Но все же свою, собственную цель в жизни. Ведь правда

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   24   25   26   27   28   29   30   31   32
356

иметь. Они просто зажали Доходягу Трезвяка между своими увесистыми тушами и принялись раскрывать рты, будто и они, как добропорядочные граждане, выкрикивают нужный ло­зунг.

Скандирование продолжалось примерно полчаса. За это время из недр чугунных шаров успели вывести и возвести на скрипучую и величественную трибуну бледного, растрепанного и полупьяного Бубу Чокнутого. Сам проповед­ник и пророк, спаситель рода людского и продолжатель дела отца демократии внимал воплям благожелательно, чуть качая головой в такт. Приторно улыбался серый пристебай, улыба­лось ближайшее окружение Бубы — люди для Трезвяка не­знакомые и непонятные, одним словом, хмыри.

Когда скандирование само собой начало смолкать и почти выдохлось, утихая, расползаясь отголосками эха по окраин­ным закоулкам площади, Доходяга совершил невероятное усилие, раздвинул туши, набрал полную грудь воздуха и за­орал оглушительней прежнего:

— Бубу Проповедника в президенты!!!

Толпы откликнулись с утроенной силой, теперь даже са­мый глупый и бестолковый рвал голосовые связки на совесть, сообразив, что лучше переусердствовать, чем оказаться в «око­павшихся красно-коричневых провокаторах».

—Бубу! Бубу!! В пре-зи-ден-ты!!!

На этот раз орали, кричали, визжали, бесновались, сотря­сая недоумевающие небеса втрое дольше. Не прекращая скан­дирования, то в одном, то в другом месте всенародного собра­ния забивали лазутчиков реакции. Крики переходили в речи­татив, полупение, какую-то новую и более торжественную аллилуйю. Ликованию не было конца и края!

Сам Буба Чокнутый вздымал вверх руки, пытаясь остано­вить скандирование, кричал что-то, но его не слышали. Буба тоже рыдал, подобно несчастному Трезвяку, но на Бубином лице сверкали слезы не горести, а умиления, вот она! всена­родная оценка его тяжких трудов праведных! вот оно призна­ние! куда там этому столпу вселенскому, этому Андрону! Буба временами вскидывал бугристую растрепанную голову и с презрением смотрел в поднебесье, туда, где маячил шароголо-вый отец подкупольной демократии. Будет, будет памятник и повыше!

— Братья! Сестры! Господа! — орал Буба. Но народ гнул свое:

357

—В пре-зи-ден-ты!!! В пре-зи-ден-ты!!!

Наконец Буба не вьщержал. Он бросился к стропилам, поддерживавшим высоченную трибуну, ухватился за самую скрипучую, рванул раз, другой, третий... ему тут же броси­лись помогать. Сообща выдрали из основания шестиметро­вую длиннющую доску, сшибли ею вниз то ли двоих, то ли четверых хмырей из ближайшего окружения, развернули и положили мостиком к навершию чугунного шара. Бубу подса­дили, подхватили и совершенно неожиданно он с необы­чайной шустростью побежал на четвереньках по проги­бающейся доске... Теперь выше Пророка никого не было, если не считать незримой снизу круглой головы гения всех времен.

— У-У-у!!! — прокатился над землей гул восхищения. А Буба стоял над толпами, стоял на коленях и бил земные поклоны, расколачивая об чугун и без того битый лоб свой.

— Согласен! — вырывались отдельные вопли из толп. — Батюшка! Отец наш! Берет крест на себя! Спа-а-аситель!!!

Вот теперь скандирование, разрываемое душераздираю­щими воплями восторга, начинало стихать, гаснуть, перехо­дить в тихий, но еще могучий и довольный гул.

Не дожидаясь, пока гул совсем стихнет, Буба Чокнутый воздел руки, запрокинул голову назад и закричал будто в десяток усилителей:

—Люди добрые! Избиратели мои! Подкуполяне! Простите меня, коли виноват пред вами... простите-е-е!!!

