Михаил Гаспаров Занимательная Греция

Вид материалаДокументы

Содержание


"Характеры" феофраста
Комедия учится у трагедии
Перерождение искусства
Подобный материал:
1   ...   19   20   21   22   23   24   25   26   ...   33

ними под навесом. Их прозвали "гуляющими философами" - перипатетиками.

Аристотель говорил так. Платон прав, а Диоген неправ: есть не только стол, но и

Стольность, не только гора, но и Горность. Но Платону кажется, что Стольность - это что-то

гораздо более яркое, прекрасное и совершенное, чем стол. А это неверно. Закройте глаза и

представьте себе вот этот стол. Вы представите его во всех подробностях, с каждой царапинкой

и резной завитушкой. Теперь представьте себе "стол вообще" - платоновскую идею

Стольности. Сразу все подробности исчезнут, останется только доска и под ней то ли три, то ли

четыре ножки. А теперь представьте себе "мебель вообще"! Вряд ли даже Платон сумеет это

сделать ярко и наглядно. Нет, чем выше идея, тем она не ярче, а беднее и бледнее. Мы не

созерцаем готовые "образы", как думал Платон, - мы творим их сами. Повидав сто столов,

тысячу стульев и кроватей, сто тысяч домов, кораблей и телег, мы замечаем, какие приметы у

них общие, и говорим: вот вид предметов "стол", род предметов "мебель", класс предметов

"изделие". Разложим все, что мы знаем, по этим полочкам родов и видов - и мир для нас сразу

станет яснее.

У Платона мир похож на платоновское же государство: вверху сидит, как правитель, идея

Стольности, а внизу ей покорно повинуются настоящие столы, У Аристотеля же мир похож на

обычную греческую демократию: столы встречаются, выясняют, что в них есть общего и что

разного, и совместно вырабатывают идею Стольности. Не нужно смеяться: Аристотель

действительно считал, что каждый стол именно стремится быть столом, а каждый камень -

камнем, точно так же, как желудь стремится быть дубом, а яйцо - птицей, а мальчик -

взрослым, а взрослый человек - хорошим человеком. Нужно только соблюдать меру: когда

стремишься быть самим собой, то и недолет и перелет одинаково нехороши. Что такое людские

добродетели? Золотая середина между людскими пороками. Смелость - это среднее между

драчливостью и трусостью; щедрость - между мотовством и скупостью; справедливая

гордость - между чванством и уничижением; остроумие - между шутовством и грубостью;

скромность - между застенчивостью и бесстыдством. Что такое хорошее государство? Власть

царя, но не тирана; власть знатных, но не своекорыстных; власть народа, но не

бездельничающей черни. Мера во всем - вот закон. А чтобы определить эту меру, нужно

исследовать то, что ею мерится.

Поэтому не надо понапрасну вперяться умственными очами в мир идей - лучше

обратить настоящие свои глаза на мир окружающих нас предметов. Платон очень красиво

говорил, каким должно быть идеальное государство, а Аристотель составляет 158 описании для

158 настоящих греческих государств и потом уже садится за книгу "Политика". Платон больше

всех наук любил математику и астрономию, потому что в мире чисел и звезд порядок сразу

бросается в глаза, а Аристотель первый начинает заниматься зоологией, потому что в пестром

хаосе живых существ, окружающих человека, навести порядок труднее и нужнее. Здесь

Аристотель сделал чудо: он описал около 500 животных и выстроил их на "лестнице природы"

от простейших к сложнейшим так стройно, что его система продержалась две тысячи лет.

Некоторые его наблюдения были загадкою: он упоминал такие жилки в насекомых, которые мы

видим только в микроскоп. Но специалисты подтверждают: да, так, обмана здесь нет, просто у

Аристотеля была такая острота зрения, какая бывает у одного человека на миллион. Острота

ума - тоже.

