Рабатывал он, в частности, проблемы взаимоотношений текста с аудиторией, как на материале литературы авангарда, так и на разнородном материале массовой культуры

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   34   35   36   37   38   39   40   41   ...   50

руки. Теперь ты признаешь, что они твои?"

Келарь не отвечал, но молчание его было достаточно

красноречиво. Бернард продолжил с нажимом: "Что же представляют

из себя эти грамоты? Это, как видим, два листа, писанных рукой

ересиарха Дольчина за несколько дней до его взятия. Он

самолично вверил их приспешнику, чтобы тот разнес их к другим

последователям секты, рассеянным по Италии. Я мог бы прочесть

сейчас здесь перед вами все, что в них говорится, и как этот

самый Дольчин, трясясь в предчувствии неминуемой кончины,

вкладывает в последние письма всю надежду, какая у него была,

- а собратьям он признавался, что это надежда на дьявола!

Желая утешить их, он заверяет: невзирая на то, что приводимые

сроки не совпадают со сроками предыдущих грамот, где он обещал

к 1305 году полнейшую расправу, при помощи императора

Фредерика, со всеми какие ни есть священниками, все-таки

сказанная расправа осуществится и она уже близка. И тем самым

снова клеветал ересиарх, ибо уже двадцать, и более двадцати лет

минуло с того часа, и ни одно из его грозных прорицаний не

оправдалось. Однако мы сейчас не о смехотворной наглости этих

предсказаний намереваемся говорить, а о том, что Ремигий был их

разносчиком и распространителем. Станешь ли ты снова отрицать,

нераскаянный ты предатель, отщепенец, что находился в сношении

и сообщничестве с сектой лжеапостолов?"

Келарь уже не мог отрицать ничего. "Ваша милость, - начал

он. - Мои молодые годы омрачены роковыми ошибками. Когда я

увлекся проповедью Дольчина, уже заранее подготовленный к тому

соблазнительными идеями братьев бедной жизни, я уверовал в его

слова и поступил в его банду. Да, все это правда, и я был

вместе с ними под Брешией, и был под Бергамо, был на Комо и в

долине Вальзесии, с ними я отступал на Лысую гору и в ущелье

Расса, с ними, наконец, попал на Ребелло. Но я не участвовал ни

в каких их злодействах, и хотя окружающие насиловали и грабили,

я пытался хранить в себе тот дух кротости, который присущ

сыновьям Франциска; и именно на горе Ребелло я осознал, что не

могу так дальше, и повинился Дольчину, что не в состоянии

больше участвовать в их битвах, и он дал мне позволение

удалиться, потому что, сказал он, колеблющихся ему не надо, и

единственное, о чем он меня попросил напоследок, - это

перенести его грамоты в Болонью..."

"Кому?"

"Некоторым сектантам, имена их я, надеюсь, запомнил верно

и как их помню - готов назвать, ваша милость", - торопливо

выговорил Ремигий. И он назвал несколько имен, которые, судя по

всему, кардиналу Бертрану были знакомы, так как он заулыбался с

довольным видом, удовлетворенно кивая Бернарду.

"Очень хорошо, - сказал Бернард и записал имена. Потом

спросил Ремигия: - А как это ты сейчас выдаешь друзей?"

"Они мне не друзья, ваша милость, что доказывается, как

сами видите, и тем, что письма я им не передал. Я еще и больше

сделал в свое время, ваша милость, и сейчас расскажу, хотя,

говоря по чести, много лет старался это забыть. Чтобы выйти из

лагеря Дольчина через линии войск епископа Верчелли,

обложившего гору кольцом осады, я договорился с его людьми и в

обмен на свободный пропуск указал им тайные подходы к

укреплениям Дольчина и объяснил, как лучше нападать. Поэтому в

успехе церковных сил и в их победе над мятежниками есть

какая-то доля и моих заслуг".

