«Кафейный» период русской литературы Толстой на ярмарке поэзии



СодержаниеТолстой и Бунин в Москве.
Подобный материал:

1   2   3
«Трилистник» в кафе «Элит». Королевич насмешливо повествует о том, что «через неделю после открытия “Табакерки” на той же улице (вернее, рядом, на Петровских линиях – Е. Т.) открыли другое “кафе с поэтами”, “Элит”, где, в числе прочих, стояло имя А.Н. Толстого», и о том, что в «Элит» якобы седовласые авторы читали монотонными голосами свои рассказы.

Что же за патриархи выступали в «Элит»? Газета «Новости дня» пишет:

Открытие выступления писателей и композиторов в кафе «Элит» (Петровская линия) состоится завтра, в среду, 3 апреля. В программе вечера – граф А. Н. Толстой, Вл. Ходасевич и А. Могилевский31 В четверг читают К. Бальмонт, И. Новиков, в пятницу – Е. Чириков и В. Инбер, в субботу ­– Г. Чулков, И. Эренбург и Добровейн32

Наверное, это Евгений Николаевич Чириков – единственный в этой компании человек старшего поколения – сообщил кафе «Элит» «благоухание седин», раздражившее Королевича. Но и тогда, и впоследствии общий стиль «Элит» был совершенно не старческий, а скорее молодежный. Вскоре писательское «зрелищное предприятие» получает отдельный от кафе театральный статус и название «Трилистник», взятое у Анненского (кстати, Эренбург позднее, в 1922 г., выпустит в Москве альманах «Трилистник».) В газете «Новости дня» от 13 апреля читаем:

За короткое время своего существования «Трилистник» познакомил слушателей с целым рядом писателей и поэтов. Успели выступить – граф А.Н. Толстой, Е. Чириков, Георгий Чулков, Андрей Соболь, Вл. Лидин, Бальмонт, Эренбург, Крандиевская, Инбер, Ходасевич и другие33.

Пасхальные дни были отмечены скандалом: в кафе появился никем не приглашенный Маяковский. 14 апреля в «Новостях дня» появилась заметка:

«Мирное житие далекого от шумной улицы кафе было нарушено вчера “очередным” выступлением г-на Маяковского. Лишившись трибуны в закрывшемся “Кафе поэтов”, сей неунывающий россиянин, снедаемый страстью к позе и саморекламе, бродит унылыми ночами по улицам Москвы, заходя “на огонек” туда, где можно выступить и потешить публику. Вчера, однако, г-н Маяковский ошибся дверью.

Публике, собирающейся в «Трилистнике», оказались чужды трафаретные трюки талантливого поэта. Сорвав все же некоторое количество аплодисментов, г-н Маяковский удалился. Волнение улеглось. Вновь зазвучали прекрасные стихи В. Ходасевича и Эренбурга. С большим вниманием был прослушан новый рассказ И.А. Новикова. «Трилистник» определенно начинает завоевывать симпатии публики34.

Н.В. Крандиевская-Толстая вспоминает:

Открылось новое литературное кафе на Кузнецком мосту – «Трилистник». Здесь, на помосте, между столиками, выступал московские поэты и писатели с чтением последних своих произведений, причем каждые три дня программа менялась. Выступали Эренбург, Вера Инбер, Владислав Ходасевич, Цветаева, Амари (Цетлин), Борис Зайцев, Андрей Соболь, Осоргин, Шмелев, мы с Толстым и многие другие35.


Итак, возраст здесь ни при чём: Толстой отвергает сотрудничество с Шершеневичем и Королевичем потому, что предпочитает юным футуристическим монархистам столь же юных разочарованных эсеров-эмигрантов и отступников-эсдеков вроде Инбер и Эренбурга.

«Трилистник» запомнился ещё и «феминистской» своей направленностью: в кафе проводились вечера поэтесс, о которых вспоминает Дон Аминадо:

В кафе «Элит», на Петровских линиях, молодая, краснощёкая, кровь с молоком, Марина Цветаева чётко скандирует свою московскую поэму, где ещё нет ни скорби, ни отчаяния, и только протест и вызов – хилым и немощным, слабым и сомневающимся.

