Виагра Киев "Київська правда"

Вид материалаДокументы

Содержание


Москва – город-герой
Подобный материал:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   16
^

Москва – город-герой



1. Петров по прозвищу Марселино

Недавно, прогуливаясь с приятельницей по Киево-Печерской лавре, встретил Жорку Петрова. Вернее, не Петрова, а Марселино, Марселя, как мы называли его во дворе. По фамилии автора самого несчастливого для нас решающего гола в финале Кубка Европы 1960 года (Испания — СССР — 2:1). Нам было по девять-десять лет, и мы называли друг друга звучными именами знаменитых тогда футболистов. Амансио, Альтафини, Виньковатов, Грамматикопуло (из-за длинной фамилии — просто Грамматика), Численко — Число. К Петрову на всю жизнь приклеились прозвище Марселино.

Жорка здорово играл «в сетке» — во дворе школы на Горького, четыре дробь шесть, накручивая по два-три защитника. А «прикладывался» к воротам так, что деревянные щиты гулко стонали, доски не выдерживали, отлетали, подрагивая вылезшими наружу ржавыми гвоздями. Мы бродили в поисках кирпичей или железок, чтобы удалить эти гвозди, иначе они бы прокололи мяч, что по тем временам означало ни с чем не сравнимую потерю. Бывало, мяч перелетал через сетку — не беда, если в сторону школы или ракового института, оттуда его всегда возвращали. Хуже — если на другую сторону, там кирпичный забор, но низенький, ниже сетки, а дальше — проходной двор, еще один. И не раз, и не два кто-то успевал подло стырить мяч, увести, уворовать, как бы резво ни бежал «автор за произведением».

Жестко, беспощадно и с большим достоинством играл Марселино. Он рано повзрослел, сформировался — смуглый брюнет, хоть и заводной, но отходчивый, добродушный. Вроде бы и ненамного выше меня, когда на физкультуре по росту стояли, а вон как за лето вымахал. А ведь отдыхали вместе — сначала в Евпатории, а последний месяц — в госплановском лагере, 19-й километр Житомирского шоссе. И в пинг-понг он лучший — слева красиво подкручивал, а справа накатывал. Движения плавные, как в замедленной съемке. Очко выиграет, рукой о стол картинно обопрется, ракетку небрежно так вертит в руке, черные волосы на пробор — девушки сходились посмотреть. И пацаны младшие ему подражали, ракетки крутили, да все неумело, они из рук вырывались, ударяя по ногам.

Уже и волосы под «канадку» два раза в месяц стрижет, в нейлоновых рубашках щеголяет с отложным воротником на плаще «болонья» по 80 рублей, который мы купили ему на толкучке в Ново-Беличах. Ездили туда каждое воскресенье. Потом этот плащ — гордость двора — нас здорово выручил, когда 4 октября 1967 года «Динамо» играло «матч смерти» с «Селтиком», первый раз на стотысячном стадионе. Мы «загнали» плащ приезжим грузинам за восемьдесят рублей, и впятером проканали на два билета.

Когда нам было по шестнадцать, Марсель первым познал некую взрослую тайну. В пионерлагерь по возрасту не пускают — переростки, мы приезжали на спартакиаду под чужими фамилиями в заявке. Физрук шутит: «Пойди побрейся, за пионеров сыграешь». Домой плетемся на трамвае 23-го маршрута — Святошино — Бессарабка — больше часа, метро никакого еще в помине нет. Сидим у открытого окна, катим мимо соснового леса с ветерком, без мыслей, усталые — говорить лень. Проходит мимо девушка или женщина молодая, Марсель внимательно так, оценивающе по ногам глазами скользит. И что он в тех ногах находит? Если смотреть, то уж на лицо, на глаза…

А как любил шикануть! После школы затащил в кафе «Снежинка» на Красноармейской, возле кинотеатра «Киев», всех мороженым (по 100 г) и коктейлем молочным за свой счет угостил. По 53 коп. на каждого истратил. Мыслимое ли дело! Сколько лет прошло, а в памяти до мельчайших подробностей сохранилось, как смокчем через трубочки сладковато-приторную смесь, уже допитую, — со свистом, шумом. Посетители оглядываются.

Он рано отдалился от нас, вот в чем дело. Все реже в школьной «сетке», а если и выходит, — в футболке настоящей, гетры надевает. Не то, что мы, босота, кто в чем. Футболка у него — на зависть всем, другой такой ни у кого в Киеве не было: красная с белыми буквами спереди: «СССР». А сзади — большая «четверка», номер Гиви Чохели, значит. И адидасовские белые трусы с эмблемой — ферзем. Невиданная по тем временам вещь. Марсель в этой форме за молоком ходил, на угол Лескова, вместо того магазина сейчас овощной-опохмелочная. Очередь балдела, когда он скромно так бутылки молочные по 15 коп. выставлял на столик, пустые. Но никто на Печерске не мог сказать, что задавался Марсель, форсил, через губу с кем-то разговаривал. Идет с базара, видит — старушенция из нашего дома еле сумки тянет. «Бабуля, давайте помогу!». И не как тимуровец из книжки, а по-свойски. А я вот, например, хоть режь меня на куски, никогда на такие подвиги не сподобился бы.