"Очень интересно. Это доказывает не только что ты

отщепенец, но и что ты подлейший трус и предатель. И твоего

положения это не улучшает. Как сегодня, чтобы спасти шкуру, ты

попытался свалить вину за убийство на Малахию, который вдобавок

тебя же и покрывал много лет, так в свое время, чтобы унести

ноги из опасного места, ты передал своих товарищей по греху в

руки правосудия. Но ты предал только их телесную оболочку, ибо

от духа их учения ты и позднее не отступился и стал сохранять

эти грамоты как реликвии, надеясь когда-нибудь в будущем

набраться храбрости и, по возможности не подвергая себя риску,

передать их по назначению, чтобы прийтись ко двору любезным

тебе лжеапостолам".

"Нет, ваша милость, это не так, - возразил келарь, весь в

поту, с трясущимися руками. - Нет, клянусь вам, что..."

"Клянешься! - прогремел Бернард. - Вот еще одно

доказательство твоей подлой натуры! Ты хочешь поклясться

потому, что прекрасно знаешь, что я прекрасно знаю, что

еретики-вальденцы способны на любое ухищрение и даже готовы на

смерть, лишь бы избежать клятвы! А если их припереть к стенке,

припугнуть, тогда они делают вид, что клянутся, бормочут лживые

клятвы! Но мне, имей в виду, прекрасно известно, что ты не из

секты лионских нищих, проклятая ты лисица, и что ты теперь из

кожи лезешь, чтобы убедить меня, что ты не тот, кем являешься,

- все, чтобы только я не додумался, кем ты являешься на самом

деле. Значит, ты готов клясться! Хочешь клясться, чтоб

заморочить нам голову! Знай, что все твои клятвы для меня -

пустой звук! Клянись хоть пять, хоть десять, хоть сотню раз,

сколько хочешь. Я прекрасно знаю и то, что у вас в секте

отпускают грехи всем, кто вынужден был произнести лживые

клятвы, чтобы не предать секту. Так что каждая новая клятва

будет новым доказательством твоей вины!"

"Что же мне делать?" - вскричал келарь, падая на колени.

"Не простирайся как бегин! Ничего тебе не делать. Отныне я

решаю, что делать, а что нет, - ответил Бернард с жуткой

улыбкой. - Тебе же остается только покаяться. Если покаешься

- будешь проклят и осужден. И если не покаешься - будешь

проклят и осужден. В этом случае будешь осужден за ложные

показания! Так что покайся, хотя бы для того чтоб не затягивать

этот допрос, оскорбляющий нашу благопристойность и чувства

сострадания и жалости!"

"Но в чем же мне каяться?"

"В грехах двух порядков. Сначала в том, что ты был в секте

Дольчина, и разделял его еретические воззрения и разбойный

обычай, и глумился вместе с ним над честью епископов и

городских магистратов, и до сих пор живешь нераскаянным,

исповедуя все ту же ложь и все те же бредни, даже и теперь,

когда ересиарха нет в живых, а секта его распущена, хотя и не

до конца выявлена и истреблена. А также в том, что,

развращенный до глубины души мерзостной той сектою, ты повинен

в преступлениях против Бога и человечества, совершенных тобою

здесь в аббатстве ради каких-то тайных выгод, которые для меня

все еще неясны, однако, по всей вероятности, и не нуждаются в

особом выяснении, поскольку и без того блистательно

доказывается и предварительным расследованием, и показаниями на

процессе, что лжетеория исповедовавших и исповедующих бедность,

тех, кто упорствует вопреки всем указаниям его святейшества

папы и всем его буллам, не может не приводить к преступной

развязке. И это должны уяснить все правоверные христиане. Вот

что мне нужно - и больше ничего. Покайся".

Теперь стало ясно, к чему клонит Бернард. Совершенно не

интересуясь, кто убийца прочих монахов, он стремился только к

одному - доказать, что Ремигий в какой-то мере разделял

идейные воззрения имперских богословов. Теперь, если удастся

продемонстрировать связь между этими воззрениями, являющимися

также воззрениями Перуджийского капитула, и ересью полубратьев

и дольчиниан, тем самым будет доказано, что один и тот же

человек в аббатстве, исповедуя все эти предосудительные идеи

(более того - еретические), в то же время выступал

организатором всех преступлений, и Бернард нанесет воистину

смертельный удар своим оппонентам. Я взглянул на Вильгельма и

увидел, что он тоже видит опасность, но ничего поделать не

может, хотя и заранее предполагал, что так повернется.

