Заглавие «Сто лет философии» обещает больше того, что предлагается книгой. Во-первых, она ограничивается вопросами эпистемологии, логики и метафизики
Вид материала | Документы |
- Книга представляет собой продолжение другой книги Пассмора «Сто лет философии», 2851.47kb.
- Гарсия Маркеса «Сто лет одиночества», 36.54kb.
- Общепринято, что любой объект попадает в одну из двух категорий: одни вещи являются, 400.27kb.
- Отчет по практике 5, 248.97kb.
- 1. Место философии в системе культуры, 242.79kb.
- Программа вступительного экзамена в аспирантуру по специальности 09. 00. 01 «Онтология, 188.78kb.
- С. Н. Труфанов "наука логики", 2350.97kb.
- 1. я благодарна бабушке за её теплоту, за то, что она растила, воспитывала меня. Она, 20.41kb.
- И. Г. Митченков Современное философское знание постоянно обращается к проблеме среды, 105.34kb.
- Св. Галлен, март 24, 1991 г. Джон Кюнзли фон Фиммелъсберг, 2749kb.
ческое отношение, отвечает Кейнс, которое невозможно свести ни к какому другому; мы постигаем его интуитивно, подобно тому как постигаем импликацию.
В отличие от импликации, однако, отношение вероятности допускает степени. При определенных данных одно заключение может быть «более вероятным», чем другое. Признавая этот факт, некоторые авторы теории вероятности совершили прыжок к заключению, что вероятности всегда должны допускать количественное сравнение. Опять-таки, полагает Кейнс, они сделали общий вывод на основании совершенно нетипичной ситуации — ситуации, когда (как в случае вынимания шаров из урны, где находятся лишь черные и белые шары) альтернативы взаимоисключающи, равновероятны и исчерпывающи. В такого рода случаях вероятность, конечно, поддается количественной оценке; но если смотреть на вещи шире, полагает Кейнс, то ясно, что даже сравнения порядка, а тем более точные количественные формулировки часто совершенно невозможны. Рассмотрим отношение между сериями экспериментов и обобщением; положим, что в случае А эксперименты более многочисленны, в случае В — более разнообразны, а в случае С спектр обобщений более широк. В каких единицах, спрашивает Кейнс, следует сравнивать вероятности обобщения относительно этих разных совокупностей данных?
Согласно теории вероятности Кейнса, имеется тесная связь между вероятностью и индукцией. Сказать, что высказывание получено путем «обоснованной индукции», значит сказать, полагает он, что оно «в высшей степени вероятно». Классическая проблема обоснования индукции превращается поэтому в другую проблему: когда мы вправе утверждать, что обобщение в высшей степени вероятно? Кейнс пытается показать, что любое такое заключение основывается на общем постулате, который он называет «принципом ограниченного разнообразия» и который представляет собой вариант тезиса Милля о «единообразии природы». «Мы можем обосновать метод совершенной аналогии, — пишет он, — и другие индуктивные методы, поскольку они могут быть подведены под принцип ограниченного разнообразия, посредством предположения, что объекты, принадлежащие к полю действия наших обобщений, не имеют бесконечного числа независимых качеств, что, другими словами, их характеристики, сколь бы многочисленными они ни были, составляют группы, скрепляемые неизменными связями, число которых конечно».
Иными словами, индукция обоснованна, поскольку конкретные качества вещей связаны с другими качествами. Последователи Кейнса серьезно сомневались в том, что этот принцип решает проблему «спасения индукции» более эффективно, нежели какой-либо другой.
Из других кембриджских философов, живо интересовавшихся процессами научного мышления, одним из наиболее известных является скромный, но плодовитый автор Ч. Д. Броуд 4. В книге «Научное мышление» (1923) Броуд так оценивает свои способности: «Если у меня вообще есть философские достоинства, то к ним не принадлежит ни созидательная мощь Александера, ни величайшая критическая проницательность Мура, ни (тем более) редчайшее соединение этих качеств с владением математической техникой, характеризующее Витгенштейна и Рассела. В лучшем случае
Некоторые кембриджские философы и «Трактат» Витгенштейна_________
==269
я могу претендовать на более скромное (и все же полезное) умение излагать трудные вещи ясно и не слишком поверхностно». Добавим сюда то, что Рассел написал в рецензии на книгу Броуда «Восприятие, физика и реальность» (1914); «В этой книге нет фундаментальных открытий, но она содержит чрезвычайно справедливые, беспристрастные и тонкие оценки аргументов, выдвинутых другими мыслителями в связи с обсуждаемыми в ней темами». Что можно еще сказать? Мы не можем описать «философию Броуда», поскольку, как он охотно признает, «нет ничего, что соответствовало бы этому описанию». Пересказывать его ясные и добросовестные резюме значило бы попусту тратить время. Поэтому мы ограничимся общим изложением его взглядов на природу философии — отчасти для того, чтобы устранить довольно распространенное неверное понимание, отчасти же потому, что таков простейший способ показать его место в контексте кембриджской философии.
