Но все же свою, собственную цель в жизни. Ведь правда

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   24   25   26   27   28   29   30   31   32
и не было.

— Ну и хрен с ним! — решил Додя, познавший правду, но растерявший всех паломников, всю свою дружную ва­тагу.

— Без него обойдемся, — поддакнул Кука. Два дня они ходили по городу с флагом и транспарантом, заглядывали во все подвалы, выискивали противников нового мировоззрения. Поиски были не очень удачными, и все же пятерых доходяг они выискали, забили ногами. На вечерний

митингу столпа демократии они шли с чувством выполненно­го долга.

Но пророк и глашатай новой светлой жизни орал, обраща­ясь не к одним лишь Доде с Кукой, а ко всей возбужденной и просветленной толпе.

— Мало! Мало, негодяи и ублюдки! Для победы нового порядка во всем мире никогда не будет много! Ибо сказано:

изблюю из уст моих недруга моего и покараю без разбору! Ибо не мир, но меч! Ибо не слово, а топор! — Буба Проповедник раскачивался из стороны в сторону и вместе с ним раскачива­лась, скрипела высокая трибуна. — Идите же по городам и весям! Несите, подонки, слово правды и вбивайте его в тем­ные головы топорами! И вбирайте в ряды свои просветлен­ных! И идите дальше... в царствие светлое и непорочное, где всем вам воздается по делам, где тем подлецам из вас и него­дяям, что не горячи и не холодны, бошки-то живо поотрыва­ют! Ибо царствию тому имя — демократия! Ибо которым не демократы там уготованы муки вечные в геенне огненной! Идите же судиями праведньми и беспощадными, карая аки

перст небесный от мала до велика! Идите, ублюдки, и обря­щете!

Зачарованный Додя стоял еще долго после окончания ми­тинга и глядел просветленным взором в свинцовые небеса,

335

туда, где таилась святыня на столпе. Кука Разумник не смел его отвлечь от общения со сферами горними. Но когда Доля вышел из забытья и прострации, он сказал одно лишь слово:

— Идем!

И они пошли нести благую весть по городам и селам, весть о грядущих переменах, о светлой жизни, демократии и кол­басе.

Шли они долго, город давно закончился, и пригороды за­кончились, и встало солнце, и зашло солнце. А они все шли и шли. Шли до тех пор, пока Додя не споткнулся обо что-то невидимое в сумерках и не полетел носом в битую щебенку.

— Кудай это ты? — поинтересовался Кука Разумник.

И полетел следом.

Но этим дело не кончилось. Додя Кабан, хотевший было заорать во всю глотку, заругаться, заматериться, почувствовал вдруг, как на шее сжимается удавка какая-то, вцепился в узкую нить обеими руками и только пискнул по-мышиному. А вдобавок ко всему сверху, прямо на спину ему кто-то уселся и довольно захихикал.

— Моя все помнит, — проникло в уши задыхающемуся, — моя болшой обида, началник!

Додя ловил воздух ртом как рыба, пучил глаза и ничего не понимал. Поначалу он брыкался, а потом и брыкаться пере­стал — ноги спутали, связали чем-то.

Вместе с таким же спеленутым Кукой Разумником их при­слонили к обросшей мхом стене-развалине, ослабили удавки. Додя долго дышал, ничего не соображая, сипя и хрипя. А потом вдруг увидал прямо перед собой круглую улыбающуюся харю в надвинутой на уши тюбетейке.

— Ты нэ Кабан, — сказала харя с расстановкой, — ты шакал! И Кука твоя — шакал!

Это было невероятно, Додя с трудом узнавал в разъевшейся харе односельчанина, паломника и правдоискателя Мустафу. Мустафа отпустил усы серпом к подбородку и налился нутря­ным жиром. Но он был не один, еще трое таких же дюжих мужиков в халатах и тюбетейках восседали перед несчастны­ми пленниками и прожигали их насквозь темными и недобро поблескивающими глазками. Додя Кабан понял — Мустафа нашел своих, значит, будет «обиду мстить» и «ордой идти». И ничего не попишешь, имеет право — демократия, как было напророчено, самоопределение и независимость!

— Хороший ты мужик, Мустафа, — заюлил Доля, — я

336


12—990

всегда в тебя верил! Ты сам знаешь» души я в тебе не чаял и никогда не обижал. Ты, небось, меня с Доходягой перепутал? Так этот придурок потерялся куда-то...