Своим голам Жорка цену знал, но и за других радовался, обнимал за плечи: «Ну как, Альмет, классный гол?». Это меня называли так: Альмет, как хоккеиста Альметова, уже покойного. Когда ЦСКА в Киев приезжал с Тарасовым, со всеми чемпионами мира, против «Динамо» (тогда еще не «Сокола»), мы отчаянно рвались во Дворец спорта, ночевать оставались на сцене за кулисой, чтобы на утреннюю тренировку и потом на матч остаться. А когда «конюшня» (ЦСКА, то есть) уехала, год еще вспоминали: «А помнишь, как Альметов Локтеву выдал, а тот Александрову...» Так и прилипло ко мне: Альмет.

Или когда в «сетке» принципиальная игра с другим двором, на деньги, а человека не хватает, мы ему кричим: «Марсель, стань в калитку!» — в ворота то есть, руками не брать, как последний защитник, «подчищать». И он безотказно выходил, двумя пальчиками поддерживая штанины — так в дождь переходят дорогу, чтоб не намочить, — и штиблетами своими тихонько распасовывал, и нас подбадривал:

— Ну, старик, ты в углу тогда пас отдал, Мунтяну нечего делать.

Главное — искренне так, душевно, кому другому, может, в морду дал бы, а ему — верили. А вдруг правда?

И первый коньяк с ним, и первая девушка. Столкнулись как-то на Крещатике. Он с двумя подругами — модными, в нарядных платьях, и я с двадцатью копейками в кармане.

— Не беда, Альмет. Мы — в «Чай-кофе», пойдем с нами.

Кто помнит такое заведение — наверху Крещатика, между кинотеатром «Дружба» и метро, — «Чайник». Высший класс, со всего Киева народ козырный по тем временам съезжался. Битлов крутили, роллингов. А иногда и свои концерты давали. Марселино заказал себе 100 коньяка, нам по 50, соку, бутерброды с икрой, по конфете «Червоний мак». Желудок не поддался, и я долго боролся, боясь открыть рот. Внутри электрический ток, слюну все время сглатываешь с одной мыслью — не опозориться, не блевануть на стол. В голове шумит, девушки как закурили — в глазах темно. И чего смеяться? Первый раз человек не только коньяк пьет — икру ест.

Потом поехали к Галке на квартиру, там я окончательно опозорился. Развезло, проснулся среди ночи — они втроем на кухне сидят. Набросил лежавший рядом халат, выхожу к ним — смеются. Я руку в карман машинально сунул — что-то хрустнуло. Достаю — презерватив в целлофановой обертке, мы в аптеку бегали смотреть на такие, по четыре копейки, продавщица не отпустила. За столом все оживились, на меня смотрят:

— Что, никогда не видел?

И Марсель Галину за локоток.

— Ну пойди. Галчонок, обучи новобранца, а то попадет в чужой дом, что будет делать?

Галку долго упрашивать не надо, но намучилась она со мной, что и говорить, прилично. Зато любила как после!

Начиналась взрослая жизнь. Очень быстро и дружно расселили «хрущевки» на Копыленко и Кутузова. Наши родители — чиновники средней руки Кабмина, Госплана и ЦК — соскочили: кто на повышение, у кого семья прибавилась, кто квартиру сменил, а кто и спился с круга, никого из друзей во дворе не осталось. Мы получили трехкомнатную на Березняках, у самого озера Тельбин. По инерции какое-то время я еще наезжал в нашу «сетку», играли в футбол, но как-то вяло, больше упирали на пиво, подолгу сидели на столе, где наши родители забивали «козла». И Марсель тоже съехал. Его батю призвали в начальство, кинули на прорыв, говорят, дали роскошную хату на Розы Люксембург, на Липках. Мы несколько раз встречались, больше случайно, пока не потеряли друг друга окончательно.

Сколько же лет прошло — двадцать, нет, тридцать. Тридцать лет! Да разве это Петров, Жорка, грозный центрфорвард Марселино, он же Марсель, неотразимый красавец, предмет обожания печерских барышень с Панаса Мирного и Миллионной, властитель дум моего детства? Этот подтоптанный мужик с так называемой челкой их трех редких прядей, старательно укрывающих лысину? И пахнет от него, извините, уж никак не французским дезиком — какой-то слежавшийся запах то ли заношенного белья, то ли позавчерашнего борща. Старомодный костюм, увы, тот самый, что был на нем в нашу последнюю встречу, их носили в конце шестидесятых кумиры-футболисты. А галстук... Что же это за галстук у Марселя — засаленный, с задубелым узлом? Наверное, ленится каждое утро заново повязывать, чтобы узел всякий раз был на другом месте, тогда галстук и не заминается, и служить долго будет. А может, не умеет? Ну да, Марсель не умеет, скажешь такое! Но, поди ж ты, завязан широким узлом, как у пенсионера, и короткий, до пупа не достает, не то что до ремня. И без булавки, заколки, какие сейчас все носят.

