Рабатывал он, в частности, проблемы взаимоотношений текста с аудиторией, как на материале литературы авангарда, так и на разнородном материале массовой культуры

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   26   27   28   29   30   31   32   33   ...   50
часть тянувшейся по внешней стене цепи "Испания". Третий уводил

в башню, в комнату Е, из которой мы только что вышли. Следующая

стена была глухая, а за ней открывался проход во вторую темную

комнату, обозначенную U.

Вдруг я понял, что мы в той самой зале, где установлено

зеркало. Только оно, к счастью, находилось справа от входа и

сразу не бросилось мне в глаза. Иначе я бы опять перепугался,

как ив прошлый раз.

Я все внимательнее всматривался в план, оглядывался по

сторонам, и постепенно до меня дошло, в чем необычность этой

темной комнаты. Как и в других темных комнатах всех трех других

башен, в ней должен был находиться проход в центральную

семиугольную залу. Если же отсюда прохода не было, значит,

проход туда должен был быть из второй комнаты, помеченной

буквой U. Однако ничего подобного! Из комнаты U открывался путь

в комнату Т, выходившую во внутренний восьмиугольный колодец, и

обратно - в комнату S, в которой было зеркало. Все три

остальные стены комнаты U были плотно заставлены книжными

шкалами. Осмотрев и ощупав стены, мы убедились в той же

странности, на которую указывала карта. По всем законам как

логики, так и неуклонно соблюдаемой в Храмине симметрии в

середине этой башни, как и в середине трех остальных, должна

была иметься центральная семиугольная комната. Но ее не было.

"Ее нет", - сказал я.

"Не то чтобы нет... Если бы ее вовсе не было, остальные

комнаты башни вышли бы гораздо просторнее. А они примерно тех

же размеров, что и в других башнях... Нет, она есть. Но в нес

нельзя попасть".

"Замурована?"

"Возможно. Вот тебе и предел Африки. Именно этим местом

так интересовались эти любознательные молодые люди. Которые

погибли. Комната замурована. Но нигде не сказано, что в нее не

существует хода. Более того, я уверен, что он есть и что

Венанций разыскал этот ход, или получил указание от Адельма...

А тот от Беренгара... Перечитаем, что пишет Венанций".

Он вытащил из рясы записку Венанция и прочел вслух:

"Открывается поверх идола чрез первый и седьмой в четырех". Еще

раз осмотрелся вокруг и снова вскрикнул: "Ну конечно! Идол -

это образ, то есть зеркало! Венанций, должно быть, думал

по-гречески. А в этом языке гораздо явственнее, чем в нашем,

ощущается связь между образом и отражением. Eidolon - это

зеркало, отражающее наши искаженные образы, которые мы сами

позавчерашней ночью приняли за призраков! Но какая такая

четверка должна отыскаться "поверх идола"? Что-то на отражающей

поверхности? Тогда надо, наверное, смотреть с какой-то

определенной точки и стараться увидеть нечто такое, что

отражается в зеркале и дает возможность исполнить то, к чему

призывает записка Венанция".

Мы заглядывали в зеркало со всех сторон. Никакого толку.

Кроме наших собственных фигур, в зеркале зыбко отражались,

кривясь и расплываясь, стены комнаты, едва-едва освещенные

слабосильным фонарем.

"Коли так, - рассуждал Вильгельм, - "поверх идола" может

означать что-то там, на оборотной поверхности зеркала... Но в

этом случае необходимо туда попасть. Разумеется, за зеркалом

скрыта дверь".

Высотою зеркало было больше среднего человеческого роста.

К стене оно крепилось массивной дубовой рамой. Мы трясли его и

так и эдак. Старались подлезть пальцами под обшивку, ногтями

расшатывали раму, ковыряли стену. Но зеркало держалось так

прочно, как будто составляло собою часть стены - как некий

неколебимый камень среди других камней.

"Если не за зеркалом, может быть, над зеркалом?" -

пробормотал Вильгельм.