Видеть вещи, как они есть, - гораздо грустнее, чем безмятежно знать, какими они

должны быть. Чтобы так смотреть на них, чтобы так вымерять в них золотую середину, нужно

чувствовать себя в мире человеком посторонним, равно благожелательным ко всему, но

сердцем не привязанным ни к чему. Таков и был Аристотель, сын врача из города Стагиры, всю

жизнь проживший на чужой стороне. Он не чувствует себя ни нахлебником, ни поденщиком, ни

хозяином жизни - он чувствует себя при ней врачом. Для врача нет мелочей: он ко всему

прислушивается, все сопоставляет, все старается предусмотреть. Но он помнит: к врачу люди

обращаются, только когда они больны, он в их жизни не распорядитель, а советник. Смешно

воображать, как Платон, что кто-то когда-то доверит философу устройство государства: самое

большее - у философа могут спросить какого-нибудь случайного совета, и тогда советы царю

следует подавать так-то, а народу - так-то. Аристотель жил и при царе - он был воспитателем

Александра Македонского, и при народе - он был главою школы в афинском Ликее. Но умер

он в изгнании, на берегу пролива, что между Аттикой и Эвбеей, и думал он, умирая, не о

государственных делах, а о том, почему в этом проливе вода шесть раз в сутки меняет течение

- то на запад, то на восток.

Это Аристотель сказал: "Корни учения горьки, но плоды его сладки".

"ХАРАКТЕРЫ" ФЕОФРАСТА

Не только науку о животных и не только науку о государственном устройстве начинал

Аристотель со сбора и классификации материала. Науку о человеческих чувствах и поведении

- тоже. Называлась эта наука - "этика", сочинение о ней написал сам Аристотель, а сборник

описаний человеческих характеров составил его ученик Феофраст. Здесь тридцать небольших

портретов: Притворщик, Льстец, Пустослов, Невежа, Угодливый, Отчаянный, Сплетник... Вот

некоторые из них, чуть-чуть сокращенные.

Льстец. Лесть можно определить как обхождение некрасивое, но выгодное льстящему.

Льстец - это такой человек, который во время прогулки скажет спутнику: "Замечаешь, как все

на тебя смотрят? Никого другого в городе так не уважают!" - и снимет с его плаща ниточку.

Спутник заговорил - льстец велит всем умолкнуть; сострил - хохочет; запел - хвалит;

умолк - восклицает: "Превосходно!" Детям его он покупает яблоки и груши, дарит так, чтобы

отец видел, и приговаривает: "У хорошего отца и дети хороши". Когда спутник покупает себе

сандалии, льстец восклицает: "Хороша обувь, а нога лучше!" Когда тот идет в гости к

приятелю, льстец бежит вперед и объявляет: "К тебе идет!" - а потом, вернувшись назад:

"Оповестил!" Спрашивает улещаемого, не холодно ли ему, и, не дав ему ответить, уже кутает

его в плащ. Болтая с другими, смотрит на него, а когда тот садится, он выхватывает у раба

подушку и подкладывает ему сам. И дом-то у него, говорит льстец, красив и прочен, и поле

хорошо возделано, и портрет похож.

Невежа. Невежество - это, вернее всего, незнание приличий, как у мужиков. Невежа

носит обувь, которая ему велика; говорит зычно; друзьям и домашним не доверяет, а с рабами

обо всем советуется и батракам в поле рассказывает, что было при нем в народном собрании. В

городе он не глядит ни на храмы, ни на статуи, но если увидит быка или осла, непременно

остановится и полюбуется. Завтракает он на ходу, задавая корм скотине. Монету берет не

всякую, а сперва прикинет, не легка ли. Если одолжит кому корзину, серп или мешок, то после

этого заснуть не может и средь ночи идет просить назад. Являясь в город, спрашивает первого

встречного, почем здесь овчины и сушеная рыба. Моясь в бане, поет; башмаки подбивает

гвоздями.

Болтун. Болтливость - это склонность говорить много и не думая. Болтун

подсаживается поближе к незнакомому и рассказывает, какая у него, болтуна, хорошая жена;

потом сообщает сон, который видел ночью; потом перечисляет, что ел за обедом. Дальше,

слово за слово, он говорит, что нынешние люди куда хуже прежних, и как мало дают за

пшеницу на рынке, и как много понаехало чужеземцев, и что море вот уж месяц как судоходно,

и что если Зевс пошлет хороший дождь, то год будет урожайный, и как трудно стало жить, и

сколько колонн в Парфеноне, и что через полгода будет праздник Элевсиний, а потом

Дионисий, и какой, собственно, день сегодня? И если его будут терпеть, он не отвяжется.

