«Кафейный» период русской литературы Толстой на ярмарке поэзии



СодержаниеВлад. Королевич. Ярмарка поэзииМосковское carte-postale
Толстой и Бунин в Москве.
Брюсов, Брюсов!
Шесть кафе.
Дон-Аминадо (Шполянский А.П.)
Подобный материал:

  1   2   3
Глава 3. «Кафейный» период русской литературы

Толстой на ярмарке поэзии. Очевидно, под влиянием массового успеха концертов футуристов в Политехническом музее зимой 1918 г. московские писатели пробуют от домашних читок выйти к массовой аудитории. Мы уже знаем, что первый такой вечер был проведен 25 февраля в театре Я. Южного: свои еще ненапечатанные произведения читали Ю. Балтрушайтис, И. Бунин, А. Белый, Вяч. Иванов, Н. Никандров, Вл. Лидин, И. А. Новиков, А. Соболь, А. Толстой, В. Ходасевич, И. Эренбург. 24 марта состоялся второй вечер: в Богословской аудитории университета выступали К. Бальмонт, Ю. Балтрушайтис, Е. Чириков, А. Толстой, И. Эренбург, В. Ходасевич, Ю. Соболев, В. Лидин. 30 марта был устроен концерт в пользу нуждающихся семей журналистов, участвовали Толстой, Чириков, Бальмонт, Никулин, Эренбург, певцы и музыканты.

Следующий шаг навстречу читателю – создание литературных кафе. И здесь приоритет принадлежал футуристам с их «Кафе поэтов» (см. ниже), а за ними последовали имажинисты с «Музыкальной табакеркой». С. Спасский1 считал, что так было переименовано бывшее кафе «Трамбле»2:

Круглая комната с плотно опущенными шторами наглухо отделена от улицы. На стенках лампочки с цветными шелковыми абажурами, полумрак, уютная тишина. Перед началом программы тихое позванивание пианино – «Музыкальная табакерка» Лядова. Публика одета изысканно, все так, «будто ничего не случилось». Певица исполняет «интимную» песенку об Арлекино, отравившемся на маскараде. Актриса рассказывает фельетоны Тэффи с дамскими довоенными остротами. «И остров мой опустится на дно, преобразясь в жемчужные сады», воркует маленькая, вернувшаяся из Парижа поэтесса3. Напудренный поэт читает с кафедры в полумраке: «Поверх крахмальных белых лат он в сукна черные затянут. Его глаза за той следят, за той, которою обманут». Артист Раневский мелодекламирует о маркизах. Программы носят экзотические заглавия, увенчиваясь «вечерами эротики». Кроме бесцеремонной московской публики, здесь появлялись петроградские акмеисты. Впервые в «кафейной» обстановке выступил здесь и Брюсов4.

Неожиданное свидетельство того, как Толстой был вовлечен в устную литературную жизнь Москвы, и именно через участие в «Музыкальной табакерке», обнаружилось в харьковской газете «Южный край» июня 1918 года. Следующая заметка, как нам кажется, бросает свет на обстоятельства, предшествующие возникновению «Трилистника».

Влад. Королевич. Ярмарка поэзии
Московское carte-postale


Перед домом № 18 на Малой Молчановке5 мы остановились. Я посмотрел в лицо моего спутника, в офицерской бекеше без погон, поэта Шершеневича6, и несмело пробормотал:

– А если он нас не примет?

В это время из подъезда вышла маленькая женщина с рыжеватыми волосами и усталым взглядом.

– Вера Инбер, – прошептал я, – она наверное от него... –

Маленькая женщина с рыжеватыми волосами сообщила, что Алексей Николаевич обедает, но мы все-таки решились идти. У дверей остановились на мгновенье, прочитав на карточке:

«Граф Алексей Николаевич Толстой».

Он нас не заставил ждать и вышел сам, с салфеткой у шеи. Я смотрел на огромную комнату с диваном, обитым старым штофом, овальными портретами на стенах, какими-то бисерными подушками, а главное, на самого хозяина – уютно одетого барина, с белыми, пухлыми руками, с боковым пробором, разделяющим длинные волосы, с кусочком сметаны, оставшимся у мягких губ, – и мне казалось, что все эти революции, анархии, реквизиции – это только где-то вычитанный, дурно написанный «роман с происшествиями». Из солнечного окна глядела на меня особняками Малой Молчановки – старая Москва, и она же была в барских глазах, будто не живых, а написанных Сомовым.