Марсель как загипнотизированный уставился на мою бриллиантовую булавку в форме земного шара и, пока мы обменивались первыми приходящими в голову фразами, приличествующими моменту, все время глазами ее ловил. Такие вещи обладают магической притягательной силой. Сам убедился, когда сидел в первом ряду аккурат напротив американского президента и не мог отвести глаз от воткнутого в его галстук бриллианта, сверкающего в солнечных лучах, как рыба в воде. И что бы ни говорил президент, я не слышал, вернее, не разбирал слов, они отскакивали, боялся потерять из виду булавку. Сейчас точно такая же на мне, и он пялится на нее, глаз отвести не может. Друг моего детства Жорка Петров чувствует себя без заколки, как голый, неодетый человек в толпе респектабельных мужчин, идущих по Парижу в дорогих и шикарных костюмах.

— Ты знаешь, — вдруг сказал он, когда и говорить уже вроде было не о чем, — а у меня ведь тоже такая заколка есть. Ну точь-в-точь, старик.

И в эту минуту случилось как бы чудесное превращение. На секунду, всего лишь на секунду, клянусь, господа, промелькнула такая знакомая, добрая улыбка того самого Жорки, которого я знал в другой жизни. Жалкий всплеск былой красоты, раскованности, непринужденности. Когда реставрируют старый портрет, опадают слои, нанесенные за все годы, и на миг, только на миг, я увидел прежнего Марселя, с которым мы встречались у остановки трамвая на Мечникова, чтобы вместе идти на уроки. Не задолбанного жизнью неудачника в ширпотребовском допотопном костюме и застиранном галстуке, а уверенного в себе первого школьного красавца с вальяжной артистической броскостью, центрового парня с Крещатика, одетого с иголочки, с неизменной тщательностью и вкусом.

Да, это был все тот же, совсем не изменившийся Жорка, обнимавший меня на евпаторийском пляже блаженной памяти санатория четвертого управления Минздрава УССР. И интонации знакомые, воркующие, бархатистые воскресли в памяти. «Как жаль, Альмет, что ты не умеешь плавать. Да я тебя все равно научу. Не веришь?»...

— Не веришь? Честное слово. Я просто сегодня ее не захватил с собой... Ты стал знаменитым, Альмет?

— Ну уж сразу знаменитым. Работа на виду, вот и все.

— Не прибедняйся. Я слежу за тобой. Да, кстати, смотри, что у меня: рукописи уникальной книги «Житие святых», в Киево-Печерской лавре напечатана, в восемнадцатом веке, в 1762 году. В честь восшествия на престол Екатерины ІІ. Эта рукопись с начала 20-х годов в розыске, числится как пропавшая. Раритет жуткий, на старославянском. Времен архимандрита Зосима, слыхал про такого? Тогда это было первое такое издание, здесь описываются жизни всех канонизированных на то время святых православной церкви. Я ее Диме Табачнику показывал, он говорит: цены нет, бесценная. Мне один бизнесмен за нее сорок тысяч баксов предлагал, я не согласился.

Послушай, Альмет, ты за границей часто бываешь, не можешь там толкнуть ее, а бабки раздеребаним. Помнишь, как мы в трамвае школьниками двадцать рублей нашли? Ведь все было по-братски…
  • Я подумаю и сам тебе позвоню.

— Да что тут думать, верняк дело!* Но ты знаешь, я ведь к тебе не из-за этого даже подошел. Мамзель, вы уж извините нас. Не жена ли случайно? Познакомил бы.

— Да нет, так...

— Понятненько. Простите нас, мамзель, друзья детства встретились через тридцать лет. Не волнуйтесь, вечера воспоминаний не будет. Сейчас разбегаемся. Видал тебя пару раз здесь, а ты не поздоровался, нехорошо, знаешь ли, старых корешей не признавать некрасиво.

— Да я... прости... может, не заметил. Зрение садиться стало. Ты же знаешь, я завсегда... Никогда не открещивался...

— Я не о том. Сейчас специально вот захватил, знал, что увижу.

Марсель поставил на парапет черный, давным-давно ушедший в небытие дерматиновый с металлическим основанием дипломат, их вручали бесплатно делегатам то ли двадцать пятого, то ли еще какого другого съезда комсомола. Долго рылся, наклонившись так, что я до мельчайших деталей мог рассмотреть его пунцовую лысину, покрытую слабым коричневым пушком, кажущуюся сверху большим коленом, обтянутым колготками телесного цвета, пока, наконец, не вытащил не шибко объемистый сверток, завернутый в давно утратившую полиграфическую свежесть и популярность у народа киевскую «вечерку».

— Мы не печатаем стихов.

— Да не стихи, не бойся. Это мой дневник.

— Ты знаешь, должен, наверное, знать, и дневников не печатаем.

— Слежу-слежу. Это НДП — не для печати. Для тебя, понял? Специально сохранял. Здесь вся моя жизнь.


2. Груздев

Из дневника Петрова (Марселино)

«...На следующий день мы уезжали из Москвы в Минск. Я температурил, мучал страшный флюс. Вот глупость: в Киеве решился вырвать зуб, который болел уже неделю, — в Москву ведь еду. Пришел по скорой в клинику на Бессарабке, мужик посмотрел: «Будем удалять, укольчик только сделайте». Тот, кто укольчик должен был делать, книгу читал или журнал толстый, не вспомню, попал иглой то ли в вену, то ли в нерв. Когда я вышел в коридор, очередь присмирела — щека распухла вдвое больше. На работе тоже все шарахались, и боль ужасная.