Голос у Бубы сорвался до какого-то вселенского по раз­мерам покаянного плача. Но этим дело не кончилось, Буба выждал, и когда стало совсем тихо, с такой силой ударился в земном поклоне о чугунный шар, что гулкий и тяжкий, тор­жественный звон прокатился над площадью.

— Прощаем! Ето мы виноватые-е-е! Батюшка-а-а! Теперь и народ лил слезы — в тысячи ручьев лились они тут и там. Рыдали шумливые и тихие, увечные и здоровые, бабы и мужики, старцы и старухи, рыдали оба обормота по бокам от Трезвяка, даже суровые и важные люди в тюбетей­ках — и те лили светлые и радостные слезы.

— Нет! Не верю! —еще истошней испустил вопль Буба. И снова так приложился лбом, что уже какой-то величальный, торжественный гуд разнесся на версты вокруг.

— Прости! Ето ты нас прости-и-и!!!

Буба стукнулся лбом в третий раз. И объявил:

358

— Прощаю! Вы мне теперь аки чада родные! И не сойти мне вот с этого святого места, ежели я не выполню всех ваших чаяний и наказов! Да! Видит бог, что не вынашивал я и мысли такой, что и думать не смел о тягчайшей ответственности этой... Сам народ! Вы избрали меня! И я помню того простого, сермяжного подкуполянина, что выступил с инициативой от вашего имени. Помню! Вон он!

Царственный перст уперся из царственных высот в Дохо­дягу Трезвяка. И оба обормота сдавили его сильней, готовые разорвать на куски по первому приказу.

Но приказ последовал совсем иной.

— Так пусть же этот подкуполянин, кровь от крови, плоть от плоти вашей, подымется ко мне! И я облобызаю его аки брата! А с ним облобызаю и всех вас, любезные чада, братья и сестры, демократы вы мои!

Обормоты поволокли Трезвяка на трибуну, только суставы у него захрустели. Доски выли, играли под их ногами, раска­чивалась сработанная наспех трибуна, кружилась голова, пи­хали в бока хмьфи из окружения, зловеще скалил зубы серый, замирало от ужаса сердце... Доходяга со страху снова обмо­чился. Но было поздно, куда тут денешься. Его пихнули в мокрый зад, пнули сапогом — и он пополз на карачках по хлипкой, гуляющей на всех ветрах доске, пополз в само под­небесье, обливаясь ледяным смертным потом...

Подлец и предатель Хреноредьев выпрыгнул из гравилета, когда они только перешли через Барьер, не успели проско­чить и двухсот верст. Но Пак не расстроился, он только усмех­нулся криво и прибавил ходу. Плевать! Сто раз плевать на инвалида! И тыщу раз на всех прочих! Его снова начинало мучить былое. Леда! Милая Леда! Почему она оставила после себя одно лишь слово, всего одно слово?! Сердце разрывалось от боли. Да, он виноват, он во всем виноват... и нет возможнос­ти вымолить прощения! Все ушло! Все в прошлом! Ничего не исправишь! Остается только бить их, этих гадов, этих своло­чей.

— Получи по мозгам! — просипел он себе под нос. И выпустил плазменный шарик в головную машину. Огромный броневик вспыхнул всеми цветами радуги и расплылся железом по дороге. Колонна встала. В след ударил залп из трех стволов. Поздно! Пак расхохотался. Они всегда -опаздывают. Они слишком сытые и холеные! Они слишком

359

благополучные! Они... они просто ленивые и сонные слюн­тяи! Он всеща будет опережать их.

Гравилет обошел уже третью колонну. И везде его прини­мали за своего. Салаги! Они ленятся связаться друг с другом! Они думают, что пришли на веселую прогулку... Пак нахму­рился. Да, та и есть, они пришли именно на увеселительную прогулку, а он для этих дивизий не страшнее, чем жалкий комар для стада бизонов. Ну и пусть! Он настигнет передовые части, а потом развернется — он будет их бить, кусать, жалить пока есть силы... Ох уж, эти силы! Пак слабел час от часу. Видно, Отшельник совсем забыл про него, совсем. Он даже не слышен, хотя сейчас Пак намного ближе к его потаенной берлоге, к его подземной пещере...

