Раиса Лыша: Меня преследовали за стихотворения, которые нигде не были напечатаны // День(укр), 2011.№185/186(14. 10). С

Вид материалаДокументы

Содержание


Как реагировало ваше близкое и дальнее окружение в советские времена на ваши стихи? Я знаю, что возможности нормально публиковат
Насколько важной, по-вашему, должна быть этическая ответственность писателя?
На каких ощущениях выстраивается стихотворение Раисы Лыши — зрительных, цветовых, запахах, прикосновениях?
А как вы вообще начали писать?
Вы начинали литературную деятельность на Днепропетровщине. О художественной среде этого региона тех времен широкому читателю изв
Нравится ли вам современная молодая украинская поэзия? Ведь многие из этих авторов в определенном смысле продолжают некоторые ва
Над чем сегодня работаете и что читаете?
Подобный материал:
ссылка скрыта

Раиса Лыша: Меня преследовали за стихотворения, которые нигде не были напечатаны // День(укр), 2011. -№ 185/186(14.10). - С. 23

Недавно в «Дне» вышла рецензия на книжку поэтессы Раисы Лыши «Зірнула зірниця». Она начинала писать в советском «андеграунде», ее одновременно экспериментальные и пропитавшиеся духом архаики произведения нормально вышли в печати только в годы независимости. Разговор о ее ощущении поэзии, мира и времени вышел тоже достаточно «поэтическим» или, по крайней мере, небудничным. Поэтому пусть не совсем привычные формулировки и мелодичный, текучий язык Раисы Лыши побуждают каждого читателя к своим собственным размышлениям.

Пани Раиса, ваша поэзия вовсе не похожа на «украинскую советскую поэзию», хотя вы и начинали в годы застоя. А вы сами свои произведения к какому направлению, стилю, поколению относите?

— Действительно, уже в самом слове «советский» было что-то полностью противоположное моему представлению о поэзии как вещи сокровенной, универсальной. Поэзию новейшую, созвучную моему внутреннему ожиданию, в которой слышалась отвага формы и готовность отвечать на духовные запросы времени, я встретила в «Атомних прелюдах» Николая Винграновского да еще у Ивана Драча. А еще где-то отдельно всегда стояли «Кларнети», «В космічному оркестрі» Тычины.

Субъективно я свое творчество ни к какому стилю не приспосабливала. Мне хотелось, чтобы это было что-то настоящее. И не выпадает автору объяснять собственный стиль.

Однако написанное в 70—80-е наверное можно отнести к явлениям и стратегии нонконформизма («диссидентского искусства», внеофициального, свободного). И все это официальная критика называла «формализмом». Но то были как раз формы живые, в отличие от иллюзорных конструкций «соцреализма».

Интуиция формы, потребность возвращения к эстетичным подходам приобрели в тот момент, по каким-то невидимым побуждениям, исключительное напряжение.

Поэтому я не отрицаю ни авангарда, ни модернизма или там сюрреализма, хотя выходило все это как-то само, неумышленно. И никакие средства не исчерпывают поэзию. В конечном итоге сам язык несет в себе множество скрытых смыслов и эстетичных возможностей. Для меня важно сохранить естественность слова. Образы должны тяготеть к тайному взаимодействию.

Лично мне в ваших текстах бросается в глаза то ли противоборство, то ли сосуществование таких вещей, как, с одной стороны, авангардный или поставангардный эксперимент, достаточно герметическое естетство, а с другой стороны — элементы архаики, фольклорной стихии, консервативного сельского духа. Как все это уживается вместе, «терпит» друг друга?

— Я не замечала за собой стремления к герметическому естетству как такому. В поэзии, по моему ощущению, наоборот происходит пробуждение, оживление замерших сущностей, и вообще поэзия — это какое-то большое мистическое общение с сущим: прошлым, нынешним и грядущим. Относительно архаики, фольклора, знаков-архетипов духовного мироздания и глубинного национального мировоззрения, то именно эти вещи являются на удивление живыми, после всех нашествий духовных опустошений — и они противостоят профанному миру. Для меня сочетание этих вещей с современным образным виденьем является естественной связью времен. Невозможно творить новое без глубины прошлого. А поэзия должна творить миф нового мира из всей целостности бытия.

А село я мыслю как пристанище бытия в космической вселенной. То пристанище, открытое в безграничность и неизвестность миров, которое в вихре катаклизмов ХХ века хранило удивительное духовное постоянство и полноту жизни и даровало ощущение подлинности и свободы, я еще застала в детстве. Тот, кто это познал, сохранит то космическое пристанище в себе. Кстати, и Киев я воспринимаю как космическое пристанище во вселенной, хотя и немного поврежденное мегаполисными тенденциями.