Броуд различает «критическую» и «спекулятивную» философию 5. Критической он считает философию в духе Мура и Рассела; ее целью, согласно Броуду, являются «анализ» основных понятий науки и повседневной жизни — таких, например, как причина, качество, положение, — и перекрестное исследование высказываний, которые лежат в основании каждодневного опыта суждений ученого и обычного человека, таких, как «всякое событие имеет причину» или «природа единообразна». Стало быть, главная движущая интенция Броуда — аналитическая, хотя довольно часто она находит выражение в анализе «второго порядка». Это не столько анализ «понятия материальной вещи», сколько характеристика существующих или возможных представлений о его правильном анализе. Последняя глава книги «Сознание и его место в природе» (1925), где Броуд различает семнадцать возможных теорий, рассматривающих отношения между сознанием и материей, служит совершеннейшим образчиком (или, может быть, лучше сказать — reductio ad absurdum?) этого метода.
И все же, хотя некоторые думают иначе, Броуд не является врагом умозрения. «Если мы не смотрим на мир синоптически, — пишет он, — то наше видение его будет крайне узким»; чисто критическая философия, полагает он, бесплодна и суха. Он хвалит идеалистов, по крайней мере пытающихся объять в единой теории все лучшее, что достигнуто искусством, наукой, религией и социальной теорией. Броуд подвергает критике лишь некоторые разновидности спекулятивной философии.
Во-первых, те, кто считает философию суггестивной, метафоричной, поэтичной по самой ее природе, вряд ли могут рассчитывать на благосклонность Броуда. «Все, что вообще можно сказать, — пишет он, — можно сказать просто и ясно на любом цивилизованном языке или с помощью любой подходящей системы символов».
Во-вторых, он не допускает, что спекулятивная философия сможет когда-либо подняться до высот строгого демонстративного доказательства. По самой своей природе, полагает Броуд, она переменчива, текуча, готова приспособиться к открытиям в науке, к новым путям в искусстве, новым экспериментам в социальной жизни. Она не может a priori определить, что имеет место; свой материал она черпает извне.
К оглавлению
==270
Глава 15
Поэтому, в-третьих, здравая спекулятивная философия должна опираться на фундамент критической философии; спекулятивный философ, некритически принимающий все, что приходит кому-либо в голову, находится во власти фантазий. Броуд считает собственное творчество пропедевтикой к спекулятивной философии, а не ее заменой — и до некоторой степени оно само спекулятивно. Книга «Научное мышление» посвящена прояснению ряда понятий, употребляемых в естественных науках; в то же время ее можно охарактеризовать как попытку соединить в единой теории все, что есть жизнеспособного в физике, эпистемологии и здравом смысле. В книге «Сознание и его место в природе» предпринят анализ психологических понятий. Однако, поскольку Броуд пытается определить «место» сознания в природе, он преступает границу между критической философией и умозрением. (Броуд отстаивает разновидность «эмерджентного материализма».) В сущности, у нас возникает сомнение в том, что различие между анализом и умозрением может быть столь отчетливым, как поначалу полагает Броуд.
Многих читателей этой последней книги поразило, что Броуд серьезно относится к открытиям в сфере исследований психического и детально обсуждает их; они чувствовали, что такое поведение нехарактерно для кембриджских философов. Доводы в свою защиту, приведенные Броудом в очерке «Исследования психического и философия»6, значительно проясняют его подход к философии.