В поезде выпили, сняло на ночь. Утром — жижа под ногами, грязное месиво, температура, а надо в Выхино добираться общественным транспортом. Ужас! Сутки на полосканиях, даже в местный медпункт сходил: «Все в норме, соду ищите, дня три саднить будет, пока опухоль спадет». Не повезло, говорят, вам. Трясет всего — свитер лыжный, самый теплый, натянул, двумя одеялами укрылся, скулю. День на анальгине проспал, проклиная все на свете, на стук в дверь не откликался, знал, что выпить зовут. Выпьешь, и боль в голове усиливается. Свитер на голову — не так слышно, пусть себе. И вдруг сильный такой стук под вечер:

«Але, старик, это Груздев, выходи или открой!» Женька Груздев! Мама мия! Надо открывать, кто ж тебе поверит, что спишь! И мы мчимся на такси шальном и попадаем на суперпредставительную тусовку то ли в честь газеты «Московские новости», то ли в честь театра какого, но очень демократичную, Я в свитере, с флюсом, рядом — Пугачева, Пьеха, Жванецкий, Окуджава, Афанасьев, Попов, Травкин и очень популярный в те годы Невзоров. Он в джинсовом костюме, ведет себя агрессивно, вызывающе и независимо, ему все аплодируют. После концерта фуршет — кто первый вышел, тот захватил место у стола. Мы оказались у рояля, рядом с Евтушенко. Он хоть и зомбирован успехом, но в выпивке прост и доступен — разливает шампанское, хватает, как и мы, бутерброды с икрой. Народный депутат Станкевич грозит пальцем: куда ты, мол, с суконным рылом, дай сперва избранникам с красным значком взять бутерброды с красной икрой, тебе и с черной с головой хватит. И я постепенно оттаиваю: а по фиг та температура! Не ел ведь несколько дней, кусаю вырванным зубом, запиваю шампанским — жизнь что надо!

Вот он рядом, Женя Евтушенко, пьем почти на брудершафт, обнимаемся. Все запросто — на рояле, на салфетке. Почти по-домашнему, на дружеской ноге. Прав Чехов: как все же возбуждает рукопожатие какого-то пьяного Плевако! Знаменитостей-то сколько вокруг, батюшки святы. И с каждым охота выпить, автограф взять. Но Женька Груздев уже за руку тащит — хватит, поехали, по-серьезному сейчас выпьем. Он еще не крутой, не самый-самый в Москве, оттого и водится со мной, а не, скажем, с Ильей Глазуновым, как сейчас. И мы едем на его служебной «Волге» — тогда еще «Волги» были у начальства! — куда-то за город, сверяемся по схеме, нарисованной шариковой ручкой в тетради в клеточку, останавливаемся у деревянных, окрашенных в зеленый цвет, занесенных снегом заборов. Вот и дача, но, увы, не наша. Мы ищем знакомую Женьки, он, видимо, и сам редко здесь бывает. Выпало много свежего снега, следов и вмятин черных почти нет, толпятся ели. Долго блукаем, Женька обещает горячие пельмени. Еще забор, остановка, водитель куда-то уходит, звонит, колотит в двери — все мимо, все не то. Женька заставляет перелезть через забор, лают собаки. Небо над нами бледно-синее, северное, московское — такого в Киеве не увидишь. Градусов за двадцать мороза, мерцают незнакомые северные звезды. Наша моча, клокоча в снегу, вмиг желтеет и замерзает, черствеет, будто и не моча вовсе, а следы озябшей птахи. И Женьке уже холодно.

— Ничего, сейчас приедем, а там пельмени, не то что пальцы съешь — и вилки с ложками.

И наконец мы находим. Конечно, не по схеме, а на обратном пути.

— Женька, ну что же ты!

— Да, мужики, приехали.

Нас, конечно, не ждали. Долго вытряхиваем снег, извиняемся за позднее вторжение. Пельменей нет. Есть барышня с огромным и некрасивым вытянутым носом и ее мама. Подогревается вчерашняя картошка, такой же салат, отдаленно напоминающий оливье. Весел, пожалуй, лишь шофер наш, долго моющий руки. Случайно забредаю в комнату и вижу — Женька мой, смущенный, меряет белую в полоску рубашку.

— Это я тебя с днем рождения поздравляю, — девушка с длинным носом гладит его по голове. Женька, сосредоточенно застегивающий пуговицы:

— А выпить-то у тебя найдется, а то друг мой из Киева совсем нехороший, заболел.

Я выскакиваю с горящими щеками. Ну, брат! У меня ж в гостинице и бутылка, и сало осталось.

Женьке, впрочем, я все прощаю. Познакомились случайно — на него донос небольшой заставили строчить в прошлый приезд. Не знали друг друга, встретились на лестнице, в курилке.

— Так это ты под меня копаешь?

— Я, Женя. Мне поручено. Только не знаю, что писать.

— Напиши, что думаешь.

— А откуда ты знаешь, что я думаю?

— Да, это серьезно. Запомни: доносчиков и трусов они презирают и не жалуют. Трус же умирает дважды.

И ушел к себе.

Что Женьке? В Москве он свой, не унывает. Бутылку водки осилили шутя, попрощались с длинноносой и ее мамашей.