Её называют Царь-Девица. Вся жизнь её ещё впереди, и скорби и отчаяние тоже.

Кафе «Элит» – это кафе поэтесс.

На эстраде только Музы, Аполлоны курят и аплодируют.

Кузьмина-Караваева36 воспевает Шарлотту Кордэ.

Ещё никто не знает, кто будет российским Маратом, но она его предчувствует, и на подвиг готова.

Подвиг её будет иной, и несказанной будет жертва вечерняя. <…>

В галерее московских дагерротипов, побледневших от времени, была и Любовь Столица, талантливая поэтесса, выступавшая на той же эстраде в Петровских линиях.

Несмотря на шутливый вердикт Бунина –

А столица та была

Недалёко от села…

– в стихах её звучали высокие лирические ноты, и было у неё своя собстванная, самостоятельная и по-особому правдивая интонация.

Умерла она совсем молодой – у себя на родине, в советской России.

Последним аккордом в этом состязании московских амазонок была жеманная поэзия Веры Инбер, воспевавшей несуществующий абсент, парижские таверны и каких-то выдуманных грумов, которых звали Джимми, Тэдди и Вилли. <…>

Никаких звёздных путей она не искала, но, обладая несомненой одарённостью, писала манерные и не лишённые известной прелести стихи, в которых над всеми чувствами царили чувство юмора и чувство ритма.37

О том, насколько всерьез воспринимали сами участники «Элит» открывшуюся перед ними возможность нарушить навязанную немоту и выйти к читателю, можно судить из заметки о первом вечере в «Элит»:

Литературное кафе это новый, более совершенный вид общения автора с читателем. Автор спускается с горы, читатель подымается из долины. На плоскогорье они встречаются, там воздух чист, и легко дышится и тому, и другому… Именно таким духом, нежным и крепким, веяло на первом литературном выступлении в кафе «Элит». Оно открывалось тихими и такими простыми, и такими глубокими словами И. Эренбурга: – В самые тяжёлые минуты жизни, – сказал он, – нельзя не молиться. Так же точно нельзя не заниматься искусством, ибо не является ли оно молитвой взволнованного сердца? Потом гр. Ал. Толстой читал сказки <…>.38


* * *

Суммируем: Толстого можно определить как принципиального «центриста», с позицией достаточно широкой, позволяющей ему сохранять отношения и с «крайне левым» (разумеется, в этом контексте) Эренбургом, и с «крайне правым» Буниным.

Во многом эта установка на центр намечает координаты тех биографических скачков, в которых только самым проницательным критикам (таким, как Федор Степун) была ясна внутренняя обязательность и логика.


* * *

Толстой сложился в атмосфере импровизационного, интимного театра. Он сам играл и был незаурядным чтецом. Почувствовав, что ему не место в «Табакерке», он идею устной литературы, идею уместную и своевременную, подхватил и воплотил – в не шокирующей его форме, в устраивающем его достойном тоне и в обществе учеников и друзей. Хотя Толстой охотно стилизовал себя под старинного барина, на деле он был человеком вовсе не консервативного склада (и именно это так раздражало Бунина, видевшего в нем приверженца новомодных, как выразились бы теперь, стратегий поведения): в литературном кафе «Трилистник» Эренбурга и Толстого звучал серьезный и добросовестный голос «мэйнстрима» независимой русской литературы. Вовсе не будет преувеличением сказать, что «Трилистник» не только политически располагался в центре московской литературы, но и сосредоточил главные литературные силы, тут вырабатывались позиции наиболее приемлемые и авторитетные для русского общества. Амбивалентность этих позиций предначертала большей части участников этой группы неоднозначные политические и биографические траектории.