— Отшельник! — закричал Пак в который уже раз. — Почему ты молчишь? Откликнись! Помоги мне!!!

Ответа не было.

Отшельник умирал в своей нише. Невероятно огромная голова, полупрозрачная и еще светящаяся, лежала на сыром и холодном камне. Ледяное скрюченное тело уже отбилось в агонии, замерло. Все три ржавых иглы, вырванные из вен, валялись рядом, спасительная жидкость текла по каменисто­му уступу вниз, журчала и слегка поблескивала.

Он сам вырвал иглы из собственного тела. Хватит жить! С таким мозгом нельзя жить! С таким видением мира невозмож­но существовать в этом мире! Всего полчаса назад Отшельник вдруг узнал, что Биг еще живой, что он изуродован, обезобра­жен, что он в плену, в неволе и это заключение для Бига страшная пытка. Их поля разорвали преграду чудовищного расстояния, слились... Это могло означать только одно — Бигу было совсем плохо, хуже некуда. И тогда Отшельник ощутил то, что ощущало за сотни тысяч миль Чудовище. Это было жутко. Это было страшно! Вся вселенная была наполне­на страхом и ужасом, ничего другого в ней не было, черные волны ужаса и страха вытеснили из нее все прочее. И еще накатывало отвращение, наваливалась острейшая боль... Под­лость! Смрад! Грязь! Там, за Барьером их было значительно больше, чем здесь! там был целый океан подлости, грязи и смрада! Отшельник ощутил все это неожиданно, вдруг — и понял: да, вот она, истина, вот она, правда! он жил сказками, легендами, розовыми грезами, усыпляя сам себя! он начал пробуждаться совсем недавно, вместе с Умным и Хитрым

360

Паком... Поздно! Все поздно! Огромное, иззубренное, тол­стенное острие вонзалось в его мозг. Да, это не он, это Биг убивал себя там, это Чудовище уходило в муках из жизни, уходило во тьму и покой. И он мог оттолкнуться, уйти, убе­жать, отключиться от этой ужасной и страшной боли. Но тогда Бигу станет плохо, совсем плохо — боль и ужас обру­шатся на него, на одного, в самый последний миг. Нельзя! Этого нельзя было допустить! Вот тогда Отшельник и вырвал иглы из вен. Теперь они умрут оба — да, они «разбили свои зеркала», все до единого, и пришло время умереть! Потому что вслед идет время иное, непонятное и чудовищное, в кото­ром им не будет места.

— Прощай, Биг, — прошептал Отшельник.

Он знал, что Чудовище уже не слышит его. Ну и пусть. Там только покой. И ничего больше... Покой.

Мозг еще жил. Трупный яд только начинал проникать в него из умершего тела.. Отшельник страдал. Его единствен­ный глаз слезился — слезы как капельки росы искрились на камне, скатывались вниз, чтобы слиться с каплями пойла и застыть на холодном полу. Грюня! Почему-то вспомнился именно он — несчастный, сонный, затюканный, вечно вино­ватый перед ватагой и такой же одноглазый. Он мог стать ему заменой, мог. Отшельник это знал точно, просто давал нагу­ляться, наиграться вволю. Мог... но не стал, его убили эти ублюдки, эти настоящие, подлинные выродки вырождающей­ся планеты. Это судьба. Ничего не поделаешь. И до них выми­рали —тысячами, миллионами, десятками миллиардов. И они умрут... Правда, жив еще Умный Пак. Жив! Как он мог забыть про него.

Отшельник вздрогнул. Собрал остатки уходящих сил.

— Хитрец, — просипел он еле-еле, — ты слышишь меня?

— Слышу! — прогрохотало в мозг, прогрохотало под сводами пещеры. — Помоги мне! Помоги мне, Отшель­ник!

Трудно было держаться на кромке сознания, невероятно трудно. Живучий мозг хотел жить сам по себе, без него, без Отшельника, без тела, жить как живет светящийся поганый гриб на стене пещеры. Но рано еще... рано!