— Моя нэ путала, — сказал Мустафа отрешенно, — моя твоя рэзать будэт, как барана!

Трое других важно, с достоинством закивали, они явно тоже собирались «рэзать» Додю Кабана, а заодно с ним и дрожащего, потерявшего со страху голос Куку Разумника.

— Ты чего, Мустафа, родимый, мы ж с тобой последний кусок делили, одну Лярву... Я ж к тебе как к брату! Лицо у Мустафы скривилось — горько и страшно.

— Брату, говорышь? Моя тэбэ мэншой брата будэт, так говорышь?! Однако, сволач твоя, коричневый сволач и крас­ный! Обмануть моя хочэшь? Плохо хочэшь! Будэм рэзать, пажалуста!

Рядом дико охнул и замолк Кука Разумник. Додя скосил глаза — один из сидевших дотоле распарывал Куке, уже без­дыханному, брюхо, освежевывал его. Двое других глотали слюнки, ждали и алчно поглядывали на Додю.

— Не надо, брат, друг, — заверещал тот заполошно, по-бабьи, — не надо-о-о!!!

— Нада! — процедил Мустафа.

И огромный кривой нож вонзился в открытое горло Доде Кабану.

Мустафа долго, не щурясь и не моргая, глядел на дергаю­щееся в агонии тело. Потом подтянул к себе за конец Додин шарф, который был примотан к древку и служил послед­ние дни паломникам флагом, обтер об это знамя молодой демократии свой тесак, а само знамя отшвырнул в груду по­моев.

Тем временем Доходяга Трезвяк прятался за одним из ог­ромных чугунных шаров. Он давно вынашивал мысль подка­раулить бывшего поселкового сумасшедшего и поговорить с ним начистоту. Доходяга видел собственными глазами, что каждый из паломников нашел в городе какую-то свою правду, но сам он, как и был, оставался «фомою неверующим». Да и почему, собственно, он должен был верить на слово всяким там бубам и прочим болтунам.

Наконец счастливый миг настал.

Доходяга уже стоял у подножия трибуны, когда обессилен­ный пророк, свалился с нее, угодив прямо в подставленные

338

носилки. Два обормота с тупыми и осоловелыми лицами по­волокли носилки к дыре, что вела внутрь одного из шаров. Рядом с ними вышагивал невзрачный тип в сером. Тип был совсем не страшный, и потому Трезвяк бросился вдогонку, благо их разделяло всего три-четыре шага.

— Буба! — выкрикнул он, шалея от собственной смелости. Невесомое тело вздрогнуло и ожило, повернуло вихрас­тую, конопатую и безухую голову к наглецу, посмевшему на­рушить покой проповедника и глашатая. Немой вопрос за­стыл в косых, сходящихся к переносице глазах.

— Буба, — повторил Трезвяк глуше, начиная робеть не на шутку, — ведь ты же Чокнутый?!

— Чего он там мелет! — возмутился человечек в сером.

— Вот приидут судьи, — пробормотал в полузабытьи обес­силенный мессия, — и врежут этому обалдую Трезвяку по мозгам, аки псу смрадному и бездомному!

— Признал! — обрадовался Доходяга, заглянул в глаза серому. — Вы слыхали, он же признал меня! Сам пророк признал меня!

— Дурдом какой-то, — в изнеможении выдохнул серый пристебай.

Носилки протащили в дыру, лязгнула ржавая решетка. Но Трезвяк успел проскочить внутрь, держась за самый край носилок и безотрывно глядя на Бубу.

— Вышвырнуть вон! — приказал серый, когда заметил незванного гостя.

Обормоты послушно поставили носилки, чуть не выронив Бубу. И пошли с кулаками на несчастного Доходягу. Тот затрясся, встал на колени и воззвал к серому истово:

— Я ж за правдой пришел!

Обормоты оглянулись на шефа, ожидая дополнений к при­казу.

— Щас будет тебе правда, недоумок! — зловеще прошипел тот. И тихо спросил каким-то проникновенным и властным голосом, от которого у Трезвяка на голове волосы дыбом встали: — Чей агент? На кого работаешь?!