Прежде всего, он беспощадно осуждает тех, для кого «философия состоит в бездумном принятии, а затем анализе верований, обычных для простых людей в нынешней Европе и Северной Америке, т. е., грубо говоря, верований, которые они некритично усваивают в своих детских комнатах и которые никогда не вызывают у них сомнений». В другом месте кембриджский философ написал: «Теперь совершенно очевидно, как мало можно сделать для здравого смысла». Понимаемый таким образом анализ, полагал он, есть «тривиальное академическое упражнение». В этом отношении он близок к Расселу и предельно далек от Мура. Его отправной точкой является наука, а не здравый смысл; в случае конфликта между ними здравый смысл должен уступить. И все же Броуд хочет подражать дотошности Мура, а не дерзости Рассела. Однажды он посетовал: «Si Moore savait, si Russell pouvait». Его идеал — соединение познаний Рассела с аналитическими способностями Мура.
Итак, здравый смысл не имеет права голоса против открытий в области исследований психического; априорная метафизика тоже не может исключить призраков, если только не на том несомненном основании, что такой метафизики нет. Об исследованиях психического следует судить по результатам, подвергнув их контролю критической философии. Такова характерная установка Броуда.
Из метафизиков наибольшее восхищение у Броуда вызывает Мактаггарт, покусившийся на невозможное — на построение дедуктивной метафизики. Работе над трехтомным «Исследованием философии Мактаггарта» (1933—1938) Броуд отдал несколько лет жизни. Эта книга, а также комментарий содержат много поразительных примеров собственного философствования Броуда. Две вещи восхищали Броуда в Мактаггарте: невозмути-
___________Некоторые кембриджские философы и «Трактат» Витгенштейна_________
==271
мость и ясность. Нет метафизика более невозмутимого, ни один метафизик не предпринимал столь отчаянных усилий быть ясным. Только у Мактаггарта, отмечает Броуд, «определенные посылки сформулированы ясным языком и определенные заключения выводятся из них посредством аргументов, которые мы все можем проследить и принять или отвергнуть». То, что Броуд считает Мактаггарта достойным столь пространного исследования, лишний раз подтверждает как его симпатию к умозрению, так и особый характер этой симпатии.
«Я отечески снисходительно смотрю на философские прыжки моих молодых друзей, пляшущих под отрывистые звуки флейты герра Витгенштейна», — написал Броуд в предисловии к книге «Сознание и его место в природе». Это было в 1925 г., через три года после первой публикации на английском языке «Tractatus Logico-Philosophicus» Витгенштейна 7. Немецкое издание «Логико-философского трактата» вышло в 1921 г. Следовательно, реплика Броуда свидетельствует о том, что труд Витгенштейна произвел впечатление на некоторых молодых кембриджских философов сразу после выхода в свет. Впрочем, «Трактат» стали широко читать в Англии лишь в конце 1930-х гг., а предметом подробной критики и комментариев он стал лишь в 60-х гг.
К характеристике этой книги мы приступаем с необычайной робостью 8. Отчасти она вызвана энтузиазмом, который Витгенштейн вдохнул в своих учеников. Хотя теперь (как, впрочем, и прежде) никто бы не подписался под всеми основными идеями «Трактата» — Витгенштейн, как мы увидим, впоследствии подверг его жесткой критике, — многие не хотят признать, что ошибки Витгенштейна не превосходят ошибок его современников ни мудростью, ни проницательностью. Далее, надо помнить о деликатных проблемах преемства. Вопрос: «В чем значение Витгенштейна?» — тесно связан с вопросом: «Кто вправе назвать себя продолжателем его дела?» В то же время некоторые люди и сегодня отмахнулись бы от Витгенштейна как от шарлатана. Должно быть ясно, что никакое изложение «Трактата», скорее всего, не получит всеобщего признания.
Помимо внешних трудностей, которые историк должен воспринимать невозмутимо, как опасности, неотъемлемые от его профессии, немалый страх внушает и сам «Трактат». Избранный здесь способ обсуждения сложнейших тем — значения, природы логики, фактов и предложений, задачи философии — обескураживает смешением романтизма, чуть ли не апокалипсического катастрофизма и строгого формализма.
