М. К. Петров язык знак культура вступительная статья

Вид материалаСтатья
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   33
133

наша культура представилась бы ей второсортной, недоразви­той, инфантильной, которая в силу каких-то причин, возможно из-за биологической ущербности индивидов, не в состоянии подняться выше использования самых элементарных навыков.

В поисках матрицы обмена как поведенческой основы все­общего традиция и здесь обнаружила бы черты переходности от низшей формы непосредственного обмена в процессе коллек­тивного действия (производство) к высшей форме межсемейных контактов, которая не может быть реализована в силу хаоти­ческого состояния трансляции. Пользуясь нашей статистикой, традиция без труда показала бы тяготение обществ европей­ской культуры к семейной трансляции навыков — новые поко­ления «склонны» к роду занятий их родителей, но пока все это остается в потенции и семейный контакт поколений слабо на­гружен функцией трансляции, основанная на межсемейных кон­тактах матрица обмена не может быть реализована в чистом виде, вынуждена использовать дополнительные хаотические и случайные виды контактирования, опосредованные деньгами.

Наибольшие сомнения в способности индивидов нашей культуры понимать простейшие вещи вызвала бы у традиции попытка разобраться в знаковом основании всеобщего через призму кровнородственных отношений богов-покровителей. Тра­диция бы отметила, конечно, диалектические потуги ряда евро­пейских мудрецов от Гераклита до Гегеля как «предвосхище­ния» истинного положения дел, но, видимо, приписала бы об­щей исторической ограниченности европейского мышления, пло­хому знанию природы человека, неосвоенности для трансляции семейного контакта поколений органическую неспособность ев­ропейцев «вместить» суть, ухватить ядро диалектики — семей­ство вечных имен богов-покровителей, объединенных кровно­родственной связью. Религиозно-мистический характер европей­ских попыток найти всеобщее знаковое основание, доходящий до обожествления бесполезных с точки зрения социализации нового реалий речи, представлялся бы традиции бесспорным. Традиция могла бы назвать наш тип мышления «знаковым фе­тишизмом» и была бы в состоянии подтвердить содержатель­ность этого термина массой свидетельств, прежде всего тысяче­летними спорами о словах и по поводу слов.

Огорчительная неспособность европейцев усвоить суть и смысл наследственного профессионализма как наиболее разум­ной схемы трансляции и соответствующей знаковой надстройки ведет к постоянной дезориентации европейцев. С детства ему прививают вздорную мысль о том, что он способен стать всем, и, когда европеец взрослеет, включается в специализированную деятельность, он до конца жизни остается разочарованным че­ловеком, носителем несбыточных и, естественно, несбывшихся надежд, озлобления и зависти к ближним, которые, по его мнению, заняты как раз тем, чем лучше их мог бы заняться он сам. Ни в юности, ни в зрелые годы европеец не знает Ориен-

134

тиров собственной жизни, не в состоянии понять ее* цели, без­рассудно мечется от одной специальности к другой, всю жизнь что-то осваивает, но нигде не достигает того мастерства и глу бокого знания дела, которые способна дать только семейная трансляция навыков.

Все европейцы верят в Личность — богиню, явно сохраняю­щую архаичные черты принадлежности к неразвитому перво­бытному сознанию, где каждый имеет своего особого божка, умащивает его остатками пищи или наказывает в зависимости от собственных удач или неудач. Личность — богиня иррацио­нальная, ни одному европейцу не удалось внятно и понятно объяснить другим европейцам, что она такое, кто ее родители, каким навыкам она покровительствует, хотя до недавнего вре­мени, когда в Европе господствовало христианство, в личности находили черты фамильного сходства с Богом-отцом, искру божественного и вечного в человеке. К первобытному непро­фессиональному сознанию личность близка и в том отношении, что она явно связана с тотемизмом. Как дикари говорят: я — попугай, я — выдра, я — крокодил, так европеец твердит: я --личность. Это его тотем.