Трезвяк растерялся, побледнел, закатил глаза и бухнулся лбом о заросшие грязью доски пола — слов для объяснений и оправдываний у него не было, оставалось лишь выказывать свою покорность.

— Отвечать!!!

Трезвяк со страху обмочился и окончательно потерял дар

339

речи. Его бы и вышвырнули вон, но в эту минуту из-за спины серого выявилась пошатывающаяся фигура Бубы с бутылкой в руке.

— У-у, гад! — сказал Буба с пьяной злобой.

— Он на самом деле известен вам? — тут же спросил серый у пророка.

Чокнутый долго смотрел на пристебая, будто впервые в жизни видя его, потом потряс головой, ткнул пальцем в сторо­ну Трезвяка, икнул и выдал малоразборчиво:

— Вот он и есть окопавшийся... ик! Я его, паскудину, сразу узнал!

Буба все-таки не удержался, рухнул. Но обормоты тут же подхватили его под белы ручки и поставили на ноги.

— Окопавшийся? — глубокомысленно произнес вслух серый. — Что ж, это хорошо. Вот мы завтра и устроим пока­зательный суд над выявленным врагом демократии. Да и рас­стреляем его другим в науку! — и пристебай энергично потер руки, заранее предвкушая грандиозное зрелище.

— Суд! — завопил вдругБуба Чокнутый, будто его окатили ледяной водой. — Суд праведны-ый! Чтоб всех без разбору! К едрене-матрене! Пособников, агентов, агнцев и козлищ!

Пророка уволокли. А несчастного правдоискателя Трезвя­ка приковали на ночь к ржавой решетке, чтоб не сбежал до суда и поставили перед ним миску с баландой и кружку воды, чтобы не окочурился раньше срока.

Всю ночь Трезвяк не спал. Мучился он ужасно, терзая себя и проклиная, сожалея, что поселковые сотоварищи во главе с Додей Кабаном и Татой Крысоедом не сожрали его еще тогда, в те благие и давно ушедшие времена. Трезвяка трясло, бро­сало то в жар, то в холод. Он представлял, как в него летят камни — один, другой, третий, как трещат переламываемые кости, как хрустят ребра и лопается череп. Он умирал с каж­дым таким камнем, и оживал перед следующим броском, что­бы умереть в ужасных муках снова и снова. Кроме того где-то за стеной всю ночь буянил, орал и непотребно ругался Буба Чокнутый, явно впавший в запой и окончательно потерявший разум. Не ожидал Трезвяк от него такой подлости, не ожи­дал!

Под утро Буба приполз к решетке на карачках с бутылкой в руке. И зарыдал на плече у Доходяги.

— Земеля-я, браток, — разводил нюни он, — ты же мне-е как родня-я, я ж тебя за волосы драл, я ж твою-ю пайку пойла

340

сосал! Ты помни-и-ишь, как отдавал мне пойло-о-о?! А я-я... Дай я тебя поцелую, Доходяга!

Буба облапил распухшее от слез лицо узника, обслюня­вил, обдал жарким и сырым винным духом из своей раззявлен­ной пасти. Бубе было безмерно жалко односельчанина, до коликов в животе и бабьего рева. Припоминались долгие годы в Подкуполье, припоминался поселковый совет и дурацкое, обрыдлое, но безмятежно-счастливое время, которому, каза­лось, не будет конца и краю. Золотой век! От бурлящих внут­ри чувств Буба позабыл про высокий стиль и мудреные слове­са — пустое все и лишнее. Ему даже показалось, что не под решеткой поганой внутри чугунного шара сидят они, а под трубой с краником, на прелой соломе, и что никого за тыщу верст нет, и что капает сверху пойло, и веселит нутро, а Трезвяк, как и всегда отдает ему свою дозу и мелет какую-то чепуховину о своих сомнениях и тревогах... Нет! Все это ушло безвозвратно, такого больше не будет никогда, как не будет детства и юности, первого поцелуя и первого шприца с нарко-той. И-ех, Трезвяк, Трезвяк!

Буба глотнул из бутылки. Потом сунул ее в рот Доходяге. Тот отпихнул горлышко, зачастил плаксиво:

— Буба, Буба, отвяжи ты меня, ради всего святого, засудят же они, точняк, засудят... ну а в чем я виноватый, спаси меня, спаси, Буба, не дай пропасть, ведь ты же убедился, что это я, Трезвяк, ты помнишь...

