениях очень сходная с ситуацией начала века, — русским Серебряным веком, ставшим кануном русской революции, — характеризуется явной “эристичностью” современной русской культуры. Смешение стилей и норм, мировоззренческих принципов и эстетических установок, явный конфликт интерпретаций в трактовке одних и тех же явлений — все это характерные признаки социокультурной эристики, налагающей свою печать на все явления и процессы современности. Сосуществование в общественно-политической и социокультурной жизни — “на равных” — “закрытых” и “открытых” явлений, прототалитарных и антитоталитарных сил, советских и антисоветских (или несоветских) традиций, в принципе не способных к диалогу друг с другом, но при этом взаимно уравновешивающих свое влияние на ситуацию, которая имеет тенденцию развиваться как вперед, от тоталитаризма к демократии, так и назад, к новому тоталитаризму, но под другим идейным знаменем (“обновленный Союз”, “Русское Национальное Единство”, неоправославная теократия и т.п.), — представляет собой важнейшую предпосылку развития эристики сегодня.

В современной культуре парадоксальным образом сопряжены несоединимые ценностные ориентации: коллективизм и индивидуализм, резкая политизированность и демонстративная аполитичность, антизападнические, изоляционистские настроения и стремление воссоединиться с "мировой цивилизацией" (понимаемой как западная, евроамериканская), секуляризация и десекуляризация различных сфер жизни и культуры, государствоцентризм, "державничество" и анархическая свобода от партийно-государственной ангажированности... В самом деле, в едином ценностно-смысловом пространстве современной посттоталитарной российской культуры сосуществуют фактически "на равных" одиозно-советские имена, произведения, идеалы; вновь обретаемые нами культурные ценности русского зарубежья (самого по себе весьма пестрого и противоречивого); "возвращенное наследие" деятелей культуры ХХ в. (несправедливо забытое, запрещенное, извлеченное из архивов, запасников, частных коллекций, спецхранов и т.п.); заново переосмысленное "классическое наследие" — явления, не только не связанные друг с другом, но друг друга взаимоисключающие.

Современная ситуация определяется прежде всего противоборством двух глубоко укорененных в истории русской культуры начал — тоталитарного и антитоталитарного. И дело даже не только в политическом противостоянии "демократов" (в кавычках и без кавычек, во всей пестроте спектра либеральных и демократических убеждений, — воплощающих в целом антитоталитарные тенденции российского общества), и неокоммунистов, а также националистов различного толка (в совокупности составляющих прототалитарные силы современной России). Речь идет о самих навыках творческой свободы и творческой несвободы, активности и пассивности, репродуктивности и творческого поиска, разрушающего шаблоны и стереотипы культуры. Сегодня эти начала, тесно сопряженные между собой, находятся в состоянии противоборства, открытой или скрытой полемики. Перед каждым деятелем культуры сегодня остро стоит проблема выбора: либо идти опасным, неизведанным путем, полным лишений и непредсказуемых поворотов, либо двигаться по инерции, по привычным российским и советским стандартам, опирающимся на апологию всесильного государства (восточно-деспотического по своему типу), все решающему за нас, всему покровительствующему (если это заслуживает его внимания) и столь же властно карающему все (что противоречит высшим целям его самоутверждения, роста и господства). Знаменитый горьковский вопрос: "С кем вы, мастера культуры?" сегодня, как и 60-70 лет назад, стоит перед отечественной культурой: или культура идет в услужение государству, поэтизируя его мощь, величие, единство, целостность ("универсальное государство" как самоцель, по А. Тойнби); или культура развивается сама по себе, предоставленная всем подстерегающим ее случайностям и невзгодам.