Я взглянул на Аббата и увидел, что он чернее тучи,

поскольку тоже, хотя и с опозданием, понял, что попал в ловушку

и что его собственный авторитет посредника рушится на глазах,

коль скоро выясняется, что во вверенной ему области укоренились

все пороки текущего столетия. А келарь... Он, казалось, уже не

понимал, от каких обвинений есть возможность оправдаться, от

каких - нет. Он уже не соображал ничего. Вопль, рвавшийся из

его уст, был воплем его души. И в этот вопль он вложил долгие

годы тайной сердечной муки. Прожив целый век, полный сомнений,

одушевлений и разочарований, подлостей и предательств, он

понял, что настал момент взглянуть в глаза неотвратимой

кончине. И пред ее лицом он снова обрел веру собственной

юности. Он уже не думал о том, истина в этой вере или ложь. Он

как будто доказывал самому себе, что еще способен просто

верить.

"Да, это правда, - вскричал он. - Я был с Дольчином, я

участвовал в его преступлениях, в его разгуле, возможно, я был

не в себе, возможно, вместо любви к Господу нашему Христу

Иисусу я испытывал только потребность в свободе и ненависть к

епископам... Это верно, я грешил, но клянусь всем чем хотите -

ни в одном из здешних убийств я не повинен, клянусь вам всеми

святыми!"

"Так, ну хотя бы что-то мы имеем, - сказал Бернард.-

Значит, ты признаешь, что участвовал в ереси Дольчина, колдуньи

Маргариты и их сообщников. Ты признаешь, что был при них и с

ними в то время, когда поблизости Триверо предавали повешенью

бессчетное число честных христиан, среди них невинного ребенка

десяти лет? И вешали людей перед глазами родителей и жен,

потому что они отказывались подчиниться произволу этих псов? А

также потому, что в озлоблении от вашего бешенства и вашей

спеси вы вбили себе в головы, что не получит вечного спасения

ни один из тех, кто не вошел в вашу секту? Говори!"

"Да, да, я думал и делал все, что вы сейчас сказали!"

"И ты присутствовал, когда взяли в плен нескольких

человек, преданных епископу, и заморили их голодом в темнице, и

беременной женщине отрубили руку по локоть, а от второй руки -

кисть, и дали ей родить, и родился ребенок, умерший без

крещения? И ты был вместе со своими, когда вы сравняли с землей

и вытравили огнем все живое в городах областей Моссо, Триверо,

Коссилы и Флек-кии, и почти всю провинцию Крепакорьо, и много

домов в Мортильяно и в Кьорино и подпалили церковь в Триверо, а

перед этим испачкали святые образа, выворотили алтарные плиты,

отломали руку у статуи Богоматери, разграбили сосуды, утварь и

церковные книги, разнесли на куски колокольню, перебили все

колокола, забрали все состояние общины и все имущество

священника!"

"Да, да, я был тогда со всеми, и никто из нас уже не

понимал, что делает, мы хотели успеть сами, до божьей кары, мы

шли передовою ратью в дружине императора, ниспосланного небом и

святым небесным папой. Мы хотели ускорить схождение Ангела

Филадельфийской церкви, тогда бы все смогли причаститься

благодати Духа Святого и церковь бы обновилась и по уничтожении

всех прегрешающих только безгрешники начали бы царить!"

Келарь был как будто и одержим и одухотворен одновременно.

Будто прорвалась плотина умолчания и притворства, и его душу

захлестнуло былое. Не только слова былого; но и образы, и

чувства, которыми полнилась его душа в те давние годы.