Он вытянул вверх руку и, став на цыпочки, ощупал верхний

край рамы. Ничего, кроме пыли.

"С другой стороны, - меланхолически размышлял он вслух,

- если даже там и есть какая-то комната... Все равно той

книги, которую ищем мы и которую искали все эти люди до нас, в

комнате уже нет... Ее оттуда вынесли. Сперва Венанций, а потом

Беренгар. А куда - неизвестно".

"Может быть, Беренгар отнес се на место?"

"Нет. Той ночью в библиотеке были мы. Мы ему помешали. Все

указывает на то, что он вынес книгу из Храмины. Но очень скоро

он умер. Той же ночью, в купальне. На утренней службе его уже

не было. Значит, он умер до наступления утра. Ладно, хватит. По

крайней мере мы выяснили, где находится этот самый предел

Африки. Теперь мы располагаем почти всеми необходимыми данными

для составления подробного плана библиотеки. Заметь, что очень

многие тайны этого лабиринта мы сумели раскрыть. Я бы сказал,

почти все. Кроме одной. Думаю, что и в ее отношении полезнее

всего мне будет снова перечитать записи Венанция. Осматривать

тут больше нечего. Ты ведь видел, что тайну лабиринта мы легче

разгадали извне, нежели изнутри. Сейчас, здесь, перед этими

кривыми отражениями, мы ни до чего путного не додумаемся.

Вдобавок и фонарь слабеет. Так что пошли. Только бы успеть

отметить на плане все, что нам понадобится впоследствии".

Мы прошли по остальным комнатам библиотеки, на ходу

продолжая совершенствовать карту. Нам попадались комнаты,

целиком отведенные под математику и астрономию, комнаты,

заполненные арамейскими книгами, в которых ни я, ни он не могли

понять ни слова, и другие, с такими книгами, на таких языках,

которых мы даже назвать не смогли бы. Вероятно, это были книги

откуда-нибудь из Индии. Так мы миновали две слитых

последовательности IUDAEA и AEGYPTUS. В общем, чтобы не

утомлять читателя хроникой нашей разведки, скажу только, что

позднее, когда мы вычертили и заполнили окончательную карту,

стало ясно, что библиотека действительно построена и

оборудована по образу нашего земноводного шара. На севере

располагались "Англия" и "Германы", которые западными границами

прилегали к "Галлии", из "Галлии", с крайнего запада, можно

было попасть в "Ибернию", а с крайнего юга - в "Рим" (ROMA),

сокровищницу латинских классиков, и в Испанию. Дальше на юг

лежала страна Львов (LEONES), Египет (AEGYPTUS), за которым на

востоке простирались Иудея (IUDAEA) и Земной рай (FONS ADAE).

От востока до севера в стене, связующей башни, располагалась

ACAIA[1] - прекрасная синекдоха, по словам Вильгельма,

изобретенная для обозначения Греции. И на самом деле, в этих

четырех комнатах в дивном изобилии были собраны труды поэтов и

философов языческой древности.

Порядки чтения могли быть самые причудливые: то надо было

двигаться в одном направлении, то в противоположном, то по

кругу; часто, как я уже говорил, одна и та же буква входила в

начертание двух совершенно разных слов (в этих случаях в разных

шкалах одной комнаты находились сочинения по разным предметам).

Однако, по всей очевидности, не следовало выискивать какого-то

золотого закона размещения книг. Речь могла идти об обычной

мнемонической уловке, помогающей библиотекарю быстро находить

необходимое. Получив указание, что книга помещена в "quarta

АСАIАЕ", ищущий направлялся в четвертое по порядку помещение,

считая за первое то, к которому относилось первоначальное А, а

что касается направления отсчета, тут уж библиотекарь должен

был опираться на собственную память и сам знать, куда ему

двигаться в каждом отдельном случае - прямо, обратно или по

кругу. Например, АСАIА представляла собой четыре комнаты,

расположенные квадратом, из чего вытекало, что первое А и

последнее А - в данном случае одно и то же; впрочем, подобные

казусы мы смогли обнаружить и выучить сравнительно быстро.