— Мужики, так здесь же Шереметьево-два рядом. Айда заедем!

— Евгений Николаевич! — закатил водитель глаза к небу.
  • На пять минут только, пивка попить!

Значит, на полночи. Нет, с Женькой не соскучишься, с ним весело.

— У кого это мы были?

— Да жена моя первая.

Н-да. А вот и Шереметьево — никогда не был, только по телеку видел. Отсюда вся страна, Союз то есть, в загранку летает. Ворота в мир, можно сказать. Шикарное место. Мелодично так музыка перед объявлением рейсов звучит, табло, как за бугром, города высвечивает, дух захватывает. Амстердам, Берн, Нью-Йорк, Париж, Рим, Варшава. Да, брат, это тебе не хухры-мухры.

— Слышь, Марсель, здесь буфетик один, выпивки навалом, только надо таможенный и паспортный контроль пройти.

— Так мы же...

— Да ну, ерунда, я сейчас договорюсь. Стой здесь. Женька никогда ничего не обещает зря, впустую. Все, о чем говорит, делает. И не выпендривается. Сегодня его чуть с работы не поперли и из партии не исключили. Только, глядя на него, ни за что не догадаешься. Держится молодцом, не суетится. В глаза пристально смотрит, спокоен. И когда шизофреник Байков, первый секретарь МГК, несколько часов назад заорал, как прокаженный: «Груздев! Груздев! Вон!» — присутствие духа не потерял. Тихонько хлопнул дверцей и к шоферу: «Михалыч, у тебя выпить есть что?». Известное дело, как в Москве сейчас с выпивкой — днем с огнем. Антиалкогольный психоз. Михалыч сразу бутылку «белой головки», два стакана и бутерброд. Уж не свой ли, которым жена снабдила, больно тщательно завернут. Бутербродом, правда, Женька распорядился по-братски. Он только крякнул, выругался трехэтажным матом, душу облегчил. Сразу по второй разливает, а из того же подъезда, на Серова, Миша Полуэктов, наш министр, выходит с рожей, лоснящейся на морозе, как блин с маслом. Окликнули его, а он:

— Ребята, я уже бывший, без работы.

— Партбилет-то хоть остался?

— Строгач с занесением.
  • Ну, садись, выпьем. За здоровье Льва Николаевича. Какого? Не Толстого же. Байкова — мудака из мудаков!

А вот и Женька!

— Давай быстрее! Все договорено. Где шуткой, где гуськом, где просто напролом, внаглую — и все барьеры позади.

— Пошли они все на фиг, пусть теперь локти кусают, мы в транзитной зоне! Хочешь — улетим, куда глаза глядят, недельку-две поживем, как люди, а потом вернемся свое дерьмо нюхать?

— Свое дерьмо, — говорит Миша Полуэктов, — и пахнет не так, как чужое. Нюхать его приятно. Это еще Достоевский отметил: даже гниль от зуба собственного приятна, вожделенна.

Кстати, о зубе. У меня он почти не болит.

В очереди к стойке одни иностранцы, попадаются даже негры. Мы с Женькой подходим к стойке слева. Груздев долго гипнотизирует буфетчицу — шикарную такую телку, на ней халат вот-вот по швам разойдется. Ладненькая, теплая, по-домашнему уютная, руки мелькают в плавных движениях. Вырез на груди-то не слишком ли откровенен? Наконец случайный взгляд в нашу сторону и снова что-то в очереди переспрашивает, уточняет, да так и застывает с протянутой к счетам рукам:

— Евгений Николаевич? — боясь поверить свалившемуся то ли счастью, то ли несчастью, выпрямляется, отключается наконец от надоедливого араба, глаза сверкают, как стоваттные лампочки. По этому блеску можно прочесть многое. И то, как она до сих пор его любит, и как им было хорошо, и как ждет каждый день, пока он позвонит. И хотя он не звонит — наобещал, наврал, она все равно счастлива. По глазам видно.

— Что же ты, Женя?..

— Да вот, замотался. Дай что-нибудь выпить.

— Сейчас. Кушать будете? Я же до сих пор плитку, что из дому тогда принесла, держу здесь...

Она зовет сменщицу и подсаживается к нам. Уже и яичница специальная для нас готова.

Завязывается абсолютно беспредметный пьяный сюжет из той самой оперы, где познакомились за стойкой и разлетелись через десять минут, чтобы никогда больше в жизни не свидеться. Впечатление такое, что вот-вот объявят наш рейс. Антонина — мировая баба, пьем с ней на брудершафт, целуемся, хохочем, как идиоты.

— Давай еще, — говорю я.

— Ну ты, брат, заканчивай, а то я уже ревную, — не то всерьез, не то в шутку говорит Женька. Она кладет свою руку на его. Оба сосредоточенно замолкают.

— А неплохой вечерок, — говорит Груздев.

— Да уж, вечерок, два часа ночи. Мне работать пора. Когда объявишься наконец, Женя?

— Да, может, даже завтра, ты-то как работаешь?

— Всю неделю.

— Так мы к тебе нагрянем с другом. Он в Москве до воскресенья...

— Думаешь, нагрянем? — спрашиваю уже в машине.

— А то как же, завтра сядем и приедем.

И самое поразительное — он и вправду верит, что нагрянем.