Постсоветская культура не идет ни по первому, ни по второму пути, и прежде всего потому, что она не только не представляет собой какого-либо единства, но принципиально раздроблена, мозаична, атомизирована. Правда, у некоторых современных (весьма уважаемых) художников и ученых нет-нет, да и возникает желание вернуться к государственному культурному патернализму, привычному для тоталитарной эпохи (только выраженному в необычно гуманных, идеализированных формах). Тоска по государственной опеке и финансовой поддержке неоднократно звучала из творческих союзов (писателей, художников, театральных деятелей, кинематографистов и пр.), академий наук, вузов. Русский интеллигент всегда мечтал о том, чтобы государство ему помогало, его поддерживало, награждало, с ним советовалось, ему внимало и взамен...ничего от него не требовало! Три века русской истории могли бы уже вразумить российских мечтателей, что так не бывает: вслед за финансированием культуры появится ее планирование, затем — социальный заказ, потом — учет и контроль, а там уже и Главлит, "искусствоведы в штатском", идеологические кураторы из ЦК и ЧК, "железный занавес" в отношении чуждых нам культурных явлений и т.д. и т.п.

Кроме того российское государство — со времен, пожалуй, Ивана Грозного, впервые создавшего официальную культуру (тот же "Домострой" или "Стоглав") в противовес культуре неофициальной, находило множество целей и объектов, более приоритетных для финансирования, нежели культура (война, оборонная промышленность, безопасность, укрепление бюрократического госаппарата, сельское хозяйство, помощь зарубежным друзьям, осуществление мировой революции и освоение космоса); до культуры никогда дело не доходило, - ее уделом был испокон веков именно "остаточный принцип". Поэтому все иллюзии и надежды относительно того, что государство изменится, просветится, гуманизируется и призовет на совет интеллигенцию, в конце ХХ века кажутся ужасно наивными и несбыточными. Вместе с тем надежды на единство культуры, достигаемое помимо или вопреки государственной опеке, в посттоталитарный период также утопичны. Слишком велика инерция огосударствления культуры, лишающего ее самостоятельности и свободы.

Раздробленность, мировоззренческая и стилевая противоречивость — характерная особенность постсоветской культуры, субъекты которой представляют собой скорее оппонентов друг другу, нежели товарищей по борьбе за существование. Оппоненты ведут полемику, слушая только самих себя, апеллируя к аргументам и системе доказательств, ценностям и традициям, заимствованным в одном случае из либеральной, в другом — из коммунистической парадигмы, а подчас — из той и другой одновременно или попеременно. Спор “глухого с глухим” — это иллюзия диалога; он рассчитан не на взаимопонимание сторон, а на правила эристики (например, на искусство убеждать эмоционально, а не рационально, — вопреки фактам, наперекор логике; даже иррационально), — если угодно, с опорой на демагогию, софистику или даже мифологию и суеверия, апеллируя не к логике науки, а к повседневному здравому смыслу, мертвой традиции или психологическим феноменам массовых потрясений — страху, инерции, шоку, панике, прострации, массовому гипнозу, обману и т. п. Это обещания, не рассчитанные на выполнение, заявления без содержания, суждения, которые невозможно верифицировать, деятельность, принимающая виртуальный характер и т. д. Всеобщий монологизм, так сказать, "хор монологов", укорененных в разных культурных традициях и социальных слоях общества, в принципе не конструктивный, не плодотворный. Не случайно древнегреческая культура, давшая человечеству не только термины монолог и диалог, но и сами эти социокультурные явления, под полилогом понимала не многоголосие обсуждения, спора, дискуссии, а скорее хаотический шум толпы( греч. — многословие, болтливость).

Современная российская культура рубежа ХХ — XXI вв. оказывается одновременно включенной в рыночные механизмы (но трактуемые очень архаично, примитивно, варварски) и в процесс посттоталитарной стагнации; она насквозь монополизирована, ориентирована на государственный патернализм и в то же время пронизана конкурентной борьбой “на выживание”; она презирает “массовую культуру” (особенно западную) и жаждет сама стать столь же массовой, но без конкурентов; она соприкасается с теневой экономикой и криминальной культурой (а подчас и прямо базируется на них) и в то же время открыто лоббируется правоохранительными органами, правительством, различными политическими партиями и движениями. Границы между искусственным и естественным стремительно размываются; культурная предметность легко переходит в социальную среду, и детективный сюжет органично размещается в действительности как некая "общая канва" исторических и житейских событий.