— Помню, помню! — проворчал Буба. — На вот лучше глотни!

Трезвяк покорно глотнул из бутылки, ошалел от един­ственного глотка — с непривычки и по старой, запущенной винной болезни. Бухнулся Бубе в ноги.

— Будь моим спасителем, Христа ради!

— Спасителем? — переспросил Буба, кося налитые глаза.

— Ага, — угодливо поддакнул Трезвяк. Буба утер слезы, надул губы, поглядел на прикованного сверху вниз.

— О себе пекешься, ибо жалок и смертей, — пророкотал он совсем на иной манер, будто перед паствою, — ибо смра­ден, гнусен и подл есть. Но и ты, тля, зришь во мне Спасите­ля... Говори, червь земной, зришь?!

— Зрю! — как на исповеди поведал Трезвяк.

— То-то! — Буба встал, расправил плечи и вознес длань над безухой головой. — Но знай тогда, что аз ниспослан в мир

341

сей не всякую сволочь спасать и кретинов безмозглых, но род человеческий!

Трезвяк успел схватить обеими руками Бубин башмак, припал к нему, с горячностью принялся осыпать его поцелу­ями, перемежая их страстной мольбой.

— Буба, Бубочка, слугой верным буду, спаси, поща-ди-и-и...

— Изыди, лукавый! — отдернулся Буба. И тут же пнул Доходягу нацелованным башмаком под глаз. — Изыди! Аки бес в пустыни! Аки демон окопавшийся! — Но не удоволь­ствовался словами. И слабеющей рукой хряснул бывшего од­носельчанина по склоненной главе — недопитая бутылка разлетелась осколками.

Удар получился веский: все страхи, боли и тревоги поки­нули Доходягу Трезвяка, будто вышибленные наружу вместе с душой. И он утих на пыльном полу.

Буба отошел подальше, спрятался за угол, потом выглянул из-за него и погрозил еле дышащему бесчувственному телу корявым пальцем.

— И пребудут грешники и святые в покое до суда правед­ного, ибо суди не суди, а гореть им в геенне огненной всем без разбору! — Потом огладил ладонью давнишнюю и непроходя­щую шишку на своей бугристой голове — как напоминание о суде уже свершившемся, и добавил машинально: — Едрена-матрена!

Там, дома, за Барьером у Айвэна Миткоффа все дни были выходными. Здесь в Подкуп олье он не любил выходных дней. И страшно скучал, когда не. было вылетов и выездов в мирот­ворческие карательные рейды. Но по внутреннему расписа­нию добровольческой дивизии выходным был каждый шестой день. Каждую субботу приходилось торчать в части — это называлось быть в резерве.

Айвэн сидел перед мерцающим экраном телеящика и потя­гивал пивко из банки. Показывали всякую ерунду: от беско­нечной череды развлекалок и до безумия идиотических вик­торин, перемежаемых назойливой рекламой презервативов и прокладок, Айвэна уже тошнило. И потому, когда на экране появилось крупным планом лицо знаменитой телеведущей, он с облегчением вздохнул. Лицо это горело праведным гне­вом, возмущением и алчью. Ведущая была похожа на крысу, унюхавшую свежатинку.

342

— Да, -— затараторила она с невероятной скоростью, •— то, о чем предупреждала весь мир наша прогрессивная общес­твенность в лице .известных поборников демократии и совет­ников по правам человека, свершилось. В это трудно пове­рить, но к серии чудовищных террористических акций, про­веденных боевиками из Подкуполья, прибавились новые зло­деяния. Вчера был совершен массированный налет на Гам­бург, в результате которого разрушено свыше четырехсот зда­ний, сожжены портовые сооружения, крупнейшие в Европе супермаркеты... по оценочным данным в результате налета погибло до восьмидесяти тысяч человек и около полумилли­она ранены... До этого убийцы-мутанты подвергли обстрелам пригороды Берлина...

Айвэн допил пиво и отшвырнул банку. Ему было плевать на жителей Гамбурга и портовые сооружения. Он знал, что крыса-ведущая по врожденной привычке к вранью загибает и преувеличивает все раз в двадцать, было бы совсем неплохо, ежели б «убийцы-мутанты» подвергли обстрелам ее саму. Айвэн Миткофф видел собственными глазами этих «убийц», и его было трудно провести — смирнее и беспомощней оби­тателей Подкуполья никого в целой вселенной не найдешь. Он уже собирался вырубить ящик, когда нос у крысы вытянул­ся еще сильнее и задрожал в предчувствии острого душка сенсации.