А сам я в это время выговаривал нелепо доносившиеся до моего слуха, какие то чужие фразы:

– Вы понимаете, Алексей Николаевич, теперь нет возможности издавать книг. Нет бумаги, дороги типографии, и мы должны перейти к другому. Мы не можем не писать, не опубликовывать написанное. Были альманахи печатные, теперь будут “живые альманахи”7.

– Живые?

– Ну да, очень просто... Мы будем ежедневно читать стихи, рассказы в уютном помещении. Интимно и в то же время публично.

– Где читать?

– В «Музыкальной табакерке»8.

– В «Музыкальной табакерке» – удивленно говорит Толстой. – Где это?

Шершеневич дипломатично кашляет и произносит: – Это в кафе Надэ. На Кузнецком.

– Вы меня приглашаете читать в кафэ? – с ужасом и недоумением говорит Толстой, – простите, но... там одни спекулянты.

– Алексей Николаевич, теперь новое время, писатели должны «американизироваться».

Барский голос говорит что-то долгое, сердитое, медленное о падении литературных нравов, а мы сознаем, что Толстой слишком хорошо воспитан, чтобы указать нам на дверь прямо, и еще то, что его ждет уже остывший обед, неловко уходим, жмем руку.

У подъезда оба «американизированных писателя» смотрят с отчаяньем друг на друга.

Через три дня Москва была заклеена огромными зелеными афишами:

Музыкальная табакерка. Живые альманахи.

Ежедневное участие: Валерия Брюсова, Бальмонта, Ауслендера9, Б. Зайцева, Краснопольской10, Столицы11... 40 имен.

Маленькое кафе было изо дня в день переполнено. Приходили слушать одни, приходили глядеть другие. Вторых было больше. Они разглядывали жадными глазами тех, имена которых привыкли видеть только на обложках книг. Рассматривали их галстуки, воротнички, прически. Сидеть рядом с Бальмонтом, пить кофе и перекидываться фразами со Столицей – разве это не занимательно?

А на маленькой эстраде, при свете двух свечей с синими абажурами выступали поэты, 80% которых оказались картавыми, остальные 20% – косноязыкими. Нараспев воющими голосами поэты произносили свои стихи.

Лениво хлопающие зрители насторожились. Сегодня они ждали особенного. Сегодня был «номер – экстра», а у двух устроителей похолодели пальцы:

– Если «он» не придет – мы погибли, погибла идея американизации, «живых альманахов», – прошептал Шершеневич.

И в этот момент вошел «он». Бледный человек, в глухом черном сюртуке, с выпуклыми скулами и почти седыми, твердыми волосами. Глубоко сидящие глаза сверкали странным, фосфорическим светом. Под взглядом таких глаз невольно опускаешь ресницы.

Он шел к эстраде. «Брюсов, Брюсов!»12 – шептали кругом и аплодисменты, дружные, единодушные, заполнили кафе.

Он не читал старых стихов. Он импровизировал. Темы бросали в урну – публика. Он вытянул тему о последней осенней любви и вышел ближе, к концу эстрады, заложив руки за спину. И фразы его, странные, волнующие, но облеченные в отточенную форму октав выбрасывались, как горящие угли в толпу. Точно он разорвал свою грудь и вынул свое сердце. Тайна творчества открылась глазам, и седой человек с фосфорическими глазами говорил о последней любви, как жрец читает молитву. Забыли, что в кафе, ложечки не стучали в стаканах, и только отточенные слова, выгравированные сердцем поэта, звенели в душной маленькой зале. Иногда он прикрывал рукой глаза, останавливался и эти мгновенные паузы жгли всех, как сжигали сознанье поэта. Маленькое кафе на минуту стало храмом.

Через неделю после открытия «Табакерки» на той же улице открылось другое «кафе с поэтами» «Элит», где, в числе прочих, стояло имя А. Н. Толстого. По-видимому, «американизация» коснулась и его13.

Через месяц в Москве насчитывалось шесть «кафе с поэтами»: «Табакерка», «Кафе поэтов», «Венок искусств», «Десятая муза», «Домино», «Элит», и всюду было полно, всюду люди, похожие на фармацевтов, приходили выпить стакан кофе, закусывая, вместо отсутствующих пирожных, стихами «живых поэтов». И у каждого кафе, кроме своей публики, было свое лицо.