Литературно же перед нами любопытнейшее объединение Толстого (когда-то, как мы помним, включившегося в авангардный проект после года парижского ученичества, но с тех пор отошедшего к бытописательству, журнализму, лирическому фарсу и политическому лубку) – с юным поколением поэтов-эмигрантов, в основном парижан, формально весьма левых и умудренных (однако же, как и он сам, не приемлющих левизны позднефутуристической, в 1918 г. уже эксплуатирующей, политически и коммерчески, достижения 1912–1915 гг., – см. ниже). Озабоченность судьбой России, европеизм, либерализм, а также формальная отточенность и острота – вот общность, из которой вырастают и конструктивистский эксперимент Эренбурга и Инбер, и превосходные эмигрантские книги Толстого.


Толстой и Бунин в Москве. Отношение Бунина к Толстому резко изменилось к худшему в начале 1918 г. – и именно из-за «Табакерки». Бунин вспоминал уже после войны и смерти А.Н. Толстого в очерке «Третий Толстой», местами дословно опираясь на дневниковую запись, см. сн. 215.

Так до самого захвата большевиками власти в октябре семнадцатого года были мы с ним в мирных приятельских отношениях, но потом два раза поссорились. Жить стало уже очень трудно, начинался голод, питаться мало мальски сносно можно было только при больших деньгах, а зарабатывать их – подлостью. И вот объявилась в каком-то кабаке какая-то «Музыкальная табакерка» – сидят спекулянты, шулера, публичные девки и жрут пирожки по сто целковых штука, пьют какое-то мерзкое подобие коньяка, а поэты и беллетристы (Толстой, Маяковский, Брюсов и прочие) читают им свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные, произнося все заборные слова полностью. Толстой осмелился предложить читать и мне, я обиделся и мы поругались39.

Как мы помним, Бунин не стал сотрудничать с Толстым и в «Элит». Видимо, он жестоко ревновал Толстого к Эренбургу. В дневнике Бунина читаем:

Вчера «Среда». Читал Лидин («Олень»), стихи – Ходасевич и Копылова40. <…> Эренбург, Соболь – всe наглеет. Эренбург опять стал задевать меня – пшютовским, развязным, задирчатым тоном. Шкляр41 – страстную речь по этому поводу. Я сказал: «Да, это надо бросить». Начался скандал. Толстой, злой на меня за «Элиту», на их стороне. «Эренбург – большой поэт». А как он три месяца назад, после чтения стихов Эренбургом ругал Эренбурга…!42

Драматург Н. Шкляр, пьесы которого шли тогда в театрах Москвы, явно пытался урезонить Эренбурга. Толстой же в этом конфликте принял сторону Эренбурга и Соболя. Бунинское раздражение по поводу Толстого всe нарастает: всe в нeм уже кажется фальшивым, стилизованным, рассчитанным на внешний эффект: Пасхальная встреча в церкви вызывает следующий язвительный комментарий.

У Светлой заутрени Толстой с женой. В руках – рублeвые свечи. Как у него всe рассчитано! Нельзя дешевле. «Граф прихожанин»! Стоит точно в парике в своих прямых бурых волосах a la мужик43.

Во всех поступках Толстого Бунин усматривает низменные мотивы; он записал 18 января 1918 г.: «Была Маня Устинова – приглашала читать у Лосевой. Говорила про А. Толстого: “Хам, без мыла влезет где надо, прибивается к богатым” и т. д.44». По всей видимости, Бунину небезразлично сближение Толстого с Цетлиными, проходящее у него на глазах.

Второй конфликт произошел из-за несогласия по поводу «Двенадцати» Блока. Очерк «Третий Толстой» в оригинале, мало известном в России до издания 1991 г., по большей части посвящен жестокой и насмешливой критике Блока. Бунин писал в нём:

Московские писатели устроили собрание для чтения и разбора «Двенадцати», пошел и я на это собрание. Читал кто-то, не помню кто именно, сидевший рядом с Ильей Эренбургом и Толстым. И так как слава этого произведения, которое почему-то называли поэмой, очень быстро сделалась вполне неоспоримой, то, когда чтец кончил, воцарилось сперва благоговейное молчание, потом послышались негромкие восклицания: «Изумительно! Замечательно!». Я взял текст «Двенадцати» и, перелистывая его, сказал приблизительно так:

– Господа, вы знаете, что происходит в России на позор всему человечеству вот уже целый год. Имени нет тем бессмысленным зверствам, которые творит русский народ с начала февраля прошлого года, с Февральской революции, которую все еще называют совершенно бесстыдно «бескровной»45.