Эти две черты обнаруживаются уже во введении. Первое предложение — «эту книгу поймет, пожалуй, только тот, кто сам уже пришел к выраженным в ней (или, по крайней мере, близким) мыслям» — напоминает о лучших традициях романтизма; оно предполагает, что лишь немногие, избранные, родственные души по-настоящему поймут сказанное. Однако далее Витгенштейн сообщает нам, что «весь смысл» «Трактата» можно выразить следующим образом: «Что вообще может быть сказано, может быть сказано ясно, а о чем невозможно говорить, о том следует молчать». Здесь сразу бросается в глаза главный парадокс «Трактата»: Витгенштейн говорит здесь то, что — как здесь же утверждается — сказать невозможно, и говорит обиняками, посредством метафор и речений то, что, если вообще может
==272
Глава 15
быть сказано, может быть сказано ясно. Этот парадокс отражается в самой форме «Трактата». Каждый параграф пронумерован и занимает определенное место в некой детально продуманной системе, как бы говоря, что наконец-то мы имеем дело с философом, который всеми возможными способами помогает нам постичь свои мысли. Тем не менее эти параграфы написаны в стиле столь загадочном, связи между предложениями в них столь смутные, что едва ли найдется среди них хотя бы один, при интерпретации которого мы не сталкивались бы с серьезными проблемами.
Понятно, что толкование «Трактата» — даже если допустить, что я чувствую себя достаточно компетентным, — было бы по необходимости пространным и детальным. Я могу надеяться, в разумных пределах, лишь на беглое рассмотрение тех частей «Трактата», которые на сегодняшний день оказались наиболее влиятельными.
Прежде всего, остановимся на интеллектуальных предпосылках «Трактата». По образованию Витгенштейн был инженером, а не философом, поэтому не приходится ожидать от него традиционного знакомства с академической философией. Подобно многим другим любителям, он увлекался Шопенгауэром; отсюда, пожалуй, кантианские мотивы, которые слышатся иногда в его работах. Он имел некоторое представление о Махе и Герце, возможно, заглянул в труды Мейнонга и Гуссерля или слышал, как их обсуждают другие. Одно можно сказать с уверенностью: создавая «Трактат», Витгенштейн отправлялся от некоторых идей, которые он прочитал у Фреге и Рассела или почерпнул из личных дискуссий с ними. Трудно сказать, что именно он взял из «философии логического атомизма» Рассела и что привнес в нее сам. Он нигде не упоминает никого из своих предшественников, разве что бегло и экспромтом. Даже то, что он говорит о Фреге и Расселе, порой весьма озадачивает. Короче говоря, это не тот случай, когда скрупулезные поиски влияний будут хоть сколько-нибудь вознаграждены.
Теперь о самом «Трактате». Он начинается с ряда суждений в ритме стаккато: «Мир есть все, что имеет место. Мир есть совокупность всех фактов, не вещей...» Но ясно, что настоящее начало не здесь. Витгенштейн старался построить афоризмы «Трактата» в наиболее художественной, наиболее впечатляющей последовательности; и если мы хотим понять, почему он говорит то, что говорит, нам придется ходить вдоль их строя взад и вперед. Его подлинная отправная точка — теория значения, а не интуитивно улавливаемая онтология.
Главная посылка Витгенштейна состоит в том, что всякое предложение имеет ясный и определенный смысл; с ней связана другая посылка — что смысл предложения заключается в его отношении к «миру». А предложения из области повседневной жизни содержат сложные выражения, которые, конечно, не являются, как говорил Рассел, «логически собственными именами». Такие сложные выражения всегда можно заменить описаниями. Если нас спросят, что означает предложение «все миллионеры упрямы», мы можем ответить, заменив слова «миллионеры» и «упрямы» дескрипциями, например: «Всех людей, которые имеют более миллиона фунтов, трудно убедить». Но такого рода толкование еще не делает смысл предложения «ясным и определенным» в витгенштейновском понимании; вполне возможно, что нас попросят заменить сложные выражения в этом
___________Некоторые кембриджские философы и «Трактат» Витгенштейна_________
==273
новом утверждении дальнейшими описаниями. Чтобы достичь предельного смысла данного предложения, т. е. «дать один-единственный полный анализ предложения», мы должны, согласно Витгенштейну, определить этот сложный знак посредством (логически собственных) имен. «Очевидно, — пишет он, — что при анализе предложений мы должны прийти к элементарным предложениям, которые состоят из имен в непосредственном соединении». Придя к ним, мы не можем сделать смысл еще более ясным; имя невозможно определить. Да нам и не нужно требовать большей ясности, поскольку предложение, не содержащее иных выражений, кроме имен, указывает непосредственно на мир, — его смысл дан нам непосредственно как связь простых сущностей, на которые оно указывает.