Может быть, поэтому личность —самое чувствительное и болезненное место европейца. Если погладить личность евро­пейца по шерсти, похвалить его как личность и сказать ему, по возможности в присутствии других европейцев, «ты — лич­ность», европеец на глазах начнет распухать от тщеславия и гордости, станет мягким как воск, способным на любое без­рассудство, даже во вред самому себе, только бы без конца слышать: «Ты — личность, ты — личность...» Но не дай бог по­гладить личность европейца против шерсти — без драки не обойтись. Поэтому европейцы то живут мирно, когда они без конца уверяют друг друга, что они — личности, то враждуют и ссорятся, когда им это надоедает. «А ты кто такой?», «Ты меня уважаешь?» (сокращенное от «Ты меня уважаешь как личность?»), «Личность я или нет?» — типичные прелюдии ев­ропейских ссор от уровня личного до уровня государственного: любая война, горячая или холодная, любая конфронтация, лю­бой конфликт начинаются у европейцев с выяснения вопроса о личности, причем удар в челюсть или бомбежка городов с воздуха считаются допустимыми и вескими аргументами в споре.

Более всего личность похожа на ящик Пандоры, который она получила от Зевса, выходя замуж за Епиметея. Но хотя ничего, кроме бед, неприятностей, несчастий, позора или наду­того тщеславия, европеец не получает от личности, без нее он вообще перестает чувствовать себя человеком, предается безу­тешной печали и погибает в страшных муках от «угрызений совести» — от специфически европейской болезни. Ее лечат возрастающими дозами сильнодействующих лекарств, обычно алкоголем, от лекарств же и помирают. Только Европе знаком

135

алкоголизм как социальное явление, и мера потребления алко­голя на европейскую душу в той или другой стране есть мера сомнений души европейца: личность он или нет.

Переходя к трансмутационным механизмам европейской культуры, традиция и здесь нашла бы повод оценить европей­ский способ познания мира как переходный от первобытного к традиционному, принявший те же характеристики избыточ­ности, склонности к теоретизированию и пустословию, что и избыточность, апелляция к голове, словесность нашей системы трансляции социально необходимого знания. Успехи европей­цев, которые за два-три столетия силой установили свое гос­подство почти над всем миром, а за последние два столетия па экспоненте наращивали доход на душу населения, так что он сегодня намного превосходит соответствующие величины в странах традиционной культуры, вряд ли поколебали бы уве­ренность традиции в собственном превосходстве, в том, что бу­дущее за традиционной, а не за европейской культурой. Три-четыре столетия — не такой уж впечатляющий срок на фоне тысячелетий, случайности и отклонения всегда возможны. К тому же что касается господства над миром, то европейское в этом господстве лишь безрассудство и невежество относитель­но природы человека: основные орудия к достижению этого господства — компас, порох, огнестрельное оружие — Европа заимствовала у традиционного |Китая, не позаимствовав его мудрости, способности ограничивать себя вопросом: «А зачем такое господство нужно мне как смертному и ограниченному по вместимости человеку, или людям моего общества, таким же смертным и ограниченным?» Что оружие в руках неразумного ребенка или взрослого недоумка опасно — это бесспорно, но превращать неразумное использование оружия в аргумент, способный сказать нечто о силе разума и мудрости,— это уже чисто европейский способ зубодробительных дискуссий о лич­ности.

Недалеко ушла в этой причастности к мудрости и так назы­ваемая «научно-техническая революция», гордость европейско­го мира. Неплохая, конечно, вещь изобилие и даже мудрая, если изобилие согласовано с потребностями человека, с гармо­нией потребления, с оптимальным соотношением ментальных и физических жизнеотправлений человека. Но если, скажем, 5% трудоспособного населения, как это происходит в США, производят с помощью сложной техники втрое больше сельско­хозяйственной продукции, чем требуется для населения этой страны, вынуждая остальных заниматься чем угодно — от поле­тов на Луну до просиживания штанов в собственной автомаши­не, терять постепенно облик человеческий от алкоголя, нарко­тиков, ожирения, бесконечных споров по поводу личности, ее реализаций и ущемлений, то вряд ли такое изобилие можно назвать разумным. Если прибавить к этому различного рода поллюции от загрязнения среды физической до отравления