Точно так же как за малое время мы сумели разобраться в системе

перегородок. К примеру, двигаясь с востока, ни из одной комнаты

ACAIA нельзя было проникнуть в западные комнаты; в этом месте

лабиринт оканчивался глухой стеною, и чтоб добраться до

северных покоев, следовало повернуть в совершенно обратную

сторону и пройти через прочие три башни. Но, разумеется, все

библиотекари отлично знали, как, входя через FONS, добираться

потом, скажем, до ANGLIA через AEGYPTUS, YSPANIA, GALLIA и

GERMANI.


Этими открытиями и прочими им подобными наш поход в башню

победительно увенчался. Но прежде чем рассказать, что случилось

после того как в великом удовлетворении мы оставили

библиотечные залы (а случились важнейшие события, в которых и

нам пришлось принять участие, о чем я скоро расскажу), я обязан

сделать одно откровенное признание своему читателю. Я уж писал,

что в ходе нашего обследования библиотеки, с одной стороны, все

было подчинено разгадыванию законов лабиринта и поиску

загадочного тайника, а с другой стороны, мы сплошь и рядом

останавливались в различных залах, в которых сначала определяли

принадлежность книг и их предмет, а потом просто перелистывали

книги, любые, какие только попадались, как будто бы исследуя

природу неведомого континента, terra incognita. Обычно мы

продвигались по этому непознанному континенту в полном взаимном

согласии, нас увлекали одни и те же книги, я указывал учителю

на самые интересные, он объяснял мне все то, что было

непонятно.

Однако в некоторую минуту - а точнее говоря, при

продвижении по кольцу, образованному залами южной башни,

носившей имя LEONES, - мой учитель неожиданно застрял в одной

из комнат и никак не мог сдвинуться с места, очарованный

трактатами арабских мудрецов по оптике: эти книги изобиловали

роскошнейшими, четкими, замысловатыми рисунками. Поскольку в

этот вечер у нас на двоих имелся не один, а целых два

светильника, я потихоньку, поддаваясь порыву любопытства,

перекочевал в соседнюю комнату и увидел, что там высшие

соображения разума и осмотрительности подсказали строителям

библиотеки густо поместить на полках, тянущихся вдоль одной из

стен, те труды, которые ни под каким видом не следовало

выдавать для прочтения кому попало, ибо в них тысячью

разнообразных способов рассказывалось о всевозможных

заболеваниях, как душевных, так и телесных, и почти что всегда

повествовалось об этом устами ученых язычников. Взгляд мой

внезапно упал на книгу невеликих размеров, снабженную

миниатюрами, совершенно не совпадающими по смыслу (Хвала

Господу!) с тем, что описывалось в тексте: на рисунках были

цветы, лозы, пары животных тварей, лечебные растения; книге же

название было Зерцало Любви, составления какого-то брата

Максима Болонского, и содержались в ней отрывки из множества

известных сочинений, посвященных любовной болезни. Как понимает

читатель, не могло быть найдено более мощного средства для

того, чтобы пробудить во мне болезненное любопытство. Больше

того, название этой книги как ни одно иное смогло разгорячить

мою душу, с утра снулую, отупевшую, и снова разбередить ее

воспоминанием о случившемся ночью.