«Домино», где каждое стихотворение встречалось сытым замоскворецким смехом, «Элит», с седовласыми авторами, читающими монотонными голосами свои рассказы, в 3 печатных листа, «Табакерка», «Кафе поэтов». «Кафе поэтов», целый сезон притягивавшее, несмотря на выстрелы и расстрелы, ночную Москву.

Красный сводчатый кабачок, вымазанный пестрыми зигзагами футуристов. Кабачок, где полуобнаженные женщины и девушки, с лицами, размалеванными, как вывески гостиниц, мешались с буржуазными любопытствующими дамами, пьяными солдатами и напудренными dandy. Гольдшмидт, ломающий о свою голову доску, одетый в красный муар, а иногда совсем обнаженный, выкрашенный в коричневую краску “под негра”, проповедует здесь «Радости тела». Бурлюк, не отрывая лорнет от глаз, кричит:

«Мне нравится беременный мужчина».

Василий Каменский, с торчащими льняными волосами, выкликающий зычным голосом:


«Сарынь на кичку, Казань, Саратов,

Сарынь на кичку, ядреный лапоть»14.


Здесь же какие-то разодетые женщины, нюхающие кокаин, матрос с челкой до глаз, умирающим голосом произносящий:

– Жизнь – это опиум.

И немедленно глотающий черные шарики опиума.

В другом углу наглый, зычный бас Маяковского15 возглашает:


«Хотите буду безукоризненно нежным,

Не мужчина, а облако в штанах».


А после этого фиглярства, заигрывая с публикой, жующей котлету, на эстраде появляется Маяковский в костюме апаша, в красном шарфе с подведенными глазами и вдохновенно читает свою вдохновенную поэму о Революции.

Пьяный солдат прерывает:

«Долой Маяковского. Ойру, давайте ойру»16.

Им хочется плясового мотива, а не жгучих стихов приближающегося к гениальности поэта.

Но он читает, и будет читать сегодня и завтра. И люди идут в кафе, а более смелые на улицу и там на площадях читают свои стихи.

И в то время, как спекулянты глотают котлету, и в то время, как пьяный солдат орет «Ойру» – поэт уже не на страницах книги, а на углу Страстной площади кричит:

– Сердце! Экстренный выпуск. Свежее сердце!17 Новая страница русской поэзии. Ярмарка. Базар. Кафе. Но все-таки, та же истинная, горящая, пылающая поэзия.


Появление в харьковской газете «Южный край» за 12 июля 1918 г. н. ст. этого очерка, подписанного «Влад Королевич. Украина. Июнь 1918 г.», производит странное впечатление. Очерк называется «Ярмарка поэзии. Московское carte-postale», но жанр «почтовой открытки» подразумевает актуальность, сиюминутность зарисовки. На 12 июля 1918 г. актуально было убийство Мирбаха, подавление эсеровского восстания, закрытие газет и террор, а не расцвет устного поэтического слова. На наш взгляд, резоном для публикации такой вещи в газете могли быть разве что пустые карманы автора – видимо, еще одного свежеприбывшего с голодного севера – и готовность редакции способствовать их наполнению.

Проверка обстоятельств, описанных в очерке, подтверждает, что речь идет о событиях более чем трёхмесячной давности: о конце зимы – начале весны 1918 г., когда в изобилии возникли литературные кафе, а вовсе не о свежих литературных новостях.

Кто же такой был Влад Королевич, какое его место в литературном раскладе 1918 г. и почему он связал свой рассказ о литературных кафе именно с фигурой Алексея Толстого?

Владимир или Влад Королевич (псевдоним Владимира Королева, 1894–1969) – поэт, близкий вначале к кругу эгофутуристов, а затем к имажинистам, автор сборника стихов «Смуглое сердце» (М., 1916), эротической повести «Молитва телу» (М., 1916), сборника стихов «Сады дофина» (М., 1918), организатор, вместе с Л. Моносзоном, альтернативного футуристам кружка молодых поэтов18. Он также и режиссёр, и актёр – ставил в 1917–1918 гг. в Никольском театре (сцена ресторана «Славянский базар» на Никольской улице) в Москве свои одноактные пьесы и сам в них играл. Журнал «Рампа и жизнь» за этот период рекламировал следующие его «пьесы-миниатюры», имеющиеся в редакции: «Современная женщина», «Центрострах или Домовый комитет», «M-lle Жюжан», «Та, которая…», «Танго трех», сообщал и о его пьесе «Рыжая клоунесса», шедшей всего один раз. По всей вероятности, летом 1918 г. (хотя словарь «Русские писатели» дает 1919) он переезжает на гетманскую Украину; участвует в харьковском поэтическом сборнике «Освобожденным» (1918). В 1919 г., по возвращении на Украину красных, Королевич служит режиссером красноармейских театров, в начале 20-х – артист и режиссер московских театров, театральный критик и кинокритик, потом, в 30–50-е гг. – режиссер в провинции, автор театральных инсценировок (наиболее известна его инсценировка «Анны Карениной»). Последние годы его прошли в Киеве.