Пока же мы едем ко мне в гостиницу. И сало есть, и бутылочка заветная.

— Во, блин! Забыли пиво!

Я думал с водителем инфаркт случится. Ничего, выдержал Михалыч, только еще крепче руль сжал двумя руками..

— Сейчас мы возле «Украины» чешского купим, я там одно местечко знаю.

В вестибюле знаменитой гостиницы «Украина» два лица кавказской национальности добирали последних проституток. Впервые я увидел московских шлюх живьем — не в кинофильме зарубежном, а рядом. Руку протяни — твоя. Если в руке что-то будет, конечно. И слова заветные надо сказать — код московской любви: «Ван хандрид долларз». Классно одетые барышни, длинноногие, с прическами, затянутые талии, пояса накладные, широкие, чуть озабоченные лица.

— Чего вы хотите, получается за ваши деньги на двоих — пять человек. Достаточно?

Сила! Аж мурашки по спине. Вот она, московская жизнь. Это за нее сегодня Женьку чуть с работы не засандалили.

Дверь в нашу гостиницу, конечно же, закрыта изнутри и плотно. Но вот удача — стекло, что рядом, выбито и ошметками валяется на полу, поскрипывает под нашими башмаками, как замерзший снег. Мы так и заходим — сквозь проем и с чешским пивом. Прижимаем бутылки к себе, чтобы не разбить, бредем медленно, сгорбясь, как по дну, к лифту, на счастье, не отключенному на ночь. Никто нас не приветствует и не сопровождает. Ну и ладно, тем лучше. На этаже полный интим. Горничная с неизвестной гражданкой в почти распахнутом халатике — под сенью настольной лампы. Дамы пьют кофе и мирно беседуют о своем, о женском. На тумбочке — чашки с дымящимся кофе, две по полрюмки коньяку, здесь же стограммовые «мерзавчики», в пальцах — длинные сигареты.

— Явились — не запылились, ранние птахи, аккурат под утро. Вы в каком номере проживаете-то?

— Откуда же я помню, сейчас по визитке посмотрю.

— Сразу видно, редкие гости.

— В шестьсот двадцать шестом.

—Оба?

— Нет, это гость мой. Кстати, познакомьтесь. Евгений Николаевич.

— Очень приятно, — горничная протягивает руку. — А че это вы по гостям поздно ходите?

— Так получилось, вы уж не обессудьте, — ни с того, ни с сего Женька смутился, но руки горничной не выпускал. Они смотрели друг другу в глаза.

— Девочки, а сала хотите? У меня чудесное украинское сало, еще позавчера на Бессарабке брал, в Киеве.

— Конечно хотят, что ты спрашиваешь, они его не то что никогда не ели, не нюхали.

В эту ночь Женька превзошел себя. Он лично поднял тумбочку, на которой был сервирован девичий стол, и перенес ко мне в одноместный номер. Компания, как вы понимаете, перекочевала именно туда. Какую ерунду мы чесли! Груздев представился театральным критиком, а я — киномехаником из-под Киева. Вот именно: не из самого Киева, а из-под. Подруга горничной оказались стоматологом из Волгограда. Это была редкой красоты девушка. Она положила ногу на ногу, без того короткий халатик приподнялся, и у меня перехватило дыхание. Я хватал воздух, как рыба, выброшенная на песок. Когда смотрел на пухлые губки-бантики, забывал, о чем говорили раньше. Она смеялась без конца, смотрела то на меня, то в сторону, глаза обещали значительно больше слов, убеждали, уговаривали: бери все и сразу. Я что-то мямлил про свой флюс.

— Ничего, я вас вылечу, ведь стоматолог же... После этой фразы Женька со своей горничной стали собираться «на пульт», чтобы не проспать утреннюю проверку. Мы остаемся одни. Вот и самый первый, волнующий поцелуй. Короткий, не очень страстный — для знакомства. Перевели дыхание — еще. На этот раз покруче...

— Оказывается, и с флюсом можно любовью заниматься, — сказал я утром Женьке, разглядывая себя в зеркале.

— К врачу надо сходить дня через три, провериться. Знаю я этих горничных. Тебе, кстати, тоже...

— Так я ж и не возражаю...»


3. Альмет.

Футбол на Копыленко

В дневнике Петров нисколько не врал и не приукрашивал. По крайней мере, в только что приведенной его части. Я легко и сразу вспомнил ту промозглую противную зиму, которой, казалось, не будет конца-краю, и как мы с приятелем возвращались из командировки в Москву тем же поездом, что и Жорка. Не то 86-й, не то 87-й год, когда всех генсеков перехоронили, а новое начальство объявило пьянству бой. Только, как известно, в борьбе с зеленым змием всегда побеждает змий. Так и получилось.

Марселя мы встретили уже у самого Киева, когда Караваевы дачи проехали и народ стал загромождать сумками проходы, чтобы раньше выскочить на мороз. Все деловые такие, жуть! Здесь, у купе проводников, того самого, где минувшей ночью за рубль с мелочью стрельнули «пару стаканчиков», мы и столкнулись.