Следует на семь страниц жестокая критика «Двенадцати» за безответственность, безвкусицу и кощунство. Бунин подводит итог:

Как не вспомнить, сказал я, кончая, того, что говорил Фауст, которого Мефистофель привел в «Кухню Ведьм»:

Кого тут ведьма за нос водит?

Как будто хором чушь городит

Сто сорок тысяч дураков!


Вот тогда и закатил мне скандал Толстой; нужно было слышать, когда я кончил, каким петухом заорал он на меня, как театрально завопил, что он никогда не простит мне моей речи о Блоке, что он, Толстой, – большевик до глубины души46, а я ретроград, контрреволюционер и т. д.47

Это, видимо, то самое заседание «Среды» в мае 1918 г., на котором выступал с докладом А. Б. Дерман и о котором писала Блоку Нолле-Коган:

В обществе «Среда» было заседание, на котором Дерман читал доклад о Вас. Доклад озаглавлен был «Творчество А. Блока». Доклад убийственно бездарный, он хвалил Вас за творчество дореволюционное и разносил за революционное, хотя поэму «Двенадцать» назвал талантливой. Тут все на стену полезли, особенно негодовал Ив. Бунин, а т. к. он «генерал», то слушали с почтительным молчанием и сочувствием…48


Эренбург вспоминает, что Бунин называл Толстого «полубольшевиком». Видимо, он цитирует мнение, которое Бунин широко оглашал и которое появилось именно вследствие этой стычки. В мемуарах Бунин попытался выставить эту защиту Блока актом неискренности Толстого, вкладывая ему в уста признание в том, что Толстой, оказывается, защищал Блока для того, чтобы показаться лояльным к большевистской власти. Почему именно так нужно было себя вести в литературном споре, и зачем Толстому было выказывать свою лояльность, когда террор ещё не был объявлен, и как от этого зависели планы отъезда Толстого – непонятно. Ведь не помешала же Бунину уехать его нелюбовь к Блоку. Бунин пишет:

В тот год уже шло великое бегство из Великороссии людей всех чинов и званий, всякого пола и возраста – всякий, кто мог, бежал в еще свободную и неголодающую Россию. И вот оказался через некоторое время и Толстой в числе бежавших. В августе приехала в Одессу его вторая жена, поэтесса Наташа Крандиевская, с двумя детьми, потом появился и он сам. Тут он встретился со мной как ни в чем ни бывало и кричал уже с полной искренностью и с такой запальчивостью, какой я еще не знал в нем:

– Вы не поверите, – кричал он, – до чего я счастлив, что удрал наконец от этих негодяев, засевших в Кремле, вы, надеюсь, отлично понимали, что орал я на вас на этом собрании по поводу идиотских «Двенадцати» и потом все время подличал только потому, что уже давно решил удрать и при том как можно удобнее и выгоднее. Думаю, что зимой будем, Бог даст, опять в Москве. Как ни оскотинел русский народ, он не может не понимать, что творится! Я слышал по дороге сюда, на остановках в разных городах и в поездах, такие речи хороших, бородатых мужиков насчет не только этих Свердловых и Троцких, но и самого Ленина, что меня мороз по коже драл! Погоди, погоди, говорят, доберемся и до них! И доберутся! Бог свидетель, я бы сапоги целовал теперь у всякого царя! У меня самого рука бы не дрогнула ржавым шилом выколоть глаза Ленину или Троцкому, попадись они мне, – вот как мужики выкалывали глаза заводским жеребцам и маткам в помещичьих усадьбах, когда жгли и грабили их!49

Скорее всего именно от этого свидетельства Бунина, вряд ли беспристрастного, идет мнение о том, что Толстой якобы кровожадно призывал выкалывать глаза большевикам, которое охотно цитируется в современной мемуарной литературе. По моему предположению, это мнение Бунина основано на одесской статье Толстого «Разговор у окна книжной лавки» (см. ниже), где в качестве новейшего трагического литературного героя предлагается комиссар, убивший отца и надругавшийся над матерью. Имеется в виду, разумеется, убийство Бога и надругательство над Россией. Статья кончается предложением, чтобы этот новый Эдип поступил в соответствии с древним мифом и ослепил себя.