Брюзга. Брюзжанье - это несправедливая брань на все что ни на есть. Брюзга в дождь

сердится не на то, что дождь идет, а на то, почему он раньше не шел. Найдя на улице кошелек,

говорит: "А вот клада я ни разу не находил!" Когда подружка его целует, он ворчит: "И чего ты

меня любишь?" Поторговавшись и купив раба, восклицает: "Воображаю, какое я купил добро,

и за какую цену!" А выиграв дело единогласным решением суда, он еще попрекает защитника,

что можно было говорить и получше.

Суевер. Суеверие - это малодушный страх перед неведомо какими божественными

силами. Суевер в праздник непременно окропит себя святой водою, положит в рот веточку

лавра, взятую из храма, и ходит с нею целый день. Если ласка перебежит ему дорогу, он не

двинется, пока кто-нибудь не пройдет первым, а если нет никого, то бросит вперед три

камешка. Если мышь проест мешок с мукой, он идет к гадателю и спрашивает, что делать, а

если тот скажет: "Взять и залатать", то приходит домой и приносит умилостивительные

жертвы. Услышав дорогою крики сов, остановится и помолится Афине. По тяжелым дням

сидит дома и только украшает венками домашних богов. Встретив похороны, он бежит,

омывается с головы до ног и, призвав жриц, просит совершить над ним очищение. А увидев

припадочного, он от сглазу в ужасе плюет себе за пазуху.

Дурак. Глупость - это неповоротливость ума в речах и в деле. Дурак - это тот, кто,

сделав подсчет и подведя итог, спрашивает соседа: "Сколько ж это будет?" Когда его зовут в

суд, он, позабыв, отправляется в поле. Засыпает на представлении и, просыпаясь, видит, что он

один в пустом театре. Взяв что-нибудь, сам спрячет, а потом будет искать и не сможет найти.

Когда ему сообщают, что умер знакомый, он, помрачнев, говорит: "В час добрый!" Зимой

препирается с рабом, что тот не купил огурцов. Детей своих если уж заставит упражняться в

борьбе и беге, то не отпустит, пока не выбьются из сил. А если кто спросит, сколько

покойников похоронено за кладбищенскими воротами, он ответит: "Нам бы с тобою столько!"

КОМЕДИЯ УЧИТСЯ У ТРАГЕДИИ

Эти "характеры" Феофраста так и кажутся готовыми персонажами для какой-нибудь

комедии. Не такой, конечно, как у Аристофана, где на сцену выводились и обшучивались

карикатуры живых лиц и идей, а такой, какая знакома нам по Фонвизину или Мольеру и

обычно называется "комедией нравов".

Так оно и есть: именно в описываемое время на афинском театре появляется комедия

нового типа. Старая комедия хотела, чтобы зритель посмеялся и задумался - о войне и мире, о

проповеди Сократа, о поэзии Эсхила и Еврипида, мало ли еще о чем. Новая хотела, чтобы

зритель посмеялся и расчувствовался - над любовью двух хороших молодых людей или

судьбами детей, разлученных с родителями. До сих пор о чувствах зрителей больше заботилась

трагедия; теперь комедия учится этому у трагедии и становится как бы трагедией со

счастливым концом. Афинский зритель устал думать, устал держать в руках руль

государственного корабля, который, несмотря на все усилия, все шел куда-то не туда. И он

отправлялся в театр, только чтоб развлечься и развеяться.

Здесь он в каждой комедии встречал почти один и тот же набор ролей-масок: старик отец,

легкомысленный сын, хитрый раб или прихлебатель, злой рабовладелец, хвастливый воин,

самодовольный повар. Между ними с разными подробностями происходило почти всякий раз

одно и то же. Юноша влюблен в девушку, но эта девушка - рабыня злого рабовладельца. У

юноши есть соперник - хвастливый воин, и он вот-вот купит девушку у хозяина. Юноше

срочно нужны большие деньги, но отец их не дает: он не хочет потакать разгулу сына, а хочет,

чтобы тот поскорей женился и остепенился. Приходится добывать деньги хитростью - за это

берется лукавый раб или прихлебатель. Разыгрывается хитрость, в каждой комедии своя, и

требуемые деньги выманиваются у отца, у воина или даже у хозяина девушки. Обман

раскрывается, начинается скандал, но тут оказывается, что эта девушка вовсе не природная

рабыня, а дочь свободных родителей, которые в младенчестве ее подкинули, а теперь случайно

оказались рядом и с радостью ее признают по вещицам, бывшим при ней. Стало быть, юноша

может взять ее в законные жены, отец его благословляет, раб получает волю, прихлебатель -

угощение, повар готовит пир, а соперники посрамлены.