"Итак, - напирал Бернард, - ты признаешь, что вы чтили

как мученика Герарда Сегалелли, отказывали в должном уважении

римской церкви, утверждали, что ни папская, ни чья-либо иная

власть не имеет права предписывать вам ваш образ жизни, что

никто не может отлучать вас, что со времени Св. Сильвестра все

прелаты церкви были лихоимцы и развратники, за исключением

Петра из Морроне, что миряне нс обязаны выплачивать десятину

священникам, которые не показывают своей жизнью образец

абсолютного совершенства и абсолютной же бедности, как

показывали первоапостолы, что десятину при всем при том

надлежит отдавать не кому иному, как вам, единственным

предстателям и бессребреникам Христовым, что для вознесения

молитв к Богу освященная церковь нисколько не лучше, нежели

любой хлев, что вы шествовали городами и весями и соблазняли

народ выкриками "всепокайтеся", что распевали "Славься, царица

небесная", чтобы подло приманивать толпы людей, и пытались

сойти за каяльщиков, выставляя напоказ перед народом свою

душеполезную жизнь, а после этого сами допускали себя до любой

распущенности и до любого разврата, ибо не веровали в таинство

брака, и ни в какое иное таинство, и, притворяясь, что вы

святее окружающих, позволяли себе любую гнусность и любое

надругательство над собственной и чужой плотью? Отвечай!"

"Да, да, хорошо, я все признаю, что исповедовал эту

истинную веру, уповаю на то, на что мы все тогда уповали всеми

силами, всем существом души. Признаю, что мы тогда не

признавали покровов, стремились к обнажению сокровенного и

отказывались от всего, что нам принадлежало, а вы небось

никогда ни от чего не откажетесь, псы вы завидущие, а мы с тех

самых пор ни от кого не принимали денег, и не имели денег на

себе, и существовали милостыней, и ничего не запасали на

завтра, и когда нас принимали накрытым столом, мы ели и пили и

уходили, оставляя на столе все, что оставалось..."

"И жгли и грабили, чтобы зариться на добро правоверных

христиан!"

"Да, мы жгли и грабили, поскольку установили для себя

наивысшим законом бедность. И мы взяли себе право отбирать у

людей незаконно нажитые богатства, и пытались разорвать тот

заговор стяжательства, которым опутаны все приходы. Но никогда

мы не грабили для того чтоб нажиться, никогда не убивали для

того чтобы грабить, мы убивали чтоб наказывать, чтоб очищать

нечистых, очищали их же кровью, может быть, нас ослепляла

неуемная тяга к справедливости, ведь грешат и от избытка любви

Божией, а не только от недостатка, грешат от преизбыточности

совершенства, мы были истинным сообществом духовным,

ниспосланным от Господа, пришедшим ради возвещения последних

времен, мы искали награды рая, приближая пору вашего свержения,

мы одни были заступниками Христу, все прочие - отступниками, и

Герард Сегалелли был среди нас божественным ростком, Planta Dei

pullulans in radice fidei,[1] и устав наш был взят прямо от

Господа, а не от вас, суки вы поганые, проповедники лживые,

пропахшие не ладаном, а серою, подлые псы, вонючие стервы,

пустосвяты, прислужники Авиньонской курвы, преисподня по вас не

наплачется! Наш дух был свободен, раскрепощен, раскрепостились

и наши тела, и мы стали мечом Божиим, хотя нам и приходилось

резать невинных - все ради того, чтобы как можно скорее

перебить всех вас и таких, как вы. Мы хотели лучшего мира,

покоя и благости, и счастья для всех. Мы хотели убить войну, ту

войну, которую приносите в мир вы. Все войны из-за вашей

скаредности! А вы теперь взялись колоть нам глаза тем, что ради

справедливости и счастья мы пролили немного крови! В том и вся

беда! В том, что мы слишком мало ее пролили! А надо было так,

чтобы стала алой вся вода в Карнаско, вся вода в тот день в

Ставелло. Наша кровь тоже там текла! Мы крови не щадили! Наша и

ваша, наша и ваша, реки и реки, нечего ждать, нечего ждать,

время пророчества Дольчина истекало, и мы гнали жизнь во весь

опор..."

Он трясся всем телом, руки метались по одежде, как будто

сбрасывая с нее кровь, призванную им же на собственную голову.

"Был обыкновенный обжора, и вот надо же - очищение", -

прошептал мне Вильгельм. "Как, это и есть очищение?" -

переспросил я содрогаясь. "Оно бывает и другого сорта, -

сказал Вильгельм, - но в любом случае, меня оно всегда

пугает".