136

среды духовной, которые уже в конце этого столетия грозят утопить европейский мир в собственных нечистотах и тем са­мым закончить «европейский этап» в истории человечества, те трудно сказать, где в «научно-технической революции» разум переходит в безумие, благое намерение — в преступление. Со­вершенно очевидно, что и здесь европейскую культуру подводят гены, ее врожденная неспособность понять и принять принци­пы ограниченной вместимости человека, семейного контакта поколений, системы межсемейных контактов обмена как осно­вополагающие принципы оптимального и разумного кодирова­ния социальных ценностей в знаке, трансляции этих ценностей от поколения к поколению.

Традиционная критика и самосознание

Каким бы очевидно предвзятым ни казался нам традицион­ный взгляд на святая святых нашей культуры, он, во-первых, не более предвзят и узок, чем наш взгляд на святая святых традиционной культуры, и, во-вторых, он обладает определен­ной эвристической ценностью, позволяя выделить и сделать предметом осознания те «само собой разумеющиеся» детали нашего социокода, которые давно уже растворены в «подкор-Тсе» европейского сознания, принимаются, но не сознаются, не опредмечиваются как нечто достойное анализа и исследо­вания.

Мы очень гордимся рефлексией, самосознанием как отличи­тельной чертой нашего способа мысли. Термины рефлексия — едва ли не самые популярные и чтимые нами ярлыки принад­лежности к миру мысли. И личность мы, конечно же, «пони­маем», хотя, быть может, и несколько благородно: ведь никому яз нас не удалось пока убедительно доказать другим, что лич­ность должна пониматься именно так, а не иначе. В глубине души все мы именно понимаем, «нутром берем», что не стоит так уж и настаивать на определении личности, поскольку она и есть как раз то, что снимает любые определения, показывает их недостаточность и историческую ограниченность. Нам не­чего сказать о личности, кроме кантовского; Causalitat durch Freiheit — «причинность через свободу» (22, с. 418], пока она не связала и не реализовала себя в определении — в этом «сле­де личности», в конденсации паров за самолетом, где самолета уже нет. Ничего, кроме этого следа и этой белой полосы на небе, мы то ли по нашей близорукости, то ли по другим при­чинам разглядеть не можем, как не можем и сомневаться в том, что ни след, ни полоса не могли возникнуть сами собой. Что касается автора, например, то, по его глубокому убежде­нию, лучше всего, восхищаясь проявлениями личности, ее сле­дами в науке и искусстве, оставить личность за рамками опре­делений как постоянный источник нового, как постоянную

137

возможность нбвых определений, как неустранимый и неопре­делимый «шум» нашей системы кодирования, который дарит нам то теорию относительности, то биокод, то лазер, то еще что-нибудь необычное, о чем мы не подозревали вчера.

И все же в аргументе от традиции есть свой элемент новиз­ны, позволяющий нам увидеть не только парадные апартамен­ты европейского социального кодирования, но и заглянуть на кухню, что трудно было бы сделать, оставаясь в рамках нашей обжитой и потому уже сложной для восприятия культуры.

К примеру, мы уже не первое десятилетие изучаем науку. Делаем это и в познавательных ив утилитарных целях. Но, понимаем ли мы под наукой некоторую растущую сумму зна­ний или трансмутационную активность по производству нового и приложению наличного знания, наше внимание всегда сосре­доточено на событиях «переднего края» науки, на открытиях и изобретениях. Героями и основными объектами науковедче-ского, в том числе и наукометрического, изучения всегда ока­зываются ученые и изобретатели -«полевого» типа—те, которые открывают и изобретают, либо же процессы накопления зна­ния, его интеграции с наличным, а также процессы утилизации научного знания — его перемещения к местам и датам прило­жения. Мы настолько увлечены этим, что нам редко приходит в голову вопрос О том, а как транслируется сама «ученость», каким способом растущий по экспоненте массив дисциплинар­ного знания, явно не признающий в своем росте пределов вме­стимости головы индивида, удается все-таки передать новому поколению ученых, каким способом идет отбор знания для приложения, что, видимо, еще труднее.