Важно понять, что российский олигархический неокапитализм и неорынок — это вовсе не возврат к тому капитализму (до Октября 1917 г.), развитие которого оказалось насильственно прервано революцией и Гражданской войной; не реставрация нэпа, также насильственно свернутого в ходе "Великого перелома", и вообще никакой не капитализм (классический или современный западный, развившийся из классического). Это — модификация позднетоталитарных структур и отношений, вызванная их распадом и адаптацией к меняющемуся мировому контексту; превращенная форма тоталитаризма в контексте посттоталитарного развития; в крайнем случае — плод противоестественного "скрещивания" тоталитаризма с политической демократией, социалистического “планового хозяйства” с рыночными отношениями, политической цензуры с “гласностью” и деланной “сенсационностью” (социального гибрида, осложненного подчинением либеральных и демократических институтов — тоталитарным, поскольку господствующей традицией является преемственная с прежней парадигмой, а не "прививаемая" ей со стороны). Словом, это монстр, порожденный логикой именно тоталитарного и посттоталитарного развития России, в принципе не могший развиться ни в какой иной стране, ни на какой иной стадии исторического развития. И степень устойчивости или неустойчивости этого исторического образования определяется тем, какой логике имманентного культурного развития оно следует и как оно может вписаться во всемирно-исторический культурный контекст.

Перестав (частично) быть “закрытым” обществом, посттоталитарная Россия лишь условно и чисто словесно начала приближаться к нормативам и идеалам “открытого общества”. Традиции неправового государства в рамках российской цивилизации инспирируют феномен “слишком открытого общества”, в систему которого парадоксальным образом (псевдо-демократически) включены на равных правах как “открытые”, так и “закрытые” структуры: компоненты правового государства, криминальные образования и косные бюрократические институты; феномены классической советской культуры и эмигрантской культуры русского зарубежья, но более всего — западной (американской) массовой культуры; образцы коммунистической и либеральной, националистической и космополитической, атеистической и религиозной идеологий… Противоречивый симбиоз "закрытости / открытости" также носит "химерический" характер: либо "открытые" структуры поглощаются обобщающей "закрытой" системой, становясь в итоге "вторично закрытыми"; либо "закрытые" структуры оказываются включенными в "открытую" систему, во многом адаптируя ее к себе и трактуя "открытость" лишь как форму собственной безграничной свободы относительно других структур и независимости от всей системы.

Все эти структуры, более взаимодействующие не друг с другом, а со своим “безразмерным” целым, равно “лояльным” (или безразличным) и к собственной “открытости”, и к “закрытости”, равно поощряющим зависимость и независимость, репрессивность и поощрительность, честность и мошенничество, государственность и эгоизм, созидательность и спекулятивность, будучи самостоятельными и взаимно безответственными, перестают быть частями целого, элементами или компонентами одной системы. Не поддающийся внешней регуляции и управлению конгломерат автономных образований напоминает собой модель "броуновского движения". При этом все “открытые” структуры вступают в диалог с “закрытыми” по принципам “открытости”, в то время как “закрытые” структуры ведут себя с “открытыми” по законам “закрытого общества”(например, как с “агентами чуждых влияний” или прямыми сотрудниками зарубежных спецслужб, как с представителями конкурирующей теневой фирмы или мафии), что приводит к ценностно-смысловым разночтениям во всех планах — политическом, нравственном, эстетическом, религиозном, философском, организационном, экономическом, житейском и т.д. И в контекстуальном отношении Россия так же амбивалентна: она равно открыта как "открытым", демократическим обществам, так и "закрытым", авторитарным и тоталитарным, осуждая "открытые" общества за нетерпимость к "закрытым" и оправдывая "закрытые" общества в их резкой оппозиционности к "открытым", что придает внешнеполитическому обличию постсоветской России противоречивый и "вненаходимый" характер.

Таким образом, вопрос настоящего этапа исторического развития русской культуры заключается в том, чтобы по возможности сгладить, смягчить, сдемпфировать взрывные процессы, протекающие в настоящий момент; чтобы найти формы "переключения" бинарной системы на тернарную, выработать "язык" перевода дихотомической логики культурно-исторического развития на трихотомическую; найти такие формы самосознания русской культуры, которые бы не воспроизводили одни и те же механизмы непримиримой партийной борьбы, ценностной поляризации, этического максимализма, жесткой конфронтационности, радикального переустройства общества и т.д. Прежняя методология осмысления и анализа культуры строилась как исключительно дихотомическая: классовая и формационная оппозиции, "черно-белые" критерии любых оценок, муссирование образа "врага" в политике и культуре, резкая идеологизация и политизация всех культурологических интерпретаций, идейная нетерпимость в отношении всего, выходящего за пределы узкой "нормы", последовательная "селекция" культурного материала с позиции теории "двух культур", классовой и идеологической борьбы, "двух миров", — словом, "нашего" и "ненашего" ("чужого", "враждебного", "злокозненного").

