От редактора
Вид материала | Курс лекций |
- Рецензии. Отзывы 29 Рецензия на книгу, 3218.76kb.
- 22. Текст как объект литературного редактирования, 347.69kb.
- Информационная справка /по обвинению главного редактора газеты «Дийдор» Улугбека Абдусаламова, 72.27kb.
- Лекция: Историк. Гражданин. Государство. Опыт нациестроительства Мы публикуем расшифровку, 472.92kb.
- Репка, 176.99kb.
- Билет №, 1174.97kb.
- 1. Информатизация общества, 653.68kb.
- Что это не газетный рассказ, 178.1kb.
- Билеты по информатике для 9 класса, 31.21kb.
- Требования к оформлению, 60.32kb.
(или "пластики", если взять другую метафору) производят гармонии, внутри
которых связывается и открывается только то, что допустимо и возможно по
собственным законам мысли. Но это и созидание, если вы следуете законам. В
восточном учении о "стрельбе из лука", например, в такой "инструмент"
превращены состояния самого человека. "Сартори" - это состояние, которое не
конструируется умственно и аналитически, а как бы стрела, выпущенная
человекам, которая точно летит в цель. Она летит, а не я двигаю ее к цели
своей шаговой мыслью. Но нужно "установиться" в этом, чтобы потом работало
само, "летело". Но для чего-то другого нужно будет уже другое
"установление", другая форма.
Так и в "Страстях" Декарт сначала на уровне чистой, как бы "физической"
физиологии показывает такие же сращения, поддерживаемые и закрепляемые
"животными духами", а потом говорит о переключениях. Например, тот же глаз -
сократить его зрачок прямо нельзя, а можно только глядя вдаль. Найди такой
предмет для глаза, если хочешь сократить зрачок. И в страстях, говорит
Декарт, то же самое. Вы печальны? Ну, с печалью так вы не справитесь. Она -
как сокращение зрачка. Если хотите перестать быть печальными, найдите другой
объект, переключите на него свое внимание, и что-то произойдет.
Но здесь необходимо одно предупреждение. Великолепие декартовского
изложения и в письмах, и в трактате "О страстях" обладает одним свойством -
у меня все время ощущение, что вообще существует что-то, вроде блестящей
поверхности мысли, как будто какие-то драгоценные камни, особенно темные, у
которых - блеск и в то же время какая-то непроницаемость, они как бы не
имеют глубины, взгляд соскальзывает с них. Это свойство блестящей
поверхности есть и в мысли Декарта. Конечно, некоторые поверхности бывают
более блестящими. Скажем, афоризмы Шопенгауэра могут показаться красивее,
чем мысль Декарта в трактате "О страстях", которая очень экономна, заземлена
и имеет тон дружеской беседы, а не производства эффектов, раз уж в данной
культуре принято производить афоризмы и ожидаются эффекты. В культуре
Шопенгауэра это принято, и от художника (в широком смысле этого слова)
ожидается, что он будет ослеплять собой. Один это удачно делает, а другой
менее удачно. Но за блестящей поверхностью мысли есть что-то, что иррадирует
блеск. Он рождается очень странным образом. Я приведу такой пример. Можно
сказать так: существует знание в смысле знания чего-то, и оно же - когда мы
еще и мыслим знаемое. Например, люди всегда знали, что душа не имеет частей,
но они этого не мыслили. А Декарт и знает, и мыслит. Умные люди понимали,
что душа не имеет частей: нечто нематериальное, духовное и т.д. не может
иметь частей, мы не можем наглядно представить себе их соприкосновение.