Характерный эпизод, запечатлевший отношения Толстого и Бунина накануне отъезда последнего из Москвы, описан в воспоминаниях Лидина:

Незадолго до отъезда Ивана Бунина, на вечере у Алексея Николаевич; Толстого, в большом доме на Малой Молчановке, где и поныне каменные геральдические львы со щитами сидят по обе стороны подъезда, – на вечере у Толстого был среди других и Иван Алексеевич Бунин. Он был совсем желт, худ, с провалами на щеках, отмалчивался, пил красное вино, и маленький, подвижной пензяк, литератор Владимир Николаевич Ладыженский50, старался развеселить Бунина.

– Не старайся, Володя, – сказал вдруг Бунин бесстрастно, – ничего веселого нет. Завтра, может быть, прекратят издавать мои книги... так что лучше пей вино.

Ладыженский осекся. Бунин пил вино, и Алексей Николаевич Толстой сказал как обычно по-актерски скандируя слова:

– Иван, ты ужасный мизантроп. Пьешь настоящее «Шато-лароз», а несешь кислятину.

Я не помню, что ответил Бунин; помню только, что в середине вечера хватились Бунина, но его уже не было, он незаметно ушел, и Толстой очень огорчился тогда...

Так же незаметно Бунин исчез и из московской жизни: он часто то приезжал, то уезжал, и никто не думал, что он уехал совсем, навсегда... думал об этом, может быть, только Юлий Алексеевич, знавший брата с его характером и его настроениями51.

Конфликт Бунина и Толстого, медленно тлевший в Москве, обострился в Одессе в время совместного их пребывания там с осени 1918 г. по весну 1919 г.





1 Сергей Спасский (1898-1956) – поэт, примыкавший к группе экспрессионистов (И.Соколов, Б.Земенков и др.) близкий и «Центрифуге», мемуарист. Годы террора провел в лагере.



2 Полное название этого литературного кафе было такое: «Кружок художников, литераторов и артистов “Музыкальная табакерка”. Угол Петровки и Кузнецкого моста, кафе О. Надэ». Спасскому, однако, запомнилась фамилия Трамбле (в русской транскрипции иногда «Тримбле»).



3 Вера Инбер.



4 Спасский С. Маяковский и его спутники. М., 1940. C. 131–132.



5 Малая Молчановка, 18. – Толстые обосновались на Малой Молчановке, д. 8, кв. 19 (у Ф.Ф. Крандиевского – Волькенштейна – почему-то указан д. 6). Этот большой комфортабельный, тогда только что построенный дом в духе купеческого модерна со статуями львов и лепниной, где только можно, сохранился до сегодняшнего дня. В том же доме действительно жила Вера Инбер, которой Толстой покровительствовал, и, двумя этажами ниже, Эфроны-Цветаевы (с которыми Толстой соседствовал и раньше, на Кривоарбатском пер., д. 13, кв. 9,. в период т.н. «обормотника» в 1914 – 1915 гг.), а после них – Е.О. Кириенко-Волошина с компанией актрис. До того Толстой жил в одном доме с Волошиным в Петербурге (на Глазовской в 1908-1909 гг.); позднее, в Париже, проживал в одном доме с Бальмонтами и Ремизовыми (а потом – и Буниными) в Пасси на улице Ренуара, 48-бис; а вернувшись в Россию, он поселился над квартирой, брошенной А.С. Ященко (ее разделили В.П. Белкин с Ф. Сологубом), у Тучкова моста на Ждановской набережной (д. 1/3, кв. 24). В этом же ряду можно рассматривать и переселение его в конце 20-х гг. в Детское Село, где он молодым человеком посещал Гумилева, как и последний его московский адрес – флигель во дворе горьковского особняка.