Традиция с ее приверженностью к вместимости человека и к длительному семейному контакту поколений как основной транслирующей структуре вынуждает обратить внимание и на тылы науки. Ведь и в самом деле, научная дисциплина, физи­ка например, не только поиск новых регулярностей в ее пред­мете, их описание-интеграция с наличным знанием в диалекти­ческой процедуре объяснения нового от наличного и оценки наличного от нового. Даже деятельность по перестройке дейст­вующих парадигм (открытия второго рода, по Куну) не завер­шает описание дисциплины. С учетом традиционной точки зре­ния в истории дисциплины могут наблюдаться как минимум л-ри «семейных» эффекта, связанных с ограниченной вмести­мостью индивида и с трансляцией через контакт поколений: а) прогрессирующее почкование дисциплинарного знания, его шетвление в лимитированные вместимостью очаги, использую­щие частью общую, а частью специфические парадигмы, т. е. проявляющие тенденцию к информационной изоляции; б) «ле­вое смещение» ■ массива . дисциплинарного знания-—тот или иной способ его редукции до рамок вместимости индивида, без этого транслировать «ученость» было бы невозможно; в) более или менее длительный личный контакт поколений.

J38

Эти эффекты и соответствующие формы «тыловой» деятельно­сти по обеспечению трансляции обнаруживаются без особого труда. В обязательном наборе дисциплинарных ролей есть не только полевой исследователь, референт, редактор, парадиг-матик, но и историк, теоретик, учитель — «глава школы». Взгляд со стороны, от традиции, позволяет более четко диффе­ренцировать эти роли, их состав и дисциплинарные функции. Историк дисциплины, например, если его задача не только адекватно представить последовательность накопления новых элементов знания, их связь и взаимное влияние, но и предста­вить эту последовательность и эти связи как обозримую, реду­цированную до вместимости индивида целостность, будет, ви­димо, испытывать это постоянное редуцирующее давление, т. е. в попытках создания истории дисциплины он будет осознанно или неосознанно ориентироваться на «существенное», на пики цитируемости. Он будет ограничивать себя анализом работ той активной зоны в б—7% от публикаций массива, о которой мы говорили выше. Это ограничение интереса историка под­тверждено проверкой по Индексу Научного Цитирования [37, с. 103—104]. Но если это так, история дисциплины теряет ста­тичность и приобретает динамический характер. А роль исто­рика науки получает статус постоянной деятельности по «пе­реписыванию» истории, ее переосмыслению. Это происходит потому, во-первых, что распределение цитируемости динамич­но, и потому, во-вторых, что в инертной составляющей массива возможны «взрывы». Пики цитирования меняют свои очерта-' ния и вырастают иногда там, где их прежде не было. История биологии, например, начала нашего века вполне обходилась без упоминания работ Менделя, зато подчеркивала роль его современника и теоретического противника Гальтона. Теперь положение переменилось: пик «Мендель» значительно выше се­годня и импозантнее пика «Гальтон».

В сходной, хотя и иначе ориентированной ситуации оказы­вается и Теоретик с его принципами целостности, полноты, простоты, непротиворечивости научной теории. Он не может, подобно историку, «жертвовать» фактами, делить их по рангу участия в процессах накопления и ценообразования на «сущест­венные» и «несущественные». Популярный среди ученых тезис: «Одного нового факта достаточно, чтобы опрокинуть любую теорию,. если она его не объясняет» — вряд ли следует пони­мать буквально, но стремление к полноте охвата наличных ■ дисциплинарных результатов всегда остается в числе требова- ннй к научной теории. Если требование целостности, как на 4 этом настаивает традиция, производио в трансляционных кана-!.'лах от вместимости индивида и любая целостность, превосхо-;дящая вместимость головы человека, не может транслироваться :' в смене поколений, требует фрагментации по вместимости, то !_ связанные через требование целостности принципы полноты i-н простоты (редукции) всегда будут толкать теоретика к