Перед нами настоящее царство случая: не воспользуйся раб удобным случаем - не

удалась бы хитрость, не случись рядом девушкины родители - не удался бы счастливый

конец. Афинский зритель смотрит на это с удовольствием: он и в жизни, в домашних своих и

государственных делах, перестал надеяться на собственные силы и надеется больше на

счастливый случай.

Чтобы комедии не были слишком однообразны, постоянные роли раскрашивались

красками разных характеров. Старик отец мог быть и Брюзга, и Подозрительный, и Скряга, и

Чванный, и даже Молодящийся. Хитрый раб мог быть и Плут, и Наглец, и Хлопотун.

Хвастливый воин мог оказаться Суевером и даже Трусом. Это позволяло вывести из комедии

еще одну мораль, совсем по Аристотелю: крайности нехороши, а хороша золотая середина,

иначе характер будет сам себе наказанием. Лучшие же комедии этого времени - те, в которых

характеры и роли совмещаются неожиданно. Глядя на них, казалось: все как в жизни.

Признанным мастером этого искусства был друг и ученик самого Феофраста, автора

"Характеров", - Менандр. "Менандр и жизнь, кто кому из вас подражал?!" - восклицали

греки.

Вот идет комедия Менандра "Остриженная". Ни злодея-рабовладельца, ни

раба-интригана, ни прихлебателя, ни повара, ни вымогательства денег в ней нет. Воин есть, но

хвастливым его никак не назовешь: это пылкий и страстный влюбленный, мечущийся меж

гневом и отчаянием. На сцене три дома: в одном живет воин со своею подругой, свободной

девушкой Гликерой, в другом - богатая вдова со своим приемным сыном Мосхионом, в

третьем - старый сосед-купец. Случилось ужасное: воин увидел, как соседский Мосхион

обнимает и целует его Гликеру. Он пришел в неистовство, побил подругу и остриг ее, как

рабыню. Тут уж оскорбилась Гликера. Она тайно уходит к соседке-вдове, просит приюта и

открывает ей тайну: она родная сестра ее приемному сыну Мосхиону, их когда-то вместе нашла

подкинутыми одна старуха, но мальчика тут же усыновили в богатом доме, а она осталась расти

в бедности и из гордости до сих пор не пользовалась этим родством. Конечно, вдова принимает

ее с радостью. Мосхион сперва ликует - вот девушка, которая ему нравится, сама достается

ему в руки! - а потом приходит в уныние: оказывается, эта девушка - всего лишь его сестра.

Воин сперва неистовствует - он даже готов штурмовать дом вдовы по всем правилам военного

искусства, - а потом приходит в отчаяние: ведь этим он только еще больше обидит Гликеру и

еще вернее ее потеряет. Он просит соседа-купца заступиться за него перед Гликерою. Но та еще

не успокоилась: "Я свободная девушка, я до сих пор храню вещицы, с которыми меня

подкинули родители!" - "Какие?" - "Вот!" Купец смотрит и, конечно, узнает те цепочки и

покрывальца, с которыми он когда-то в трудную минуту подкинул на волю бога своих

собственных детей-малюток. Так не только брат находит сестру, но и оба они - отца, а все

из-за необдуманной вспышки ревности влюбленного воина - ну как его теперь за это не

простить? Воин клянется, что он больше не будет; Гликера сменяет гнев на милость;

новообретенный отец растроганно говорит:

Прощать, когда вновь счастье улыбнулося, -

Вот это, дочка, подлинно по-гречески!

И так общей радостью кончается эта драма переживаний, где нет ни жадности, ни

хитрости, а есть гордость, любовь и доброта.