— Держись, Хитрец, — прошептали сложенные в клювик мертвые губы, — теперь ты будешь один, всегда один... Про­щай! И прости меня... я не смогу тебе помочь, никогда не смогу... Прости!

361

Выпученный шар глаза медленно стеклянел, его заволаки­вало поволокой. Все имеет конец свой и в Забарьерье и в Подкуполье, все смертно на смертной земле.

— Я не слышу тебя! Руки дрожат! Я не могу больше! — не стихало под сводами далекое, нездешнее. — Ничего не слы­шу! Свет пропал... я не вижу ничего!!!

Доходяга Трезвяк дополз до вершины чугунного шара, последний раз отпихнулся ногой от хлипкой доски-стропили­ны... и она полетела вниз, опрокидывая трибуну со всем ее содержимым — серый пристебай в шляпе, хмыри и подпевалы полетели вверх тормашками вниз, на головы митингующих, полетели вместе с досками, брусками, перилами, лестницами и прочими премудростями, из которых было сколочено это величественное сооружение.

Но Доходяге было наплевать на сверзившихся с прави­тельственных высот в народные ряды. Он стоял на верхотуре и его обнимал, прижимал к себе сам Буба Проповедник и, можно считать уже, сам Буба-президент.

Народ внизу заходился от ликования.

— Вот он, — возбуждал сердца Буба, — вот он простой подкуполянин, говорю я вам, чада мои, самый обычный мужи­чонка из народа, такой же пламенный демократ ц свободо-люб, как и все мы с вами! Это он из недр народных, из самых глубин земли нашей издал стон ее надежд и чаяний, аки посланец ваш и светлый агнец! И за это облобызаю я, аки президент ваш и местный святой, в его лице все ваши лица! Ибо назад пути нету!

Буба Чокнутый ухватил Доходягу Трезвяка еще крепче, с силой прижал к своей груди, обслюнявил до ушей развесисты­ми губами. Отстранился. И неспешно и смачно облобызал его еще дважды с такой любовью и нежностью, с таким признани­ем и с такой благодарностью ко всем стоящим, что бабы внизу заголосили сиренам и слез стало вдвое больше.

— Тронут! — заорал Буба дрожащим голосом. —Душевно тронут! Хотя и недостоин и убог! Но плачу вместе с вами, сестры и братья мои, подкуполяне! Ибо дороже вас нету ни­кого для меня! И не будет во веки веков!

Буба отстранил от себя «мужичонку из народа», будто желая полюбоваться им, но немного не рассчитал, и Трезвяк пошатнулся, оскользнулся, извернулся как-то странно, взмах­нул руками и ногами, но не удержался и полетел кубарем с

362

чугунного шара в народные массы, в гущу передовых демож-ратов-подкуполян.

Буба громко и размашисто захлопал в ладоши. Он не рас­терялся ни на секунду. Подобающая торжественному случаю улыбка сияла на его опухшем лице.

— Я аплодирую этому скромному труженику-демокра­ту, — закричал он, перекрывая гул народный, — который не захотел отрываться от вас, чада мои, который вернулся к вам... моим ученикам, дабы проповедовать и нести свет во все угол­ки Подкуполья!

— Нет уже никаких уголков! — послышался вдруг отча­янный вопль какого-то смутьяна. — Один город и остался! Кругом огонь да танки!!!

Смутьяна забили прежде, чем Буба успел открыть рот.

— Да! — заорал новоиспеченный президент Подку­полья. — Да, братья и сестры, чада мои, ублюдки и болваны, я не бьи бы святым и спасителем, выразителем ваших тревог и забот, коли бы скрыл от вас правду! Да, наши друзья из Забарьерья, благодаря которым только и стал возможен этот благой процесс демократизации нашего прогнившего тотали­тарного общества, они, эти благожелатели и добродеятели по нашей с вами неоднократной и настоятельной просьбе, дабы пресечь смуты и беспорядки на земле нашей и спасти нашу молодую, нарождающуюся демократию, ввели в Подкуполье ограниченный контингент миротворцев. Ур-рра, господа под­куполяне, ур-ра-а!!!