Поскольку в течение дня я отгонял от себя утренние мысли,

убеждая себя, что они не приличествуют здравому,

рассудительному послушнику, и поскольку, с другой стороны,

события этого прошедшего дня были до того изобильны и ярки, что

я целиком развлекся ими и аппетиты мои утихли, - я уже было

полагал, что освободился и что прежние мои тревоги были одно

преходящее, мирное беспокойство. Однако на самом деле стоило

мне хоть и краешком глаза увидеть эту книгу, как все

переменилось и я сказал сам к себе: "De te fabula narratur",[1] и

я обнаружил, что болею любовным недугом еще серьезнее, чем

полагал. После этого, за много лет, по многим другим чтениям я

убедился, что, читая книги по медицине, почти всегда начинаешь

испытывать те самые боли, о которых рассказывается. Совершенно

таким же образом чтение этих листов, исподтишка, в спешке, со

страхом, что Вильгельм перейдет в эту комнату из соседнего

помещения и заинтересуется, чем это я настолько пристально

занят, целиком убедило меня, что я страдаю в точности этим

описанным недугом, все признаки которого были так прекрасно

перечислены, что я, с одной стороны, встревоженный

обнаружившейся у меня болезнью (с такой необыкновенной

точностью засвидетельствованной великим множеством знаменитых

сочинителей), с другой стороны, в то же время, не мог

чистосердечно не восхищаться, наблюдая, как подробно и ловко

описывается мое положение: вместе с тем я открывал для себя и

убеждался, что, хотя я и болен, болезнь моя, можно сказать,

достаточно обыкновенна, ибо неисчислимое количество людей до

меня переносило точно такие же муки, а собранные в книге

сочинители, те вообще, казалось, именно меня избрали за предмет

своих описаний.

В несказанной растроганности я прочел те листы, на которых

Ибн Хазм определяет любовь как хворобу возвратную, с

приступами, от которой лекарство в ней самой, от которой

скорбящий сам не желает выздоравливать, и повергнутый ею не

желает восставать (и единый Бог свидетель, до чего справедливо

это сказано!). Читая его слова, я смог наконец уяснить природу

собственной взволнованности нынешним утром, смог понять природу

образования любви, попадающей в тело через глаза, о чем

свидетельствует Василий Анкирский. Я узнал, наконец, бесспорные

симптомы болезни: всякий охваченный этой напастью часто

выказывает неуместную веселость -и в то же самое время мечтает

оказаться в стороне; он предпочитает одиночество (как

предпочитал и я в тот день утром); еще отмечаются такие

признаки сказанного состояния, как жестокое беспокойство и

чувство потерянности, вплоть до потери дара речи... Я

устрашился, прочитав, что чистосердечного любовника, которого

лишили лицезрения возлюбленного предмета, обязательно ждет

истощение душевных сил, которое укладывает его в постель почти

без чувства, и тогда болезнь захватывает мозг, наступает

безумие и горячечный бред; я, по всей вероятности, до таких

степеней еще не дошел, поскольку во время всего похода в

библиотеку работал успешно и кое-что соображал. В то же время с

величайшим испугом и смятением я прочитал, что если болезнь

усугубится, следствием может быть смерть, и задался вопросом,

стоит ли та огромная радость, которую мне доставляла девица,

когда я о ней думал, окончательного телесного

самопожертвования, не говоря уже о разумных опасениях за

сохранность моей души.

Еще более удручающее впечатление произвела на меня

следующая цитата из Василия: "Кто душу соединяет с телом

связями порока и смятения, этим самым и в первом и во втором

все, что пользительно для жизни, повреждает, душу светлую и

чистую телесной похотливостью оскверняет, а тела опрятность и

свежесть через то же самое уничтожает, и лишает защиты тело,

отнимая у него все, что необходимо для жизни". Это было уж

совсем чрезвычайное положение, в котором никак не хотелось

очутиться.

Вдобавок я почерпнул, из одного высказывания Св.

Гильдегарды, что меланхолическое настроение, которое я

испытывал в течение дня и которое воспринимал поначалу как

сладостную печаль по отсутствующей девице, это состояние на

самом деле угрожающе походило на то, что постигло человека,

внезапно отторженного от гармонического совершенства, в котором

он пребывал в раю; и что эта меланхолия "nigra et amara"[1]

родилась на самом деле от змеиного шипа и от дьяволова

очарования. Каковую идею, по всему судя, разделяли и мудрейшие

из неверных: мне бросились в глаза рассуждения, приписываемые

Абу Бакр Мухаммаду ибн Зака-Рийя аль-Рази, который в одной из

"Книг снов" сравнивает любовь с ликантропией, то есть с

болезнью, при которой человек ведет себя, как волк. От того,

что описывалось ниже, у меня перехватило дух. Сначала,

говорилось у ученого, влюбленные меняются в лице, у них

ослабевает зрение, глаза впадают и высыхают, язык понемногу

усеивается трещинами и гнойниками, все тело становится

заскорузлым и любовники постоянно мучаются от жажды; поэтому

они провождают жизнь лежа ничком, и на голове и на верхней

части ляжек появляются отметины как бы в виде собачьих укусов,

и кончается все это тем, что глубокой ночью любовники начинают

выходить на кладбища, как вурдалаки.