Значит, должны быть простые сущности — то, что Витген штейн назвал «объектами»9, — поскольку есть имена; и должны быть имена, поскольку предложения имеют определенный смысл. Витгенштейна не интересовали примеры простых сущностей. Главное для него состоит в том, что должны быть простые сущности; а что они суть — вопрос второстепенный. «Даже если мир бесконечно сложен, — пишет он, — и каждый факт состоит из бесконечного числа атомарных фактов, а каждый атомарный факт — из бесконечного числа объектов, даже в этом случае должны быть объекты и атомарные факты». Это куда ближе по духу к Лейбницу, нежели к Юму.
Имена, утверждает Витгенштейн, имеют смысл лишь в контексте предложения; соответственно мы можем мыслить объект только как имеющий различные возможные связи с другими объектами; такие возможные связи между объектами суть «атомарные факты». Звучит очень странно: возможные связи являются «фактами». Принято считать, что факт действителен по самой его природе. Однако трудно найти другой перевод для немецкого «Sachverhalt». Разбираемое определение покажется не столь странным, если мы помыслим атомарный факт как «то, что делает предложение истинным или ложным». Предложение истинно, если определенные атомарные факты «существуют», ложно — если они «не существуют»: стало быть, об атомарных фактах всегда можно задать вопрос, «существуют» ли они или «не существуют» («имеют место» или «не имеют места»). Атомарные факты суть реализовавшиеся возможности, если изображающее их предложение истинно, и нереализовавшиеся возможности — если оно ложно. Но их «существование» как возможностей не зависит от вопроса о том, реализовались они или не реализовались, т. е. от вопроса, являются ли они «фактами» в более привычном, «твердом» смысле этого слова. В логике, согласно Витгенштейну, нас, в сущности, не интересует «твердость» фак-. тов: «все возможности являются ее [логики] фактами». Это неизбежно так, полагает он, поскольку ложные предложения — предложения, утверждающие нереализовавшиеся возможности, — так же составляют часть поля, с которым имеет дело логика, так же могут утверждаться или отрицаться, подразумевать нечто или не подразумевать, как и истинные предложения.
Как именно предложения относятся к фактам? Витгенштейн отвечает, что они являются «образами» факта. О ситуации, когда эта мысль впервые пришла ему в голову, ходят разные анекдоты, но все они сходятся в одном: на него произвела впечатление модель, построенная для того, чтобы воссоздать обстоятельства некой катастрофы, скажем дорожного происшест-
==274
Глава 15
вия. «Вот, — подумал он, глядя на крошечные машинки, миниатюрную дорогу и изгороди, — предложение».
Витгенштейн полагал, что надо охарактеризовать предложение таким образом, чтобы можно было, во-первых, свободно строить ложные предложения наравне с истинными, а во-вторых — усматривать суть предложения в его отношении к миру. Сравнение с «образом» представлялось ему удовлетворительным в обоих отношениях. Очевидно, что посредством миниатюрных машинок мы можем создать ложный образ того, что случилось в действительности; очевидно также, что суть наших манипуляций с машинками сводится к тому, чтобы «сообщить нечто о мире».
Разумеется, машинки сами по себе не являются предложением; мы могли бы использовать их не только для изображения происходящего, но и для игры. Только будучи определенным образом организованы, они действительно сообщают о том, что произошло. Таким образом организованные, согласно Витгенштейну, они являются «предложением-знаком»; «предложение» есть такой знак, когда оно «проецировано на мир», т. е. используется для утверждения или отрицания того, что нечто имеет место. Но что сказать о том случае — том нормальном случае, — когда предложение-знак состоит из слов? Витгенштейн признает, что по видимости такое предложение отличается от вещи, обычно нами описываемой как «образ». Однако, полагает Витгенштейн, хотя наш обычный язык уже не является иероглифическим, в нем все же сохраняется существенно важное содержание иероглифического письма: способность сообщать нам то, что он репрезентирует, даже если мы в действительности никогда не наблюдаем то, что таким образом сообщается, — а в случае ложного предложения мы и не могли бы наблюдать то, что оно репрезентирует. Эта способность, утверждает Витгенштейн, основывается на том факте, что предложение имеет точно такую же структуру, как и то, что оно репрезентирует. «Одно имя замещает одну вещь, — пишет он, — другое — другую, и они связаны друг с другом; таким образом, целое, подобно живому образу, представляет атомарный факт... в предложении должно быть различимо столько же вещей, сколько их в положении вещей, которое оно представляет»10.