Вот недоброжелательные штрихи к подразумеваемому портрету Влада Королевича, рассыпанные в очерке С. Спасского «Москва» в описании «Кафе поэтов»:

Лозунг «эстрада всем» давал простор для всевозможных вылазок. Вот читает поэт, автор сборника, называвшегося «Сады дофина». Сборник посвящен какому-то великому князю. Правда, наборщики отказались набрать титул. В посвящении значится только имя и отчество, но они расшифровываются легко. В одном из стихотворений некий маркиз возглашает с эшафота «Проклятье черни». Поэт картаво декламирует, перебирая янтарные четки. 19

Это тот же самый персонаж, что в первом из приведенных нами отрывков был обозначен как «напудренный поэт» – в очерке самого Королевича тоже упоминаются «напудренные денди». На книге его стихов «Сады Дофина» действительно стоит посвящение «Дмитрию Павловичу»20, очевидному предмету влюбленности юного автора – сторонника альтернативной любви, вдохновенно, не ведая о Фрейде, живописующего трости, лорнеты, стэки и прочие милые сувениры ушедшего навеки любовного быта. В «Садах Дофина» описываются «Дворцы, приговоренные к казни» (название одного из стихотворений), парки, где занимались любовью дофины, беседки с вензелями королей; воспевается стоическая смерть некоего маркиза и произносится запомнившееся Спасскому проклятье:

Ваш смуглый грум стоял один, в толпе забытый,

Когда всходили Вы, маркиз, на эшафот,

Спокойною улыбкой приоткрытый,

Был алым, как всегда, подкрашен томный рот.

В серебряный лорнет Вы оглянули смело

Толпу, простертую у Ваших ног,

Презрение в прищуренных глазах горело...

Час казни возвестил солдатский рог!

Ждала толпа людей Прованса и Оверни,

Нож палача был поднят и готов,

Вы кинули слова: «Проклятье черни».

И вздрогнули они от двух холодных слов.

На Вас толпа трусливая смотрела,

Раздался резко гильотины стук,

И банда жадная, наглея, опьянела –

Казненного скверня касаньем рук.

<...>

А позже – лишь прошел туман вечерний

И лунный загорелся в небе сердолик,

Безумный грум шептал: «Проклятье черни!..»

Он голову нашел и... пудрил Ваш парик21.

Напудренного поэта с четками приметил и Алексей Толстой, записавший в дневнике в марте 1918 г.:

Музыкальная табакерка. Сидят унылые и боязливые спекулянты, два немецких офицера, матрос, кот<орый> пьет пятый стакан шоколаду. Выступают поэтессы, напудренный поэт с четками. На темной улице вопят газетчики о только что вырезанном городе N 22.

У Спасского в другом месте того же очерка читаем:

Однако, в кафе пребывают и те, кто завтра спешно будут выправлять документы, доказывающие их украинское происхождение, кому будет казаться спасением германский неустойчивый орел. Буржуазия, спешно спекулирующая перед тем, как оставить Москву. Молодые люди со следами погон на шинелях, передающие друг другу новости о Корнилове. Один из них, лысоватый, затянутый в черкеску, втихомолку хвастается, что он адъютант великого князя. Подливая в чай водку из принесенного флакона, он посмеивается и пошучивает с соседями: – Стрельба скоро начнется. Или они меня, или я их. А пока послушаем стихи23.

Кроме общей характеристики политически более правого соперничающего предприятия – Спасский сам отождествлял себя с «Кафе поэтов», – в его тексте угадываются и какие-то личные намеки: сюжет с великим князем (хотя тут, очевидно, имеется в виду Николай Николаевич – организатор разного рода военных начинаний) и бегство на Украину вполне могут указывать на Королевича.

Итак, перед нами «Музыкальная табакерка» – литературно крайне левое, «футуристическое» кафе, но с ощутимо правой политической ориентацией – естественное тогда, но непривычное для сегодняшнего читателя сочетание. Шершеневич вспоминал о настроении, царившем в кафе:

Наряду с революционными стихами, наряду с классикой здесь иногда звучала и контрреволюция в стихах. Каюсь, что не без успеха и не один раз я с Владом Королевичем читали здесь явно шовинистическую «Перекличку Элегического и Электрического Пьеро»24.