В современной поэзии часто чувствуется опасность исчерпаемости, количественной ограниченности приемов и ходов. Как вы чувствуете этот момент? Как ищете выход на другой уровень, за пределы повтора, банальности?

— Пытаюсь писать тогда, когда приходит и просится что-то «внутренне новое». Оно само подскажет и форму.

Как реагировало ваше близкое и дальнее окружение в советские времена на ваши стихи? Я знаю, что возможности нормально публиковаться у вас не было...

— Стихи для меня были чем-то настолько важным, что я не очень-то и хотела кому-то показывать. Их знал небольшой круг друзей.

В 1970 году я вынуждена была оставить журналистскую работу в областной газете «Прапор юності». Чувствовалась атмосфера преследования: вызовы «на разговор», «обсуждение в коллективе», проблемы с жильем, пропиской, обыски... Парадокс заключался в том, что преследовали собственно за «опасные» частные разговоры, встречи — и стихотворения, которые нигде не были напечатаны.

В 1975 году, во время путешествия в Карпаты, я прочитала несколько стихотворений в небольшом обществе в гостях у местного поэта. И потом в Днепропетровске меня спросили: «Почему вас во Львове считают поэтом?». Поэтому ни о какой печати не могло быть даже речи.

В официальном «предупреждении», которое мне объявили после допросов в связи со вторым арестом в 1980 году поэта Ивана Сокульского, когда была попытка сделать из нашей небольшой группы друзей-поэтов «организацию», была такая формулировка: «написание идейно вредных стихотворений».

Насколько важной, по-вашему, должна быть этическая ответственность писателя?

— Этическая ответственность происходит уже из самой сакральной природы Слова, которое является творящим началом в мироздании. Писатель, безусловно, должен сознавать, что слово, как и мысль, творит то, что потом становится реальностью и лицом времени.

Тем более сегодня, когда человек стоит на пределе и должен кардинально измениться, чтобы сохранить свою божественную сущность. Человек должен выйти в новые измерения и масштабы виденья мира. В это время испытаний, когда сама катастрофа притворяется благом и имеет вид комфорта, слишком много зависит от глубины и чувствительности творческого сознания художника. От того, насколько мы правдиво проникаемся этими вопросами: что есть человек? Для чего мы пришли сюда? Что такое мир и что такое свобода? Вечность? Конечность?

Сегодня как-то особенно воспринимаются рассуждения Хайдеггера о таинственной фундаментальности «конечности» в бытии человека: «Если мы хотим стать тем, чем мы являемся, то не можем отбросить эту конечность или обмануть себя относительно этого, но должны ее сохранить». Невероятная реальность требует незаурядной отваги творчества, метафизического действа души и мира, возможности быть в открытой вселенной. Такого масштаба мировосприятия достиг в своем творчестве Николай Руденко. Он первый сказал эти удивительно пророческие слова: «Вселенная стала мне домом».

На каких ощущениях выстраивается стихотворение Раисы Лыши — зрительных, цветовых, запахах, прикосновениях?

— Кажется, весь спектр ощущений меня влечет. Однако цвет и свет, возможно, более всего притягивают, да еще — пространство. С тайной дали, кстати, связана моя поэма «Гість хрещатий». Субстанция цвета волнует меня особенно как предел, который связывает душу с видимым и невидимым. А свет, он — словно голос неописуемой первосущности. Поэтому хочется также и рисовать.

А как вы вообще начали писать?

— Ой, это трудно сказать. Ведь что такое — «начать писать»? Мне кажется, происходило какое-то неосознанное движение к этому. И то слишком рано, может, тогда, когда любимой игрой было спрятаться где-то в саду в траве или в уголке и выкрикивать, произносить, выдумывать слова, вслушаться и всматриваться в их звучание. И почувствовать, что они живые.

Кроме того, в моей душе запечатлелось празднование Рождества и Нового года — как действо рождения Слова. Я сама разыгрывала тогда праздничный вертеп возле елки, заставляя и маму иногда что-то говорить от имени кого-то из героев. Позже, когда случалось в библиотечных книжках находить что-то о странствующих театрах, кукольных и других, это будило какую-то удивительную ностальгию.

У меня было несколько попыток написать небольшие пьесы, но рукописей тех, к сожалению, не могу найти, как и еще много чего.