Сразу напрашивается возражение, что эта теория применима в лучшем случае к элементарным предложениям. Обычные предложения не изображают атомарных фактов, — они содержат такие выражения, как «все», «некоторые», «или», «не», и ни одно из этих выражений не может иметь аналога в атомарном факте. Ведь называя факты «атомарными», Витгенштейн имеет в виду, в частности, что они логически независимы: из «существования» атомарного факта невозможно заключить о «существовании» или «несуществовании» другого атомарного факта. Таким образом, не может быть отрицательных атомарных фактов — не говоря уже об универсальных атомарных фактах, — поскольку «существование» Х не есть Y не является логически независимым от «несуществования» Х есть Y.
«Моя основополагающая мысль, — пишет поэтому Витгенштейн, — состоит в том, что "логические константы" не репрезентируют». Иными словами, хотя логические константы входят в предложения, они не являются одним из элементов образа. Он весьма подробно обсуждает наиболее показательную логическую константу «не». Очевидно, полагает он, что «не»
___________Некоторые кембриджские философы и «Трактат» Витгенштейна_________
==275
не есть имя отношения, в том смысле, в каком именами отношений являются «правое» и «левое». Действительно, «не» вообще не может быть именем; иначе утверждение не-не-р было бы иным, нежели утверждение р, поскольку содержало бы два имени не, не упоминаемые р. Тогда следовал бы абсурдный вывод — из единственного факта р посредством добавления двойных отрицаний можно было бы вывести бесконечное число других фактов. Следовательно, «не» не есть имя, оно не указывает на объект. Оно указывает (это верно о всех логических константах) на то, что над р была произведена некоторая операция (в данном случае — операция отрицания).
В результате рассмотрения роли «логических констант» в предложениях Витгенштейн приходит к выводу, что всякое неэлементарное предложение есть «функция истинности» элементарных предложений. В статье «Несколько замечаний о логической форме»* (PASS, 1929) он излагает дело следующим образом: «Если мы попытаемся проанализировать любые данные предложения, мы обнаружим, что они представляют собой логические суммы, производные или другие функции истинности более простых предложений. Но наш анализ, будучи доведен до логического завершения, приходит к точке, где он достигает формы предложения, которая как таковая не состоит из более простых форм предложений. В конечном счете мы достигаем предельной связи терминов, которую невозможно разрушить, не разрушив формы предложения как таковой. Предложения, репрезентирующие эту предельную связь, я вслед за Расселом называю атомарными предложениями. Следовательно, они составляют ядро всякого предложения, они содержат материал, а все остальное есть только развертывание данного материала».
Рассмотрим предложение р или q. Слово «или» не представляет «предельной связи»; это выявляется в том факте, что смысл предложения р или q может быть полностью задан посредством указания на его «основания истинности», в которых «или» не играет никакой роли. Предложение будет истинным, если р и q оба истинны, если р истинно, а q ложно, если р ложно, а q истинно, — и ложным, если р ложно и q ложно. Представим эти результаты в виде диаграммы — «таблицы истинности» — и в результате получим предложение-знак, четко изображающее смысл р или qn. Применяя этот метод, полагает Витгенштейн, можно проанализировать всякое неэлементарное предложение, даже если (хотя это связано с особого рода сложностями) такое предложение содержит универсальный квантор «все». Иначе говоря, все предложения имеют одну и ту же общую форму — форму некой выборки из области атомарных фактов, выборки, осуществленной посредством отрицания определенных комбинаций.
Имеется два предельных варианта такой выборки: когда не исключается никакая комбинация и когда исключается всякая комбинация. Так, положим, в р или q мы вместо q подставляем не-р. Получающееся в результате выражение р или не-р истинно для всех возможностей: единственная
Витгенштейн был настолько недоволен этой статьей (своей единственной публикацией после «Трактата»), что отказался зачитать ее и вынести на суд публики, когда пришло время выступить с соответствующим докладом. Но я не думаю, что он был неудовлетворен тем отрывком, который я здесь привожу.
==276