"А что для вас страшнее всего в очищении?" - спросил я.

"Поспешность", - ответил Вильгельм.

"Довольно, слышишь, ты! - пытался перекричать келаря

Бернард. - Мы ждали покаяния, а не призыва к резне. Что ж,

прекрасно. Значит, ты не только был еретиком, но и до сих пор

им остаешься. Не только убивал, но и до сих пор убиваешь. Раз

так, расскажи, какими способами ты убил своих братьев по

монастырю. И за что?"

Келарь разом замер, дрожь его пропала, и он медленно обвел

взглядом все вокруг, как будто просыпаясь после глубокого сна.

"Ну нет, - сказал он, - к этим убийствам я касательства не

имею. Я сознался во всем, что делал, не заставляйте сознаваться

в том, чего я не делал".

"Да есть ли хоть что-нибудь, чего бы ты не мог сделать! И

ты еще лепечешь о своей невиновности! Ай да агнец, ай да

образчик кротости! Что с того, что у тебя руки по локоть в

крови? Ты ведь теперь исправился! Я думаю, все мы ошибались,

господа, и Ремигий из Варагины - пример всех на свете

добродетелей, верный сын своей церкви, недруг недругов

Христовых! Он от веку почитает все те правила, которые

заботливой и рачительной десницей церкви розданы нашим весям и

городам! Он уважает покой предпринимательства,

ремесленничества, блюдет и всегда блюл сокровища церквей! Он

невиновен, господа, он ничего не совершил! Скорее в мои

объятия, брат Ремигий, дай утешить тебя после той напраслины,

которую возвели на тебя злые люди!" И в то время, как Ремигий

не сводил с него остановившихся глаз, как будто внезапно

поверив в полное свое оправдание, Бернард резко изменил тон и

властным голосом обратился к капитану лучников:

"Мне неприятно прибегать к тем средствам, которые церковь

всегда порицала, когда ими пользовалась светская власть. Но

существует закон, и закон определяет все. Он подчиняет себе и

подавляет даже мои личные убеждения. Узнайте у Аббата, в каком

помещении можно установить орудия пыток. Но сразу не

приступайте. Пусть три дня дожидается пытки у себя в камере,

скованный по рукам и ногам. Потом покажете ему орудия. Больше

ничего. Только покажете. А на четвертый день - начинайте.

Правосудию Божию несвойственна поспешность, что бы ни говорили

лжеапостолы. У правосудия Божия в распоряжении много столетий.

Так что действуйте не торопясь, постепенно. Более всего следите

за тем, о чем вам не раз говорилось. Никаких серьезных увечий,

никакой возможности смертного исхода. Одно из преимуществ,

выпадающих на долю грешника при подобном обращении, - это что

смерть представляется ему желанной, долгожданной и не наступает

прежде, чем наступит покаяние. Полное, добровольное и

очищающее".

Лучники наклонились и за цепи рванули келаря с пола.

Однако тот уперся ногами в землю и удержался на месте,

показывая, что хочет что-то сказать. Получив разрешение, он

заговорил. Но слова через силу выталкивались из его рта, и речь

его походила на задыхающееся бульканье пьяного, и что-то было в

этом почти непристойное. Лишь постепенно в его словах снова

стала чувствоваться та звериная сила, которой дышало все его

давешнее признание.

"Нет, ваша милость. Только не пытка. Я низкий человек. Я

стал предателем еще тогда, я одиннадцать лет в этом монастыре

предавал свою исконную веру: я собирал десятину с виноградарей

и мужиков, я надзирал за хлевами и конюшнями, заботился об их

процветании, чтобы жирел и обогащался Аббат. Я немало порадел

об укреплении здешнего антихристова хозяйства. И при всем при

том я чувствовал себя вполне неплохо, я уже забыл дни нашего

восстания, я благодушествовал, я баловал свое брюхо и еще

по-всякому себя баловал. Я настоящий мерзавец. Сегодня я продал

старинных друзей в Болонье, много лет назад я продал Дольчина.

И как истинный мерзавец, я под видом крестоносца, переодетый

одним из тех, кто охотился на нас, наблюдал своими глазами