6 Шершеневич Вадим Габриэлевич (1893–1942) – поэт-футурист, затем имажинист; автор мемуаров «Великолепный очевидец».



7 «Живые альманахи». – Еще в феврале 1918 г. в журнале «Рампа и жизнь» были объявлены в соседнем Петровском театре (под управлением М.Н. Нининой-Петипа) «Живые альманахи» – симфонические концерты, вечера поэзии и музыки. Кафе было следующей стадией этого начинания. «Живые альманахи» после «Музыкальной табакерки» переехали в новое помещение – кафе «Десятая муза» на Камергерском. Постоянными их участниками были В. Брюсов, С. Ауслендер, Л. Столица, В. Королевич, В. Шершеневич, Н. Борская, Е. Сухачева, Б. Казароза, Подгорный, Коломбова и др. См.: Жизнь. (Москва.), 1918. № 12. 10 мая (27 апр.), Ср. также статью С. Ауслендера «Вечер импровизации в „Живых альманахах“» (Жизнь. № 20).



8 «Музыкальная табакерка». – О «Музыкальной табакерке», история которой по живым следам описывается в очерке Королевича, вспоминал позднее В. Шершеневич в часто цитируемой главе «Два кафе», построенной на сопоставлении «Табакерки» с «Кафе поэтов». Автор специально оговаривает, что оба кафе были в руках футуристов (задним числом Шершеневичу важно легитимизировать имажинизм, указывая на его футуристическую генеалогию). В этом сравнении тон задает «Кафе поэтов», а «Табакерка» дается как сумма отличий от него. Шершеневич писал о первом «Кафе поэтов»:

«Одно на Тверской в Настасьинском переулке, в маленькой хибарке, было кафе жизни <...> Там собирались не только поэты. Туда приходили попавшие с фронта бойцы, комиссары, командармы. Там гремели Маяковский и Каменский. Там еще выступал не эмигрировавший Бурлюк <...> В этом кафе родилось молодое поколение поэтов, часто не умевших грамотно писать, но умевших грамотно читать и жить. Голос стал важнее биографии». (Шершеневич В.Г. "Великолепный очевидец" // Мой век, мои друзья и подруги. Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. М. 1990, С. 546).

По контрасту о «Музыкальной табакерке» с ее явно опальной репутацией Шершеневич пишет с предельной осторожностью, даже не называя свое кафе по имени. Апологию своего литературного детища – фразу о людях, действительно любящих поэзию – Шершеневич в повествовании вплетает осторожно, в последнюю очередь.

«Другое кафе, на углу Петровки и Кузнецкого, было чисто коммерческим предприятием умных владельцев кафе, которые сохраняли под этой поэтической маркой свое помещение и множили доходы. Под эгидой поэтов жилось легче. Публика в этом кафе была “чистая” – остатки спекулянтов, купцов, “золотой молодежи” и люди, действительно любившие поэзию. Здесь скандалов с мордобитием и пальбы не было. Маяковский и Бурлюки здесь не выступали <...>»(там же и сл.).



9 Ауслендер Сергей Абрамович (1886–1943) – племянник М.А. Кузмина, петербургский прозаик-стилизатор круга журнала «Аполлон»; в 1918 г. в Москве, работал вгазете «Жизнь»; в 1919 г. оказался у Колчака, сотрудничал в колчаковской газете. Стал детским писателем. Репрессирован в 1937 г.



10 Краснопольская (Шенфельд) Татьяна – беллетристка, автор романа о петербургской богеме «Над любовью» (Петроградские вечера. Пг., 1914. Кн. 3).



11 Столица (Ершова) Любовь Никитична (1884–1934) – поэтесса, знаменитая в конце 1900 – начале 1910-х гг. Своими стилизациями в духе русского язычества. Эмигрировала, умерла в Софии.



12 n