Будем считать это блестящей поверхностью мысли. Но редко кто помыслил свое
собственное знание. Потому что если помыслить, а Декарт его мыслит, то
оказывается, что нельзя допустить, чтобы существовала какая-то "растительная
душа", "сенситивная душа", и что есть еще "разумная душа". Почему? Потому
что душа не имеет частей. Декарт мыслит и поэтому считает, что не может быть
сенситивной души. В точке чувственности, если мы обнаружили то, что мы с
полным правом называем "душой", то, уж простите, помыслить ее можно лишь как
свет, сразу охватывающий все. Душа! Поэтому люди и говорили, что душа не
может иметь частей, поскольку она не имеет протяжения, и это отвлеченная
(блестящая!) истина, но они ее не мыслили. А Декарт мыслит, и поэтому
правило нечастичности души, т.е. в том числе что она не состоит в свою
очередь из "душ", у него вдруг получает действительное приложение,
действительно позволяет ему идти вперед. И сейчас мы увидим, куда он
приходит с тем фактом, что он мыслит то, что знает и говорит, а не просто
знает и говорит. Но пока я хочу снова сказать, что за блестящей поверхностью
нас должно интересовать то, что рождает блеск этого таинственно мерцающего
агата мысли, каким представляется трактат "О страстях". И еще одно мы должны
помнить. У меня не случайно промелькнуло слово "культура". Мы должны
помнить, что трактат "О страстях" имеет адресата. Он написан другу. Движение
пера повиновалось диктату любви и дружбы, привязанности к конкретному лицу,
к принцессе Элизабет. Он писал не потому, следовательно, что его писание
ожидалось или так было принято (как если бы Декарту, имевшему интересные
мысли, сказали: это же интересно, важно для культуры - пиши, производи
культурные ценности). Декарту повезло, тогда еще не было культуры, была
только цивилизация, которая позволяла ему добиваться независимого досуга и
покоя души и иметь их. И если уж писать, то повинуясь диктату дружбы или
светского общения. Отсюда - тон рассказа другу о том, как обстоят дела
вообще, А как обстоят дела? - Вглядимся в трактат.
Сначала вглядимся в адресата, как в то, что изнутри образует структуру
трактата и мысли в нем. Декарт привязан к принцессе, и, кроме того, долг
дворянина - помочь ей, представителю злосчастного королевского дома. Он
замечает мимоходом, что на самом деле она переживает не столько свои
собственные несчастья, сколько несчастья своей семьи и своих родных. Кстати,
переживать несчастье и беды близких как свои - это, по Декарту, высшее
"аффексьон", высший вид привязанности и любви. И в том, что он ей советует,
мы и встречаем тот исторический "закон" в кавычках (ибо, ради Бога, не
думайте, что я действительно, вслед за Декартом, формулирую "законы"; он
избегал таких велеречивых слов), которым выражается конечность всяких форм.
Я говорю о "законе", просто поясняя этим общность структурных проблем,
касаются ли они нашей психологической жизни или жизни исторической.
Собственно, поэтому я и сказал, что если стал человеком, как стал, то уже не
станешь другим, если не развяжешь сам способ становления человека. Нельзя
было, например, немцу 30-х годов сказать, что, мол, перестаньте быть тем,
что вы есть, прямо. Поскольку эти люди жили именно в той форме, в какой они
стали людьми.
В "Страстях" такого рода поучения Декарт называет смешными. Я позволю
себе прочитать вам одну страницу. Начинается очень просто - с причины
болезни. Он пишет о том, что часто тот факт, что мы думаем о предметах
печальных, упираемся в них лучом внимания и не отвлекаемся, вызывает в нас
определенные изменения крови, определенного рода движения "животных духов" и
т.д., которые закрепляются, и мы можем заболеть от печальных мыслей и
физически. И в этой связи он пишет так, говорит очень просто, в спокойном
тоне, адресованном даме, к которой он привязан: "Самая обычная причина
медленной лихорадки есть печаль. И упорство судьбы, которая преследует Ваш
дом, доставляет Вам непрерывно сюжеты для раздражения, которые настолько
известны всем вокруг, что даже не нужно быть особенно умным и прибегать к
сравнениям, чтобы понять, что основная причина Вашего нездоровья состоит в
этих несчастьях. И я боюсь, что Вам нельзя будет от всего этого избавиться;
разве только одной силой Вашей доблести (в тексте непереводимое "vertu". -
М.М.) Вы смогли бы сделать свою душу довольной вопреки несчастьям фортуны. Я
знаю, что было бы неблагоразумно уговаривать кого-нибудь быть веселым, когда
ежедневно судьба преподносит ему все новые неудовольствия, и я вовсе не
принадлежу к тем жестоким философам, которые хотели бы, чтобы их мудрость
была бесчувственной. Но я знаю, что Ваше высочество не столько затронуто
тем, что касается его лично, сколько тем, что касается интересов дома и лиц,
к которым Ваше высочество привязано, и это я считаю доблестью, самой
достойной из всех. Мне кажется, что разница, которая есть между великими
душами и низкими или вульгарными, состоит главным образом в том, что
вульгарные души позволяют себе отдаваться своим страстям и могут быть
счастливы или несчастны лишь в зависимости от того, приятны или неприятны те
вещи, которые с ними случаются, тогда как другие обладают столь сильным и
мощным размышлением, что, имея при этом страсти и, может быть, часто даже
более сильные, чем обычный человек, их разум всегда остается хозяином и
заставляет служить себе в том числе и огорчения, обращая их работу на пользу
совершенного счастья в жизни. Ибо, с одной стороны, считая себя бессмертными
и способными на получение высших удовлетворении, и, с другой стороны, зная,
что соединены со смертным и хрупким телом, которое подвержено множеству
всяких нездоровий и неминуемо погибнет, они делают хорошо (подчеркнуто мной.