, 139

ириску дисциплинарных универсалий все большей общности, лр. отношению к которым наличные были бы частным случаем. Иными словами, способ редукции теоретика — разработка про­цедур объяснения растущей общности и универсальности — бу­дет коренным образом отличаться от способа редукции истори­ка — движения по пикам цитируемости. Но если это так, то правомерен вопрос о том, как соотносятся мотивы деятельно­сти теоретика, что им движет. Движет ли им глубокая вера Э то, что за группой известных уже наиболее общих законов природы обязана существовать другая, еще более общая, част­ной реализацией которой являются известные законы, либо же скепсис теоретика по поводу окончательности наличных уни­версалий и поиск новых производны от прозаической потреб­ности редуцировать наличный массив результатов до пределов вместимости индивида, чтобы не потерять значительной части дисциплинарного знания за невозможностью трансляции?

Привлечение традиционной точки зрения на семейный кон­такт поколений как на основную трансляционную структуру позволяет идентифицировать в дисциплинарных механизмах «личную научную школу», осознать как закономерность дис­циплинарной трансляции тот факт, что выдающиеся ученые — исследователи и теоретики проходят, как правило, через использующую длительные личные контакты творческую лабо­раторию выдающихся же ученых старшего поколения. Ни книж­ки; ни лекции сами по себе не обеспечивают трансляции «уче­ности» без участия в конкретной научной деятельности под наблюдением и даже руководством главы школы — ученого старшего поколения. Быть самоучкой или заочником в науке — такое же малоперспективное занятие, как и быть самоучкой или заочником в футболе или баскетболе.

Уже этот частный случай приложения взгляда со стороны, от традиции, к анализу реалий нашего социального кодирова­ния показывает некоторые его эвристические возможности. Но, может быть, наиболее широкая область эвристических прило­жений традиционной точки зрения лежит в задачах идентифи­кации сосуществующих у нас в хаосе и смешении способов аргументации, их более жесткого разделения на научные и тра­диционные, поскольку традиция не так уж далека от нас и «несмешанна», традиционное не «отсечено топором» от евро­пейского способа мысли.

Например, тот факт, что цитируемость по массиву научных публикаций распределена, да и то по двум третям, по закону Ципфа, т. е. по меньшей мере 30% публикуемых в дисциплине работ не будут участвовать в объяснении нового от наличного, не будут упоминаться в других работах, а 93—94% работ бу­дут нести ничтожную нагрузку, поглощая лишь 10% ссылок, может получить совершенно различное истолкование и значе­ние в зависимости от того, стоим ли мы на традиционной или на научной точке зрения.

140

Традиция будет аргументировать от избыточности как от очевидного социального зла и предлагать соответствующие меры пресечения этого зла. Если 6-—7% публикаций активной зоны поглощают 90% ссылок, а 30% публикаций вообще не участвуют ни в объяснении нового от наличного, ни в ценооб­разовании, то какой смысл сохранять столь избыточную емкость каналов дисциплинарной публикации, обеспечивая их вспомо­гательным персоналом, бумагой, типографским оборудованием, библиотеками, средствами оповещения и распространения? За­чем отвлекать значительные объемы человеческой деятельности в очевидно непроизводительную сферу? Не проще ли сократить пропускную способность этих каналов на */ю. [142], создав при редакциях квалифицированные фильтры, способные отсеять явно бесперспективные работы инертной и малоактивной зоны цитирования? От этого могут произойти лишь блага: резко повысится теоретический уровень массива публикаций, снизят­ся накладные расходы на подготовку к печати, бумагу, типо­графии, библиотеки.