—...вот только что! Вот прямо сейчас в нашу студию при­несли сообщение! Да! Наконец-то президент принял решение о немедленном вводе в Резервацию регулярных воинских со­единений быстрого реагирования для нейтрализации баз боеви­ков и поддержания демократического процесса! Сорок диви­зий уже переходят границы Подкуполья! Как долго мы ждали этого светлого часа, этого торжества подлинной демокра­тии!

Крыса еще кричала, визжала, радовалась чему-то. Но Айвэн Миткофф уже не слышал ее. Он чуть не вывалился из кресла, услыхав про входящие дивизии. Как? Почему?! Не может быть! Для него, солдата свободы и Героя Демократии, это сообщение стало ударом ниже пояса. Подлецы! Негодяи! Они же Пройдут огнем и мечом, не оставляя после себя ни травинки! Это конец! А он, наивный дурень, все отклады­вал свое, личное, самое дорогое на потом, на десерт! Он так и не добыл ни одного стоящего чучела! Простофиля! Бол­ван!

343

Айвэн бежал в бронепарк, охлопывая себя по бедрам, про­веряя револьверы, патроны, бежал, обуреваемый одной мыслью — успеть! успеть!! успеть!!! пока всех мутантов без разбора не выжгли плазмометами и не вдавили в грунт трака­ми. Сорок дивизий! Сволочи! А ему что, возвращаться восво­яси без трофеев? Он знал, что коли вводят регулярные части, то несчастных добровольцев отправят на заслуженный отдых с почетом и цветами. Нет, не бывать тому!

Он отшвьфнул в сторону дежурного, обругал его и тут же бросил стодолларовую бумажку, чтоб не обижался. Вскочил в броневик, проверил зарядный блок микроплазмера, пулеметы и прочее хозяйство. На всякий случай.

— Н-но, родимая! — закричал он, выжимая полный газ.

Все гравилеты были на замке. Ну и плевать. Он и по земле доберется, куда надо, с земли лучше видно. Правда, на двести миль от базы ни черта живого не найдешь, ной это не беда — для резвого броневика двести миль — час ходу. Он обернулся назад, проверяя, много ли места под броней — ничего, хватит, сиденья можно пристегнуть к стенкам, больше трофеев вле­зет!

После того, как тайный соглядатай-стукач впал в очеред­ной запой, Гурыня решил, что с ним надо кончать. Но кончать так, чтобы никто ничего за Барьером не узнал. Он отволок пьяного в глубокий подвал, поставил рядышком с ним канистру пойла. И два дня выжидал — вылезет или нет. Потом послал двоих местных ублюдков из народно-освободительной армии с одним большим мешком. Народоармейцы сунули тупо мы­чащего стукача в мешок, вместе с рацией, блокнотом для донесений и канистрой, для весомости подложили туда же четьфе добрых булыжника, отволокли к отстойнику да и уто­пили — только пузьфи пошли.

И Гурыня вздохнул привольно. Даже найдут коли, с него-то какой спрос? Он свое дело делает. Правда, дел все меньше и меньше — все поселки да городишки Подкуп олья передра­лись, перегрызлись меж собой, ожесточились, озлобились — попробуй встрянь между ними, живо бока наломают, нынче так запросто не повешаешь людишек — все, кого можно было повесить да побить, смирные да тихие, уже побиты и повеше­ны, остались гады какие-то окопавшиеся, злые как псы цеп­ные и гиены. Их теперь не унять. Каждая сволочь за свободу и демократию будет драться до конца, и оружия откуда-то

344

стало навалом, раньше вовсе железняк не было, а нынче хоть забор из них городи.

Больше половины пятнистых, прошедших выучку за Барь­ером, уже сбежали от Гурыни — загуляли по вольной и бесша­башной жизни, многие сами стали атаманами да вожаками и куролесили теперь, не щадя ни животов своих, ни окрестного люда. Короче, цивилизация медленно, но неотвратимо прони­кала, проползала в дремавшее доселе болото Резервации.