- М.М.) все то, что в их власти, чтобы расположить судьбу в этой жизни, но
при этом они так мало ценят ее по сравнению с вечностью, что рассматривают
события в ней не иначе, как если бы мы смотрели на них, как смотрят комедии.
Подобно тому как печальные и жалобные истории, которые мы видим в театре,
развлекают нас, как и веселые, хотя и исторгают слезы из наших глаз, так и
великие души, о которых я говорю, имеют удовлетворение в самих себе от всех
вещей, которые с ними случаются, в том числе и от самых неприятных и
невыносимых. Например, чувствуя в своем теле страдание, они могут терпеливо
выносить его, и это испытание собственной силы им приятно; или, видя своих
друзей в большой беде, они сострадают их несчастью и делают все возможное,
чтобы помочь им в этом, и не боятся даже подставить себя смерти, если это
понадобится. Поскольку проявление сознания того, что они исполняют свой долг
и совершают похвальное и добродетельное действие, доставляет им счастье
большее, чем та печаль, которую приносит сострадание. И наконец, так же как
великие удачи судьбы никогда их не опьяняют и не делают более наглыми, точно
так же великие несчастья не могут их ни повергнуть наземь, ни сделать
настолько печальными, чтобы тело, с которым они соединены, стало от этого
больным"49. И Декарт заключает: "Я боюсь, что этот стиль может показаться
смешным, если бы я писал так кому-нибудь другому, но поскольку Ваше
высочество так благородно и возвышенно душой, то... счастье оно найдет в
своих собственных достояниях... и простит меня..."
Это поразительная вещь в Декарте. Она, мне кажется, испытывается любым
человеком в той мере, в какой человек именно так относится к своим страстям.
В смысле излечения они неотменимы - не только мои страсти, но и несчастья. Я
не могу ладошечкой от них отстраниться. Но есть одно испытание, проходящее
нитью через всё, - это испытание того особого состояния, в котором мы
находимся, когда страдаем. Я имею в виду способность испытания страдания в
его полноте, в одном-единственном числе, одном экземпляре (как смерть -
одна), не растаскиваемом на множество отдельных страданий, пробегаемых
истерикой нашей слепой проективной надежды, для которой страдание -
незаслуженная случайность, а будущее - дурная бесконечность, несущая нам
самих же себя, неизменных, таких, как сейчас, но живых и счастливых. Эта
полнота - очевидное состояние. Все его переживали, и я бы сказал, что это
состояние особой какой-то прозрачности и почти что звонкой ясности, которую
приобретают события, вещи, лица и суть дела и судьбы в момент высокого,
одного страдания. Когда мир выступает прозрачно и четко - как невозможная
возможность и "схождения всего как надо". И очевидно, это одна из самых
больших человеческих радостей. Ибо ты сам здесь - в точке, где "все
сойдется". Так это понимает Декарт, и, очевидно, так понимаем и мы. Только
часто, зная это, мы не мыслим это. И я не случайно с этого начал.