— Ур-ра-а-а!!! — прокатилось недружно, но оглушитель­но по площади.

— Ведь это вы, народ нашей независимой державы, при­звали сюда этих ангелов мира и процветания?! — вопрошаю­ще орал Буба. — Ведь это вашими устами и сердцами воззван­ие было, аки к силам светлым и праведным! Да, господа мои и чада, мы жаждали с вами суда праведного и высшего, дабы покарать живущих во грехе и смраде! И вот, наконец, когда уже нашему долготерпению подошли пределы, когда мы устали ждать, но не устали верить, пришли судии вер­шить суд! Так грянем же наше всенародное ура, господа! Ур-р-рааа!!!

Площадь откликнулась взрывом радости.

— Нам и не нужно ничего, кроме нашего города! — надры­вался Буба. — Верно я говорю?! Сорок семь областей и про­чих регионов Подкуполья отделились от нашего города и об-

363

разовали свои суверенные государства, господа! И пусть! Это и есть подлинная всенародная демократия, ублюдки и обал­дуи, это я вам говорю, ваш президент! Нам хватит и этой площади, чтобы быть самыми свободными во всем мире! Ур-рааа!!!

— Ур-р-раа!!! — загрохотало отовсюду. — Хва-а-атит!!!

— Ибо окопавшихся, чада мои любезные, всегда будет много! Их будет все больше! Год от года!!! Но миротворцы нам помогут! Ур-р-рааа!!! — Буба воздел руки к небу. Потом задрал и голову, прислушиваясь, втягивая дымный воздух ноз­дрями. И вдруг снова заорал, но уже громче и радостней. — Ибо летят! Летят судии, я слышу, трепет их крыл, господа! Летят суд вершить и расправу! Чтоб и агнцев, и козлищ! Без разбору! Ур-р-ра!!!

Герой Демократии Айвэн Миткофф возвращался домой. Прочую добровольческую братию с честью усадили на «тран­спортный» бомбардировщик ВВС Сообщества и отправили восвояси. Но Айвэн за небольшую доплату выбил себе ста­ренький, но вместимый вертолетик, погрузил в него все три­надцать набитых собственноручно чучел и тридцать семь за­спиртованных голов мутантов. За несколько последних дней он добыл трофеев больше, чем за иной охотничий сезон в Подкуполье. Было чему радоваться.

День стоял ясный для Подкуполья, погожий — видно было за два десятка метров. Айвэн сжимал рукоять рычага и напе­вал прилипший мотивчик из какой-то последней развлекал-ки. Пропуск на вывоз трофеев из зоны лежал у него в нагруд­ном кармане. Желтая звезда висела под сердцем, на самом видном месте — в родном городе его встретят с оркестром, первым делом пригласят в колледж выступить перед ребятиш­ками, рассказать о боевых подвигах. Славно! Ему будет чем поделиться с молодежью, ведь, чего там скрывать, он риско­вал жизнью на передних рубежах, не то что некоторые, про­тиравшие штаны в тылу или вообще не вылазившие из своих кресел домашних.

Ничего! Еще два-три часа лету, и он пересечет Барьер. И он окажется у себя, почти дома! А там дружки! А там подруж­ки! А там заслуженный отдых, море, хорошее вино... камин­ный зал! И сладкая, привольная, долгая-предолгая, бесконеч­ная жизнь!

Чудовищно огромную очкастую морду с необъятным лы-

364

сым лбом Айвэн Миткофф увидал только в последний миг. Она наплыла на него из сизого тумана... Мелькнула молнией мысль: как же так, ведь ему тысячи раз говорили, что тут, в проклятом Подкуполье, не осталось ни одной развалины выше десяти метров. Так откуда же этот лоб? Откуда?!

Морда наплыла... расплющила об себя списанную тарах­телку-старушку. И накренилась сама на шее-столпе, склони­лась вопрошающе, как склоняется голова пса, следящего за движением бутерброда в руке хозяина.