Отделение Польши и Финляндии казалось мне страшным. Я боялся, что СССР превратится в “Московию” и ограничится кольцом трамвая “А”».25


Недавно впервые была опубликована проза с драматическими вставками Вадима Шершеневича «Похождения Электрического Арлекина», по-видимому, как-то связанная с упомянутой в очерке Королевича «Перекличкой Элегического и Электрического Пьерро»26. Публикатор датирует ее 1919-м – 1920-м гг. По нашей гипотезе, этот текст мог вобрать в себя ряд более ранних, доимажинистских текстов – принципы имажинизма как раз и оформлялись в 1919 г. Одна из главок, а именно пятая «По наклонной плоскости, или обманы Дон Жуана, или контрагентство поцелуев» по словарному составу и по реалиям относится к весне 1918 г. – т. е. именно ко времени функционирования «Музыкальной табакерки». Во-первых, здесь упоминается «Пьерро»: «СмотРит Тэдди: у КеллеРа очеРедь ПьеРРО за пудРой»27. Кругом явно кровавый разгул:

На горизонте здрОВО багрОВО. Кто-то пролил КРАСНЫХ ЧЕРНИЛ. ШИБКО ОШИБКУ замазал. В небо вписан ТРЕУГОЛЬНИК ЖУРАВЛЕЙ. Уж сколько днЕЙ ищут Они (сквозь ночи и Дни) своего Ивика28 ...................................К чорту! К чорту! К чорту! В темных улицах полоски света из каФЭ, как выпушки на галиФЭ.

Еще одна реалия зимы 1918 г.:


Анненков стрАННеньких СТРАННИКОВ водит в кафе Питтореск. (кафе Питтореск было новинкой осенью – зимой 1917–1918 гг.).


Упоминается здесь и новая драма Алексея Толстого:

Говорили даже вчера (в пассАЖЕ) что гдЕ ТО страшная комЕТА хвостит: вещает новую драму вторОГО Алексея Толстого. Много жуткого водится ... Ночной город! .................................................Последний город! ....................... Виноват: почему послЕДНИЙ? .........................................Поэтовы бЕДНИ!».

Текст намекает на «Ракету», которая шла в 1917 г. Но новая драма, о которой идет речь, может быть, связана с объявленной Толстым работой над «Дантоном», поскольку вводятся темы французской революции:

Слава Богу (Глория Деи) мы живем в восемнадцатом веКЕ, человеКИ ...Что забОТЫ что санкюлОТЫ грозЯТ грЯДкою баррикАД? Что за ерунда? Откуда восемнадцатый век? Это метронпАЖ вошел в рАЖ и неоттуда строки набрал.

Далее появляется Дон Жуан, который поет серенаду под балконом «донны французской революции». Он оказывается «мировым обывателем», «представителем карточной системы», «кроликом для экспериментов» и убивает седого командора в ванне:

В ванне, в ванне был Марат,

Одни косточки лежат.

На наш взгляд, эта глава «Арлекина», сохраняющая память о естественном шоке и об общей для всей интеллигенции фрондёрской позиции, соотносится с первыми месяцами нового порядка, описанными в публикуемом очерке Королевича – даже «ойра» здесь не забыта.

«Перекличка Электрического и Элегического Пьерро», которую исполняли Королевич и Шершеневич в «Музыкальной табакерке» весной 1918 г., очевидно, имела драматическую форму – ведь Королевич был уже опытным режиссёром и сам писал пьесы. Но в «Электрическом Арлекине» двуголосия не чувствуется. Замена двух Пьерро на одного Арлекина в 1919 г., возможно, объясняется тем, что Пьерро – маска по определению элегическая и вряд ли своевременная: электрический Арлекин остаётся единственным участником бывшего диалога, потому что уже не до диалогов.





Возвращаясь к харьковскому очерку Королевича: почему молодые поэты обратились к Толстому? Один из устроителей его, Королевич – юный декадент, нонконформист, наивно фрондирует своими политическими и эстетическими симпатиями к старорежимным ценностям, педалирует «аристократизм», религиозность, «шовинизм», и в конце концов бежит к белым – видимо, сразу после восстания 6–7 июля.