С точки зрения научной такое рассуждение содержит харак­терный для традиционной аргументации «комплекс Архиме­да»— основано на невыполнимом условии. Чтобы принимать решение на публикацию или отсев рукописи, нужна процедура мгновенной ее оценки на качество, на принадлежность к ак­тивной, пассивной или инертной зонам массива. Но такая оценка есть функция от времени пребывания опубликованной уже работы в массиве. Иными словами, процедура мгновенной оценки, без которой нельзя рассортировать рукописи по полоч­кам значимости, такая же легко, почти наглядно представимая химера, как и Архимедова «точка опоры» для рычага, перевер­тывающего мир. С научной точки зрения действия по алгорит­му традиции приносят науке непоправимый вред и имеют тот же примерно смысл, что и сокращение на 9/ю емкости скла­дов готовой продукции, смысл выбрасывания на свалку (не­опубликованное для дисциплины не существует) продукта про­сто потому, что хранить его негде, т. е. смысл списывания в небытие 9/ю дисциплинарного таланта как нормы потерь на •административное невежество, на своего рода «запас прочно­сти» моделей научной политики, построенных по нормам тра­диции. Единственным способом стимулировать научную дис­циплинарную деятельность был бы с научной точки зрения такой, который не пытался бы сравнивать ценность бумаги и таланта, а стремился бы сократить лаг-задержку между поступ­лением рукописи в редакцию и ее публикацией, предоставляя. времени и самой дисциплинарной общности разбираться, кто есть кто и что есть что в науке, распределяя работы и имена по рангам цитируемости.

На первый взгляд может показаться странным, что «комп-jf леке Архимеда», эта лакмусовая бумага, определяющая при­надлежность к традиционной аргументации, чаще всего встре-

141

чается как раз в «точных подходах». Когда, например, «от­чаянные кибернетики» говорят и пишут: -«Дайте мне функцио­нальное описание личности, и я сотворю ее» или: «Если дано-функциональное определение цивилизации, то реализовать-его...», им как-то и в голову не приходит, что главная труд­ность не в том, чтобы «сотворить», а в том, чтобы дать опре­деление, что именно это «дайте определение» и есть невыпол­нимая простота — «дайте мне точку опоры». Рычаг «объясняет»-понятие точки опоры в том же смысле, в каком самолет объяс­няет появление белой полосы на небе, а продукт творчества — наличие творца, личности. Но обратного хода нет. Самолет-необъясним от белой полосы, распад вызывает такие же поло­сы в камере Вильсона. Творец необъясним от его творения,, что, кстати говоря, Европа понимала от неоплатоников до Кан­та, а потом забыла.

Лам кажется, что появление «комплекса Архимеда» и соот­ветственно традиционной аргументации в точных подходах к историческим предметам (машинный перевод, математическая лингвистика, моделирование экономики, «оптимизаторское» те­чение в науковедении) как раз и связано с тем, что в челове­ческом историческом творении, которое заведомо альтернатив­но, пытаются увидеть не то естественное, не то божественное, где выполняется постулат однозначности между поведением и свойством, независимым от человека, и где человеку дано лишь открывать, но не менять. Только с этой позиции окаменевшие до неорганики плоды творчества предыдущих поколений могут восприниматься как «объективная реальность», сравнимая по степени окаменелости, репродуктивности, независимости от пространства и времени с «законами природы», хотя совершен­но ясно, что результаты, например, социологических исследо­ваний по Сиракузам III в. до н. э. не идут ни в какое сравне­ние с законом Архимеда, жителя тех же Сиракуз и того же III в. до н. э. Первые «стареют», тогда как закон Архимеда приложим не только к городским баням Сиракуз III в. до н. э. и не только к золотым коронам, но и к любым вещам в любых бассейнах на любой планете и в любом столетии.

Так или иначе, но эвристическая ценность взгляда со сторо­ны, от традиции, представляется нам достаточно высокой. По­лезен этот взгляд и для более трезвой и самокритичной оценки наших собственных высказываний и наших представлений на­счет нашей развитости, нашего места в иерархии развитости, нашего неоспоримого превосходства над всеми культурами с любой сколько-нибудь разумной точки зрения. Не так-то просто определить эту иерархию и шкалу развитости. Единственное, что мы можем более или менее убедительно доказать себе и другим,— это то, что наш способ социального кодирования воз­ник на базе традиционного, что мы «позже» традиции. Но из этого вовсе не следует, что мы тем самым и более «развиты», чем традиция. И у здоровых родителей бывают уроды и вырод-