Конечно, это состояние не поддается описанию. Поэтому я и говорю о нем в
тоне письма к другу, а не в тоне последующей культурной роковой фигуры,
скажем, больного художника начала XX века, когда болезнь как таковая и
страдание культивируются. Не об этом речь. Это культурная фигура. Когда
Декарт говорит о радости великого страдания, то он не имеет в виду, что
нужно страдать для того, чтобы была ясность и чтобы мы знали, что нужно быть
больным, хромым, косым, уродливым. Для Декарта это было бы культурным
цирком, знаками, какими авгуры друг друга узнают. В культуре так ожидается,
а Декарт против этого. Он не хочет сидеть в культурной нише, которая как бы
специально предназначена для того, чтобы он ее занял, и в которой было бы
уже все расписано: как выглядит гений, какая мысль интересная, а какая
неинтересная, чем нужно заниматься, и что нужно производить, и как нужно
страдать, - короче, как пчелке, сидеть в улье и, так сказать, выделять
"культурные ценности".
В этой связи я хотел бы сказать следующее, что, видимо, покажется
странным и, может быть, даже своего рода богохульством, но я прошу правильно
меня понять. В символе "распятия" есть один оттенок, который в понимании
людей набожных и церковно-религиозных исчезает, потому что культ и почитание
не позволяют это увидеть, а для философа (а я философ, а не теолог) эта
мысль может открываться. Символ "креста" ведь есть одновременно, кроме всего
прочего, ирония, Христос был распят еще и на образе самого себя. То есть на
том, как Его представляли себе окружающие, чего они ожидали от него и чего
требовали. А требовали они исцелений, чудес, спасения нации. Они наделили
Его собственными ожиданиями и ужасно обиделись, когда Он вышел за эти рамки.
Заперев Его в них, они и распяли Его на собственном образе. А если человек
подумал что-нибудь другое, чем думал до этого? Или пережил что-то и решил
поступить иначе? Да нет, не выходи из образа. Полили тебя драгоценнейшим
благовонием, как же ты можешь позволить, ты же "Христос", ты же бедных
должен спасать и лечить, а тратишь драгоценное масло. Но живое, очевидно,
тем и отличается от мертвого, что оно всегда может быть иным. То есть
выскакивать из образа, слезать с креста. Поэтому крест есть ироническое
напоминание нам о том, что не надо загонять людей в образ, поскольку этот
образ в наших головах и способен убивать. Но бывают такие культуры или такие
эпохи, когда больше всего любят именно мертвых, потому что они уже не могут
выйти из своего образа и говорят лишь то, что говорим мы.
Декарт рассуждает о том, что нужно делать переключения. Печали -
печалями, но можно их претворить и в радость, которая есть высшая ценность и
только в страдании, в опечаленном сердце возможна, но страдание не должно
повредить телу, потому что дурные физические состояния, ассоциированные с
дурными мыслями, могут закрепиться, и потом вы можете иметь радостные мысли,
а тело будет больным. Поэтому валено снять фиксации с объектов. Для Декарта
то, что он называет абсолютным владением страстями, есть не отсутствие
страстей. Владеть страстями - значит извлекать из них то, что, во-первых,
может быть только в страстях (а не в разуме или рассудке) и, во-вторых, что
может появиться, если мы пройдем опыт. Имеет значение не страсть сама по
себе, а пройденный опыт, познание того, что уже есть в душе; здесь тоже
проглядывает фундамент философии Декарта.
На уровне страстей его можно определить следующим образом. Фундамент, как
мы помним, - это подвес, подвешенность в интервале двух шагов, отсчитывающая
"часы" уже сделавшегося, где возникает эмпирическое априори или
метафизическое апостериори, форма мира. И на уровне страстей то же самое.
Декарт как бы спрашивает: разве надо избавляться от страстей? Да нет,
избавляться нужно от глупости. А страсти надо переживать. Даже самые
сильные, которые нас конвульсивно сотрясают и не позволяют, подобно пляске
св. Витта, вырваться из последовательности клеточек поля сцепления. Но что
значит разрешаться в страстях? Как разрешаются от бремени, от родовых мук.