Гурыня сидел на кочке и грыз и без того обгрызенные ногти. До него начинало доходить, что забарьерные падлы выжали его как лимон и выбросили, почти выбросили. Испо­линские планы рушились как песчаные замки. Еще два меся­ца назад он не терял надежду, что скучкует вокруг себя всех резвых да шустрых, соберет такую ватагу — только дым пой­дет, а там и вся власть в Подкуполье окажется в его лапах, а там и сообщество этих забарьерных гадов-туристов признает его, ежели не владыкой Резервации, то хотя бы наместником, губернатором. Размечтался! А вышло — хрен с маслом! Гуры­ня бормотал под нос проклятья. Все зазря! Все впустую! Они с соглядатаем-стукачом и всей шоблой тыщи диверсий сорга­низовали! сотни поселков и городишек перебаламутили! три суверенных, падла, — научился-таки выговаривать про­клятущее словцо! — государствия сколотили и три народных армии! принесли недоумкам подлинную свободу! А что вза­мен? Ни хрена! Даже эти независимые президенты, которые, казалось, еще вчера стояли перед Гурыней навытяжку с рука­ми по швам и трепетали, сейчас забурели, налились жиром, окружили себя вооруженной до зубов охраной и его, настав­ника и учителя, на порог не пускают! Вон, Микола Гроб, подлюга, добра непомнящий, заматерел, падла, шесть стран независимых со своей ордой прошел, везде шороху навел, камня на камне не оставил... а туда же, получил нового совет­ника из Забарьерья, а его, Гурыню, благодетеля своего объ­явил нежелательной персоной да вон вышвырнул. Падлы! Ну ничего, он их еще достанет! Ногти у Гурыни были изгрызены до корней.

Пятнистые пьянствовали в последнем не разгромленном до основания домишке. Гуляли! Мешать ребятам не стоило, они заслужили право повеселиться, отвести душу. Но сам Гурыня не мог веселиться. А душа его была чернее ночи.

— Падлы! — хрипел он. — У-у, падлы!

Здоровенный турист в голубой каске миротворца выско-

345

чил из-за руин внезапно и бесшумно. Гурыня и пикнуть не успел, как стальная лапа сдавила его горло, приподняла. Се­рые глаза миротворца глядели из-под каски холодно и вместе с тем завораживающе, глядели прямо в черную Гурынину душу.

— Ты чо, падла, —-просипел Гурыня из последних сил, — ты чо, я ж сво-ой! Меня...

Договорить он не успел — что-то острое и жгучее вонзи­лось в подбрюшье, крутанулось там, дернулось и вышло нару­жу. Горячими струйками обожгло ноги. В глазах у Гурыни померкло. И душа его изошла из тела — может, через проды­рявленную миротворцем дьфку, может, через какую дру­гую.

Айвэн Миткофф приподнял повыше обескровленную туш­ку мутанта. Пригляделся получше. Дрянь экземплярчик по­пался: брюхо бурдюком свисает к кривым коротким ногам ( длинными, почти кроличьими ступнями, корявые лапы-об­рубки, узкие костлявые плечи, длинная, неестественно длин­ная шея, змеиная голова дегенерата, обвисшие слюнявые губы, обезьяньи ноздри, покатый лоб... Дрянь! Таких при желании и за Барьером можно найти. А в броневике осталось мало места — на два-три будущих чучела.

Айвэн отбросил труп мутанта, брезгливо тряхнул рукой. И легкой бесшумной поступью бывалого охотника заспешил на раздающиеся из развалин голоса.

Голова не держалась на шее. Отшельник клал ее на камен­ный выступ в нише, так было полегче. Из его набрякших вен торчало уже три ржавых старых иглы, одной не хватало. В змеевике гудело и булькало постоянно. Но мозг жил, вопреки всему жил. Глазу не на чем было остановиться — пещера теперь больше напоминала склеп покойника, чем жилище еще живого существа. Зато внутренним взором Отшельник видел все, почти все.

—Хитрец! —кричал он, казалось, навею свою берлогу. Но это только казалось, звуки не вырывались из его клювика. — Ты слышишь меня?

— Слышу, — отзывалось под сводами.

— Тебе надо уходить. Пора! Хватит играть с огнем!

— Мы только начали, — огрызался Пак. — Мы еще не всех тут побили!

— Нет! Ты