Отойти от традиций социокультурного раскола, бинарности — если не в самом социокультурном материале истории, не в реальности, не в менталитете русской культуры (здесь нельзя желать невозможного), то хотя бы в намерениях, в культурных установках, ценностных ориентациях — это значит научиться осмыслять, интерпретировать и оценивать социокультурные процессы, сохраняющие свой "взрывной" характер, в категориях целостно-троичного мышления, трихотомичной методологии; овладеть методом сознательного "перевода" бинарных структур бытия в тернарные структуры сознания, членить картину мира по логике триад. Далее, это значит преодолеть глубоко укоренившийся в русской культуре механизм инверсии (собственно и порождающий явления социокультурного раскола) и более оргпнично, чем это было ранее, усвоить механизм медиации (уводящий от принципа простого "перебора" между готовыми альтернативными стратегиями и выбора между двумя крайностями). Такая перспектива, хотя и выпадающая из исторической логики русской культуры, противоречащая всему предшествовавшему историческому опыту развития российской цивилизации, была бы в третий "смутный" период русской истории как нельзя более конструктивной.

Однако наличный опыт российского посттоталитарного развития после 1991 г. показывает, что российское общество далеко не созрело для решения таких задач и подобного, взвешенного рефлексирования реальности; оно вовсе не выработало принципов тернарного мышления и механизмов преодоления бинарности; оно не готово к поиску компромиссов и обретению консенсуса (не только политического, но и культурного, идеологического, нравственного, религиозного). То, что мы можем наблюдать в различных сферах российской жизни постсоветского времени, — это сопряжение множества бинарных оппозиций, самая пестрота и количество которых отнюдь не устраняет многократной бинарности членения целого, глубоко укорененной дихотомичности посттоталитарной российской культуры. Так что идея плавного перехода русской культуры и российской цивилизации к трихотомическому строению остается либо далеким прогнозом социокультурного развития России в XXI в., либо либеральной интеллигентской мечтой, благородной и теоретически логичной, но далекой от реальности, меняющейся слишком медленно и непоследовательно, а значит, увы, несостоятельной гипотезой, сохраняющей пока лишь теоретический интерес.

Впрочем, некоторые реальные сдвиги в сторону тернарности в русской культуре можно наблюдать уже сегодня. Так, один из характерных примеров культурной жизни последнего времени — дополнение традиционной для советской культуры антиномии "наука искусство" (т. е. рационально-логическое  чувственно-образное) — третьим компонентом культуры (интуитивно-субстанциональным) — религией, верой (кто бы и как ту и другую сегодня ни понимал или ни эксплуатировал). Однако в отличие от тех цивилизаций, где познавательная и художественная культуры давно и мирно сосуществуют с культурой религиозной, в постсоветской России десекуляризация приобретает деструктивную направленность. Благодаря своему "третьему" компоненту, современной русской культуре оказывается возможным апеллировать к эмоциям вместо аргументов, логическое исследование подменять образным видением, в доказательствах или при проверке истинности — рассматривать веру равной знанию и вообще представлять культуру как непрерывную область размытых значений и смыслов, где наука превращается в особое искусство или религию; религия предстает как некое учение и непосредственное знание действительности, но одновременно и как специфическое искусство или даже шоу; искусство оборачивается, с одной стороны, специфически препарированным вненаучным знанием, а с другой стороны, — эстетизированной верой.