Исходя из этой ориентации, для него естественно искать сочувствия и поддержки у, казалось бы, заведомо консервативного графа Толстого, в котором он, судя по тексту фельетона, видит оплот московского барства: может быть, Толстой воспринимается им все еще как аполлоновский стилизатор, верный «дворянской» теме?

Но был ли Толстой действительно консерватором и архаистом? На медной табличке на его двери Королевич прочел «граф», но на самом деле там стояло «Гр». Эренбург потом вспоминал:

Как-то он показал мне медную дощечку на двери – «Гр. А.Н. Толстой» – и загрохотал. «Для одних граф, а для других гражданин», – смеялся он над собой.29

Как выглядит участие Толстого в «кафейном периоде» русской литературы? Почему Королевич с Шершеневичем обратились к нему? Почему Королевич ожидает от Толстого, солидного журналиста, драматурга, прозаика, поддержки в своем новомодном легкомысленном проекте?

Наверно, всё это потому, что Толстой известен своей любовью к зрелищным затеям: памятна его роль в «Доме интермедий» и «Бродячей собаке». В 1913 г. Станиславский планировал привлечь его в студию театральной импровизации. В театрах идут его пьесы, и сам он иногда играет в них комические роли. Это человек, влюбленный в театр – в особенности в театральные эксперименты, перепутывающие жизнь и искусство, обожающий превращать жизнь в театр для себя, при минимуме средств устраивающий у себя дома восхитительные маскарады. Не далее как осенью 1917 г. он выступал с петрушечным театром Н.Я. Симонович-Ефимовой в кафе «Питтореск» на Кузнецком мосту, читая тексты своих рассказов, которые разыгрывали куклы.

Если верить Королевичу, Толстой пришел в состояние шока от приглашения молодых людей «американизироваться» и отказался наотрез. Но Королевич сообщает неправду. В действительности Толстой участвовать в их затее с Шершеневичем согласился и в «Табакерку» пошёл: об этом мы узнаём из гневной записи в дневнике Ивана Бунина:

2 (15) марта

Новая литературная низость, ниже которой падать, кажется, уже некуда: открылась в гнуснейшем кабаке какая-то «Музыкальная табакерка» – сидят спекулянты, шулера, публичные девки и лопают пирожки по сто целковых штука, пьют ханжу из чайников, а поэты и беллетристы (Алешка Толстой, Брюсов и так далее) читают им свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные. Брюсов, говорят, читал «Гаврилиаду», произнося все, что заменено многоточиями, полностью. Алешка осмелился предложить читать и мне, – большой гонорар, говорит, дадим30.

Отсюда видно, что Толстой вступил с Буниным в переговоры касательно и его участия в литературном кафе, очевидно, отождествляя себя с его организаторами.

Как же так? В очерке Королевича говорится о прямом отказе Толстого участвовать в «Живых альманахах»! А Бунин возмущается его участием в наиболее рискованных мероприятиях «Табакерки», в компании Брюсова, поведение которого, как явствует из воспоминаний Шершеневича, было крайне провокативно.

В конце этой записи Бунин еще растравляет обиду. «Читал о стоящих на дне моря трупах, – убитые, утопленные офицеры. А тут “Музыкальная табакерка”». Вспомним, что в конце зимы – начале весны 1918 г. в газетах шли сообщения о всё ещё продолжавшемся красном терроре в Севастополе, где «революционные» матросы провели массовое уничтожение всех офицеров: излюбленным способом было привязывание к ногам обречённых тяжёлых камней и сбрасывание их с кораблей в открытое море – говорили о тысячах стоящих на дне моря трупов.

Однако, когда Толстой записал в своём дневнике о впечатлении от «Музыкальной табакерки», то и он переживал его как острый контраст: спекулянты, напудренные поэты – и вопли газетчиков о вырезанном городе N. Чувства его были весьма похожи на чувства Бунина. Правда, это не помешало ему тогда же или на следующий день принять участие в пикантных чтениях, наряду с Брюсовым – кстати сказать, его шефом по советской службе в Наркомпросе. Легкий на подъём, он мог сначала согласиться выступить там, а потом задуматься. Ведь ему вовсе небезразлично было, что по этому поводу думают люди, подобные Бунину, который строго относился и к писательскому общественному реноме, и к торжественной трагичности момента. Видимо, поэтому Толстой и организует альтернативное предприятие, где тон будет задавать он сам и близкие ему литераторы. Немудрено, что молодые поэты на него обиделись. Не отсюда ли иронический тон в «Перекличке»?

n