Но едва ли не больше всего повлияло, может, мое первое столкновение с тем, что называют «ничто». Это было связано со сказкой (вообще, сказка, миф — это чудо, которое размыкает пределы, дает полную свободу выбора и творения). Отец тогда лежал дома после госпиталя, тяжело раненый, рана на ноге, которую едва спасли от ампутации, не заживала, нога и пальцы рук не сгибались. Мама — в колхозе на работе. А я — с папой и прошу его рассказать сказку. Могла ли я тогда, в четыре года, представить, о чем думает человек, вернувшись так с войны? Так вот, помогу ему переместить ногу — и снова о сказке. А он молчит или говорит: «Я не знаю». Я тоже помолчу, да и снова за свое. Тогда он проронит: «Жил себе Орел... Или Ворон...». И замолкает. «А дальше?». «Я забыл». И вдруг однажды слышу: «А ты сама дальше говори». И эти слова совершили мне чудо. Вот я сижу перед какой-то пустотой, где нет сказки, то есть там нет ничего. И вслушаюсь в пустоту: а вдруг все-таки там что-то есть. Через определенное время и правда что-то где-то будто начинает шевелиться, что-то начинается: «... Жил себе жучок — красный казачок», — это те жучки, что весной едва ли не самые первые вылезают греться на солнце, и от них веет такой праздничной, нежной приветливостью. И я о том жучке рассказываю папе сказку. Вот только что не было ничего, а теперь есть. Эта открытая в себе возможность не забылась.

Вы начинали литературную деятельность на Днепропетровщине. О художественной среде этого региона тех времен широкому читателю известно не так много...

— Но в издательстве «Смолоскип» не так давно вышел сборник избранного из диссидентского самиздатного литературно-художественного альманаха «Пороги», его упорядочили мы с Юрием Вивташем и Орысей Сокульской. Он выходил в 1988—1990 гг., мы издавали его вместе с поэтом и узником совести Иваном Сокульским. Альманах «Пороги» был особенным феноменом. Мне кажется, этот сборник открывает сегодня украинскому сообществу до сих пор должным образом не познанный и не оцененный духовный, художественный, культурный потенциал Казацкой Надднепрянщины, а также далеко не провинциальное художественное достояние, созданное в то жестокое время.

Сегодня многие из художников говорят о депрессивной ситуации в стране, когда легче эмигрировать, чем писать, работать здесь. А как вы поддерживали настроение и дух в какие-нибудь семидесятые годы, когда писали в стол, а вокруг был беспросветный «совок»?

— Как бы ни было, но выехать совсем куда-то в другую страну я никогда не хотела. Наш небольшой круг держали дружба, общение, взаимоподдержка и собственно само творчество. Знать, что тебе и в тебя верят, читать стихи друг друга, рисовать для кого-то, чтобы мир становился цветным, свободно говорить обо всем, что делается вокруг, зажечь свечи, пить чай и разговаривать... — а все это мы делали, хотя и называли нас «националистическим сборищем» — это таки перевесило тьму. Верю, что и теперь поэт противопоставит вихрям времени одержимость своей надежды.

Нравится ли вам современная молодая украинская поэзия? Ведь многие из этих авторов в определенном смысле продолжают некоторые ваши приемы и подходы?

— Да, мне видится, что молодая украинская поэзия наращивает силы, развивает образный язык. И это при том, что сегодня молодежь брошена в водоворот небывалых испытаний. Это и мировоззренческие ловушки, и общественная неразбериха, и много всего другого. Но они доверяются языку и творчеству, не пытаются писать по схеме, а по большей части — творить из себя. Собственно, это один из главных постулатов творчества в традиции украинской культуры. Центр мира и возможностей — там, где есть ты. И творить бытие можно лишь из себя, из собственных усилий души, из собственного виденья. Отсюда берет начало вся неповторимость народного искусства, иконописи и всей украинской культуры.

Почему в украинской литературе мужчины-авторы легче попадают к читателю и в публичное пространство, чем женщины? Это противодействие мужчин, скованность женщин, еще что-то?

— Не знаю. Мне не импонирует идея противоборства мужского и женского начал. Я воспринимаю человека по Библии, согласно которой, оба этих начала являются воплощением духовных особенностей целого человека, и они взаимодополняющие. Поэтому каждая личность имеет возможность творчески подходить к этому большому общению.

Над чем сегодня работаете и что читаете?

— Я готовлю к печати сборник статей и эссе, это уже давно просится.

А среди последнего прочитанного особенное впечатление осталось от «Пшеничных часов» Петра Перебийноса. Здесь я нашла особенную музыку, какой-то тонкий ритм, такое совершенное звучание, что начинаешь слышать, вероятно, то, что называют «музыкой сфер». А может, это голос «заповедной жизни». Еще поразил в «Курьере Кривбасса» роман Дмитрия Дроздовского «Хамелеон» — новаторское произведение, вестник уже новой литературы, полностью другого качества. Теперь читаю «Тюремную исповедь» Оскара Уайльда и «Синхронию» Юнга. Назову также «Знане і незнане про Антонича» Игоря Калинца, «Веньямін літературної сім’ї» (об Олексе Влызько) Михаила Слабошпицкого...