ПЕРЕРОЖДЕНИЕ ИСКУССТВА

Свободный грек все больше становился из производителя потребителем. Это сказывалось

даже там, где говорить о производстве и потреблении вроде бы странно, - в искусстве. Век

тому назад оно было простым - таким, чтобы при надобности любой гражданин средних

способностей, поучившись в школе пению, мог сложить и спеть песню, а поучившись у мастера

правилам пропорций, мог бы вытесать колонну или статую. Теперь оно становится сложным -

таким, чтобы каждый любовался на произведение, но не каждый мог бы (а еще лучше - никто

не мог бы) его повторить. Из самодеятельного искусство становится профессиональным -

разделяется между немногими производителями и массой праздных зрителей или слушателей.

При этом мастер смотрит на зрителя свысока, как на невежду, а зритель хоть и восхищается

мастером, но тоже смотрит на него свысока, как на узкого специалиста, нанятого его, зрителя,

обслуживать.

Легче всего это было увидеть на пороге искусства - в спорте. Каждый может быть

физкультурником, но не каждый - рекордсменом. Олимпийские, Пифийские и прочие игры

как раз и превращаются теперь из спорта физкультурников в спорт рекордсменов. С состязаний

на состязания переезжают одни и те же атлеты, зрители во время игр восхищаются ими до

потери сознания, а после игр пересказывают шуточки о том, какие эти атлеты в жизни

неуклюжие простофили.

Музыка - не спорт, но и в музыке было то же. Каждый из вас может спеть песню, но не

каждый - сыграть на гитаре. В Греции пение от струнной музыки отделилось именно теперь:

рядом с "кифаредами" - лирными певцами появились "кифаристы" - просто лирники и

тотчас стали на кифаредов смотреть свысока. Инструмент, освободившись от голоса, сразу стал

усложняться: вместо семи струн на кифаре появилось и девять, и одиннадцать. Когда такие

кифаристы приезжали в упрямую Спарту, эфоры без долгих разговоров перерубали им лишние

струны топором.

Театр, конечно, не столь доступное искусство: писать стихами драмы и раньше мог не

каждый. Но он был доступен если не по форме, то по содержанию: вперемежку с актерами пел

хор, выражая как бы общее мнение о поступках действующих лиц. Теперь хор исчезает из

действия и только в антрактах выступает с песнями и плясками, уже не имеющими никакого

отношения к событиям: зачем хор в "Остриженной" Менандра? Актеры воспользовались этим:

они оставили хор плясать внизу на орхестре, а для себя выстроили перед палаткой-скеной

высокий узкий помост - "проскений". Раньше театр с виду был похож на наш цирк - теперь

он стал похож на нынешнюю эстраду. Появился даже занавес - правда не опускающийся

(опускаться ему было неоткуда), а поднимающийся, как раздвинутая ширма, из щели перед

помостом.

Живопись шла следом за театром. Для новой сцены стали делать новые декорации: с

перспективою, чтобы все казалось уходящим вдаль. Потом так стали писать не только

декорации, а и фрески, и картины. На старых картинах любой предмет можно было

рассматривать по отдельности, как знак, глядя откуда угодно; на новых нужно было

рассматривать только все в целом, издали, с той точки, на которую рассчитывал художник, а

изблизи каждый кусок картины казался искаженным и грубым. Живописец как бы сам указывал

зрителю его зрительское место, как в театре: стой сложа руки и восхищайся.

Скульптура шла следом за живописью. Знаменитого Лисиппа спрашивали, как ему

удается делать статуи словно живые. Он отвечал: "Раньше скульпторы изображали людей,

каковы они есть, а я - какими они кажутся глазу". Это была как бы скульптурная софистика:

ведь софистика тоже учила не тому, что на самом деле есть, а тому, как представить то, что

нужно, убедительно для публики. У Лисиппа был брат Лисистрат. Он первый стал ваять лица с

портретным сходством, для этого он даже снимал с живых лиц гипсовые слепки. Если у

Лисиппа были фигуры как живые, то у Лисистрата - лица как настоящие.

Архитектура тоже все больше превращалась в зрелище напоказ. Прошлый век знал два

стиля постройки: строгий дорический и изящный ионический. Новый век изобрел третий -

нарядный коринфский. О том, как он появился, есть такой рассказ. Умерла девочка, ее