Почему, собственно говоря, так? А очень просто. Нас нет вообще. Вспомним
"великое безразличие" в нас и в Боге, когда ни мы неопределены, ни Бог
неопределен до некоторого "после". Хотя эмпирически мы, разумеется, наделены
мнением и самомнением и в мире наблюдаемы. Но нас нет "до", и нас нет без
страсти. Но такой страсти, какую мы действительно проходим, следуя движению,
собирающему точки пространства и времени, безразличные без нее. Мы есть -
после; именно страсти заполняют особым образом придержанный и длящийся зазор
"до", из которого появляется наше "я" в своих наблюдаемых "качествах" и
"свойствах". И мы знаем, находимся, следовательно, в реальности, в области
истинного или ложного, а не в области лишь возможного или словесного. Но это
значит, что сверхчувственный сдвиг в этот зазор есть волнение,
приподнятость, особый чувственный жар внимания и принятия уникальной (никому
другому не видимой) очевидности, имеющей особую чувственную ткань ("новое и
большее чувство", говоря словами Галилея). И новые творения из пустоты этого
нашего "до" могут быть только записью силы этого сдвига. Странно.
Но мы уже рассматривали раньше, в чем состоит бесконечность (т.е. не
специальная органичность) переживания, например, красоты цветка. В том, что
я могу ее определенно переживать, разрешая свое, волнующее и околдовывающее
меня впечатление, и самопознанием до-определяя восприятие цветка. Ибо само
по себе оно такое же, как другие цветки и восприятия: этот же объект -
цветок - отражен в миллионах других зрачков в мире. Поэтому, если во внешнем
сопоставлении брать предмет (скажем, толчок последнего ощущения) и отражение
(рисунок, "идею красоты" и т.п.), то нет полной определенности последнего
структурой предмета. Лишь вместе с "сотворением себя" мы получим полную
определенность, вполне и уникально (единственно) определим отражение этого
рода (поэтичность, красоту, волнующую желанность и т.п., что открывает,
конечно, бесконечность перед нами). Но это, по сути дела, и есть уже
известный нам Декартов принцип когито, принцип того, что определится вместе
с нами и на нас, - определится в особой "чистой", "феноменальной" материи,
"метафизической материи", как я уже говорил, - с упакованными в ней
утяжелениями: прежде имевшей место "истории", с памятью и т.д. В этом смысле
Декарт мог бы, вслед за Леонардо да Винчи, сказать, что поэзия, шарм,
красота, любовная страсть, печаль, радость, как и "война из-за Елены
Прекрасной", - все это "вещи ума", "cosa mentale" (Леонардо говорил это о
живописи, и притом подчеркивал именно слово "вещь"). Новым поворотом
декартовского принципа здесь является указание на необходимо страстный
характер этого исторического элемента, на чувствительность элемента-стихии,
квинтэссенции космического устройства.
Итак, нас нет без страсти, "нет" в метафизическом смысле, как я говорил.
И мы без нее не знаем. Да и знать нечего, ибо до движения и предметы пусты
(без "качеств") и мы пусты (без сил, без "возможностей"). Зная - не знаем.
Или не зная - знаем.
Следовательно (я опять замыкаю), мы понимаем, почему у Декарта все
оказывается в контексте освобождения. Освобождение означает - увидеть себя в
мире, а это чудовищно трудно. Увидеть и жить в настоящем - это невозможно. А
если случается, то это почти что богоподобно или богоравно. И теперь, выйдя
на этот вираж снова, я выражу свою мысль так (чтобы двинуться дальше): как
не может быть полиции мысли, а весь Декарт вопиет, т.е. вопиет - не то
слово, потому что такого пафоса у него, слава Богу, не было (он считал это
само собой разумеющимся, так же как для него само собой разумеющимся было
быть умным, а не глупым. Само собой разумелся тот факт, что в голову могут
приходить мысли и нечего приходить в безумный восторг от того, что подумал
умную мысль, и "пробивать ее", требовать, раз она пришла тебе в голову,
чтобы все остальные упали на колени и молились бы на тебя), так и не может
быть полиции страстей (духовности), или души в этой роли. И здесь у Декарта