Припоминаю, выглядел Петров не лучшим образом — то ли после вчерашнего, то ли в Москве устал. Неуверенно как-то дергался, суетился, нарочито громко смеялся, будто с большого бодуна, когда себя не контролируешь и лучше еще поспать. Нелепо торчал увядший за ночь букет «живых» цветов, который он без конца перекладывал, не зная, куда деть, всюду он был лишним. Да и разве Петров должен цветы в Киев везти в поезде всю ночь? По моему разумению, это дело встречающих. Наверное, крепко у жены под каблуком сидит, если везет букет, купленный в Москве на вокзале! В другой руке Жорка держал перевязанную цветной лентой длинную прямоугольную коробку. Только пигмею недорезанному могло показаться, что это торт или подарочный набор чрезвычайно высоко котировавшихся в ту пору шоколадных конфет кондфабрики «Красный Октябрь». Нет, конечно же, это был настольный футбол с игроками на пружинках и металлическим шариком-мячом — чуть меньше, чем у подшипников, которые мы раскурочивали на асфальте. Любимая игра детства, предел мечтаний, одна на весь двор.

В эту игру мы с Петровым-Марселино сыграли тысячу или больше партий, поворачивая и наклоняя игроков под углом то в левую, то в правую сторону, чтобы мяч после их ударов летел по не предсказуемой для вратаря соперников траектории. Одно время так наловчились, что наши форварды стреляли в «девятки», как по заказу. «Стучали» в настольный футбол обычно поздно вечером, на сбитом из досок некрашеном доминошном столе. Приходилось дожидаться, пока любители забить «козла» угомонятся, уйдут ужинать, уступив нам место. Тогда и начинался чемпионат. Петров слыл одним из асов ночного футбола на улице Копыленко, бывшей Петра Могилы, куда примыкало несколько новеньких, только что возведенных совминовских хрущевок на Кутузова, напротив училища связи. На первых этажах этих, считавшихся престижными по тем временам домов, располагались продуктовый и промтоварный магазины. За неординарность и изысканность ассортимента их сразу же переименовали в «Объедки» и «Обноски», так как товарную группу доставляли сюда непосредственно с совминовской базы — то, что не продавалось в закрытых буфетах на дачах в Конче и Пуще, остатки. Здесь, втихаря покуривая после школы, мы клянчили у продавщиц считавшиеся высшим шиком болгарские сигареты, названия которых звучали покруче любого Майн Рида: «Джэбл», «Солнце», «Шипка» — в твердых пачках с хрустящей серебряной фольгой, и особенно «Пчелка» — с медовым запахом и вкусом.

После настольного футбола пошли фантики. Аккуратно завернутую пакетом конфетную обертку, чем ярче, тем лучше, надо было накрыть своей, разместив сперва на ладони, а затем срикошетить сложенными прямо пальцами о стол или еще лучше школьную парту — так, чтобы твой фантик оказался сверху. Особенно ценились редкие обертки от дорогих конфет — «Лісова пісня», «Столичная», «Мишка на Севере», в крайнем случае — «Белочка» или «Коровка». Чтобы добыть такие фантики, мы целыми вечерами простаивали у единственного в то время кондитерского магазина на Карла Маркса в надежде, что привезут конфеты, будут сгружать и кому-то повезет. А может, кто-нибудь, выходя из магазина, развернет в нетерпении бумажку и, откусив свежую шоколадную, еще теплую, конфету, небрежно, не глядя, выбросит фантик мимо урны.

Затем появились марки — очень дорогое удовольствие, на Красноармейской, в проходняке, возле «Филателии», меняли и «косили», собирали их в кляссеры для обмена. Как-то ребята постарше заманили нас в темный подъезд, достали финку, настоящую, я думаю, и внаглую обчистили не только марки, но и все карманы. Особенно жалко было трамвайных проездных, ученических, за 75 копеек. Месяц только-только начинался, что делать, как ездить каждый день по два раза, не родителям же жаловаться?

Уже потом в тупике в школе — первые игры на деньги. Здесь же и закуривали, и вино пробовали пить. Приходим на урок обкуренные, в глазах темно, тошнит. Какая контрольная, к черту!

— Кто тебя научил курить? Признавайся, кто? Скажи — и тебе ничего не будет! Кто еще с тобой курил, отвечай. В глаза мне смотри, не отворачивайся! Кто еще курил?

— Все.

— Все... А если все вдруг с пятого этажа начнут прыгать или носы себе резать, ты тоже вместе со всеми?!

Логика у нашей новой классной железная. При всех задвигах мы ее любили. Она появилась в восьмом классе — муж военный, в Германии служил, полковником в училище прислан, в Киев дослуживать. Пришла первый раз, свитер на ней — глаз не оторвешь. Одна половина — ярко малиновая, другая — голубая. Урок давала про Аляску. Она, говорит, как бы из двух частей состоит, Аляска. А саму Аллой Степановной зовут. Марселино первый усек: «Аляска!» По сей день.

— Марсель!

— Альмет!

— Игру на Копыленко, что ли, везешь, в наш старый двор?

— Пацану, он у меня интересуется, шестой год, в самый раз будет. А там я больше не живу, ну да ты сам знаешь.

— А что в Москве?

— В командировку от фирмы ездил. Такие барышни, натрахался, как паук. И как берут... Провериться бы надо, У тебя, кстати, никого знакомых по этой части?