И совсем уже никаких обольщений относительно тяжести моего

состояния не могло у меня оставаться после того, как я прочел

те богатейшие выдержки из великого Авиценны, где любовь

определяется как навязчивое помышление черножелчного характера,

возникающее от постоянного осмысления и переосмысления

наружности и нравов некоего лица противоположного пола (с какой

чародейскою точностью этот Авиценна сумел описать именно мой

случай!). Любовь, по Авиценне, не изначально болезненна, а

становится болезнью, и когда это чувство не удовлетворено, оно

превращается в наваждение (прекрасно, но откуда тогда бралось

наваждение у меня, если я, прости и помилуй меня Господи, был

вполне удовлетворен? Может быть, то, что случилось со мной

предыдущей ночью, не было удовлетворением чувства? Но тогда

каким же способом удовлетворяется чувство?) и с этих пор

проявляет себя через постоянное трепетание век, неровное

дыхание, временами смех, временами плач и бешенство пульса (это

чистая истина, пульс мой колотился беспримерно и дыхание то и

дело срывалось, когда я читал эти строки!). Авиценна

рекомендовал один самый верный способ, уже опробованный до него

Галеном, для определения, кем вызывается влюбленность того или

иного человека: надо держать заболевшего за пульс и произносить

одно за другим имена лиц противоположного пола, покуда не

почувствуется, что при произнесении какого-то имени пульс

испытуемого забился гораздо чаще; и я тут же ужаснулся, что вот

сейчас внезапно может подойти учитель, взять меня за запястье и

по бешенству моей крови прочитать мою сокровенную тайну, и

тогда я сгорю со стыда... Увы, увы, Авиценной предлагалось, в

порядке лечения, соединять любящих браком, после чего болезни

сами собой проходят. Этим и свидетельствуется, что он был

некрещеный язычник, хотя и очень образованный, и не имел

понятия о положении, в котором должен находиться совсем молодой

бенедиктинский послушник, в его юношеские годы обреченный

церковью на неизлечимость - лучше скажу, обрученный церкви, по

собственному ли выбору, или по дальновидному рассуждению

родителей, обрученный именно ради упасения от неизлечимостей

любви. По счастливому случаю, Авиценна, хотя, разумеется, без

всякой мысли об уставе клюнийского монашества, все же учитывает

возможность существования несоединимых пар и советует в таких

обстоятельствах, для успешного врачевания, горячие ванны (искал

ли Беренгар себе спасения от любовной тоски по ушедшему из

жизни Адельму? Но может ли любовная болезнь вызываться особами

своего собственного пола? Или подобное чувство не может быть

основано ни на чем, кроме скотской похоти? А может быть,

скотскою же похотью являлось и мое чувство в предыдущую ночь?

Разумеется, нет, - отвечал я сам себе сразу же, - это чувство

было так сладко! И опять, сам к себе же, почти сразу: неверно,

неверно, Адсон, это было обаяние дьявола, это было скотское

чувство, и единожды поведши себя как скотина, ты заново и

заново скотствуешь сейчас, отказываясь признать свое

скотство!). Потом я прочел, что, по тому же Авиценне, имеются и

другие способы: например, прибегнуть к услугам старых и опытных

женщин, которые должны очернять возлюбленную и поносить ее

вплоть до полного излечения влюбленного - судя по этой книге,

старые женщины гораздо изобретательнее мужчин в исполнении

подобных повинностей. Может быть, так и следовало решить дело,