В сфере же, например, политической культуры общества сегодня заметно дополнение непримиримой оппозиции правых ("демократов" буржуазного толка) и левых ("национал-коммунистов" / "патриотов") условным "центром" — умеренными и осторожными "прагматиками", "беспартийными профессионалами". На стороне первой пары (правых  левых) — давняя историческая традиция политической и социокультурной конфронтации, жесткой и бескомпромиссной борьбы, т. е. отчетливой бинарности (логика, тем более понятная, что по своему социально-политическому происхождению нынешняя российская политическая элита как правого, так и левого толка является двумя вариантами трансформации одного и того же социокультурного материала — бывшей советской партийно-государственной номенклатуры — со всеми ее традициями, навыками, интересами, ценностями, принципами, идеями). На стороне же "беспринципных" и "безыдейных" прагматиков-профессионалов, как это ни странно, — общая усталость населения от конфронтации и борьбы, от гиперболизированной политизации и идеологизации жизни, от революционных "ломок" общественного уклада и исторических потрясений; равнодушие обывателей к идеям и принципам и заинтересованность в практически ощутимых результатах. Это равнодушие, возведенное в ранг идеологии и философии имеет шанс стать в постсоветский период той "третьей силой", которая и окажется наиболее конструктивной и модернизирующей русскую культуру.

Усталость от конфронтаций, обличений, борьбы за власть; политическое равнодушие; потребительство на бытовом и культурном уровне; поветрия оккультизма, эзотеризма, мистики, традиционно расцветающих в периоды "безвремения", "смуты" и заполняющих идеологический вакуум, образовавшийся на месте скомпрометированных теорий; засилие массовой стандартизированной и деидеологизированной культуры (развлекательных шоу, игровых программ, лотерей и т.п.) — все это создает атмосферу, уменьшающую опасность социокультурного взрыва, которым всегда была чревата русская культура с ее ярко выраженной бинарной структурой ("взаимоупором" противоположных начал). Антиномия тоталитаризма и демократии "размывается" аморфной стихией "хеппенинга", и тот факт, что едва ли не треть общества (особенно среди молодежи) и поглощает эту специфическую "срединную культуру", выступающую в роли "буфера" между поляризованными тенденциями, обнадеживает. Судьба русской культуры (и российского государства тоже) всегда зависела от случайностей и отличалась высокой степенью непредсказуемости (отсюда столь характерная для русской ментальности ссылка на "авось" и "небось"). Складывающаяся в современном российском обществе "зона безразличия" — это своего рода аккумуляция всех накопившихся за время реформ надежд и разочарований в форме пресловутого "авось да небось"; она-то и блокирует сегодня процессы конфронтации и раскола, так свойственные России.

Во времена социальной и идеологической "ясности" такие тенденции назывались "мещанством", стихией обывателя, мелкобуржуазной "бездуховностью". Сегодня приходится говорить осторожнее: может быть, это какая-то иная духовность, некое "инобытие" духа, зачатки "третьей культуры"; в этой дорефлексивной аморфности "снимаются" крайности тоталитарной и либеральной культур, изживается правый и левый радикализм, экстремизм, формируются исподволь новые нормы жизни и соответствующей ей культуры. В этом отношении и ностальгия по "старому доброму советскому времени", и мечты о том, что "рынок" автоматически приблизит нас к европейским социокультурным стандартам и оптимальным культурно-политическим решениям, — в равной мере "старые" нормы, в значительно мере уже не "работающие", не подтверждаемые практикой.

Впрочем, перспектив для творческой реализации тернарного принципа на базе бинарных структур — великое множество, значительно превышающее возможности эмпирического "перебора" уже сложившихся целостных триад в русской культуре и общественной жизни. В этом — суть новой ситуации, сложившейся в русской культуре после падения коммунистического режима в СССР и краха тоталитаризма в глобальном, мировом масштабе. В этом — ее принципиальная новизна и уникальность в контексте всемирной истории культуры: преобразование бинарных структур в тернарные средствами самой культуры, более того — силами ее методологической рефлексии — осуществилось бы впервые. На этом пути можно было не только сделать много открытий, претерпевая при этом, разумеется, огромные неудачи и разочарования, но и попытаться добиться, по-видимому, неожиданных, невиданных в мировом масштабе результатов. Но исторические возможности такого сценария Россия, как это нередко бывало в прошлом, не сумела, не успела или не смогла реализовать в течение первого посттоталитарного десятилетия.