— Да как-то не приходилось... Но провериться, конечно, надо. Ты же помнишь, у Лепы с Лескова мать-гинеколог известный, может, какие-то связи остались...

— Да ты что, у Лепы? Он же года два скоро, как снова подсел. На хате их взяли. Наркоту нашли. А жена от него бежала. Сошлась с (он назвал фамилию одного из самых известных футболистов тогдашнего киевского «Динамо»). С Лепой детей не было, а с ним — дочке два года, хорошая малая такая,

— Ну, извини, откуда же...?

— Да ладно, сам проверюсь, места есть знатные.

И перрон уже киевский, родной.

Когда вышли, я несколько раз оглянулся — жена его встретила, пышная такая блондинка, в теле, из тех, что нравятся мужчинам. Он цветы вручил, поцеловались. Я еще подумал: ну и хорошо, что так. И все же сдал Марсель заметно, даже ростом будто ниже стал, худой. А каким бравым парнем был в школе, как выпрыгивал, зависая в воздухе, когда Марик Вальшейбойм, по кличке Хайм, навешивал угловые, как по канату на одних руках лазил и ногой дотрагивался до потолка, один из класса, да что там — один из всей школы мог такой номер показать. Спортивный, гибкий, как пантера. Раз не было вратаря, он выручил, за полдня всего один гол пропустил, будто всю жизнь в «рамке» стоял.

Они шли на остановку, назойливые таксисты хватали Петрова за руку, он недовольно отмахивался. Так когда-то он от нас отмахивался, когда приставали: ну что вы там за речкой, в лесу, делаете? «Да ничего особенного, в карты играем». Фиг, а не карты. Пистолет у них там закопан под сосной, в тайнике. Масляной бумагой обернут, тряпкой перевязан. Марселя взрослые пацаны с собой брали, выделяли, а нам завидно. Мне как своему, был уверен, что не выдам, рассказывал, как ездили за Ирпень, в балку, стрелять учились, пистоль разбирать. Он на шухере, правда, стоял, на атасе, следил, чтобы кто чужой не подошел, не увидел. Но и ему давали стрельнуть. Хвастался: «Отдача большая, двумя руками держать приходится, как в кино, помнишь, «Великолепная семерка»?» Завидовал ему жутко, по ночам просыпался, с пистолетом себя воображал...

Все взрослое — от него. И поход по вечерам в Зеленый театр, на фильмы «до шестнадцати». Жара спадала, сеанс начинали поздно, в без пятнадцати десять, а то и в десять, пока журнал крутили или документалку, возвращались пешком уже за полночь, по-взрослому. Сходить в «зеленый» — престижно. Единственный в Киеве, на склонах, места амфитеатром, с любого видно экран.

И «містечко» первый раз тоже Марсель показал. «Містечко розваг» за филармонией — чертовое колесо, качели, видовая площадка на Днепр, аттракционы. Центровые ребята со всего города съезжались, снимали девушек, угощали в открытом кафе, что наверху, мороженым, уводили на склоны целоваться. Марсель быстро откололся, не любил сюда ходить, а я застрял надолго. Стал своим, вечерами — обязательно на «жабу», выламывались, форсили. Повезло, что не тюрьмой кончилось, а могло бы запросто. Да что, почти всех из той компании замели. Пару раз влетали, бумагу составляли, протокол, но не отсылали, жалели, наверное.

Что пожалели, это я тогда так думал. Сейчас-то многое прояснилось. Когда в институте на том собрании выступил: нечего, мол, студентов, и без того бедных, заставлять покупать по два лотерейных билета в стипендию, — в ректорат вызвали. Многие поддержали, а кушать меня одного начали, запугивали, обрабатывали долго. Тогда-то и всплыло несколько историй из жизни «містечка». Здорово они все схватили: на фотках наша компания — Мустафа, Витька с Липок, братья-лабухи Андрей и Серега, Шура с Водопарка, Тина — та вообще, оказывается, болгарка, а я-то и не знал... Так что мы на крючке сидели, и вся свобода наша — придуманная, призрачная. Зачем они нас «пасли»? И как вино дешевое из горла пили, девок в кусты водили, на гитаре бренчали, истории травили и про пару булочек, украденных в хлебном на Калинина, где магазин самообслуживания, — все-все знали. Что мы против них — шибздики, шпана сопливая, букашки, пальцем ткнуть — мокрого места не останется.

Как я завидовал Марселю! Ну почему я, а не он? И надо же, такой фарт вечно привалит! Что стоило мне соскочить вместе с ним? Ан нет, полез в самое пекло, в нору, дурак безмозглый. Теперь ходи кругом, доказывай, что не верблюд. А он меня сам привел, бросил, и как с гуся вода. И всегда, во всем ему так фартит. Где, спрашиваю, господа, справедливость? Где? И что самое обидное — так всю жизнь: ему все с рук всегда сходит, другим — головная боль и рваные раны.

Марсель сказал: здесь вся моя жизнь. И отдал дневник. Я так обрадовался поначалу: значит, не знает ничего, не догадывается, не ведает. А сколько сомнений, сколько об этом думал, мучился по ночам — а вдруг откроется? И если догадается, что будет делать? Мстить? Драться? Раструбит всем знакомым? В газете пропечатает? Как тогда жить дальше с этим?