Но Айвэн Миткофф, солдат свободы, миротворец, ничего этого уже не видел — скрючившись в своем креслице, с разбитым вдрызг лицом и проломленным черепом, раздроб­ленными ребрами и вывернутыми ногами, он падал вниз в горящей расплющенной машине, падал и горел вместе с ней, вместе со всеми своими трофеями, вместе с желтой звездой Героя Демократии.

— Отшельник! Где ты! — орал обезумевший от бессилия и слепоты Пак. — Я ничего не вижу! Ты бросил меня! Отзо­вись!!!

Он раздирал клешнями свои четыре глаза — не помогало. Да и не видел Хитрец только снаружи. Внутри он видел все. Он просто разучился управлять этой машиной, этой клеткой, в которой он сидел. Он тыкал скрюченными пальцами в зеле­ную панель. Гравилет кидало из стороны в сторону. Автопи­лот спасал положение, выравнивал машину. Но Пак снова бросал ее то вверх, то вниз. Он уже догадывался, что с От­шельником произошло нечто страшное, может, его и нет боль­ше. Почему он прошептал в последний раз «прости»?! И еще — «прощай»?! Его нет! Как нет и Леды! Как нет распятого папаньки! Как нет большинства тех, кого Пак знал когда-то. Эх, папанька-папанька, и зачем ты мордовал его, зачем лупил, зачем учил своему ненужному ремеслу обходчика? Зачем?! Ведь так и сгорел вместе с новенькими штанами, вместе с телогрейкой, вместе с этими вышитыми «голубями мира» — тихо сгорел в адском пламени напалма, безропотно, будто было за что гореть... подвижник, праведник! Чтоб они так же все сгорели, твари!

Пак обоими кулаками обрушился на рукояти, на панель.

Гравилет дернулся. Резко рванул вправо.

И ударил с невероятной силой в навершие огромного, не­весть уже и кем поставленного столпа. Умного Пака отшвыр-

365

нуле вместе с выдранной кабиной, расплющило всмятку о каменные развалины.

Но исполинская круглая голова еще продержалась какое-то время, покачиваясь на ветру из стороны в сторону, будто осуждая кого-то невидимого в смраде и дыме. И даже выраже­ние на странном и уродливом лице этой чудовищной головы изменилось: выпертая челюсть выперла еще больше вперед, морща щеки и подглазья, кривые и выпяченные губы стали совсем нечеловечьими, обезьяньими, очки перекособочились, уши оттопырились и обвисли... И стало лицо это до того обиженным и злобным, что шея-столп, разорванная двумя ударами с разных сторон, не выдержала, промялась, прорва­лась, сплющилась по краям.

И медленно, но неотвратимо, будто круглая термоядерная бомба из брюха бомбардировщика, голова полетела вниз, к подножию столпа подкуп ольяой демократии.

— И приидут судии! Услышьте же поступь их! Вот они! Трепещите, ублюдки и господа! Чада мои и грешники! Близка кара небесная!!! Ион грядет к нам! Мой предтеча! Я вижу его!!!

Буба Чокнутый в молитвенном экстазе воздел руки вверх, к небесам, к гению всех времен и народов, отцу демократии и основателю Резервации.

И в этот миг что-то огромное и шарообразное обрушилось на него из облачных высей, аки испрошенное от сил незри­мых, сил неведомых. Обрушилось, подскочило, ударившись о чугун, и не оставило от Бубы Проповедника, от прези­дента независимого наконец Подкуполья даже мокрого места.

Доходяга Трезвяк все видел. Сверзившись с чугунного шара, он сломал только одну ногу и одну руку, да свернул себе челюсть. Его подняли, поставили на здоровую ногу, дали хлебнуть крепкого пойла. От трех глотков Трезвяк совсем окосел. Он даже начал вопить вместе с другими, закричал «ур-рраа!!!» В конце концов, жизнь была не такой уж мерзкой и гадкой, и Буба его все-таки признал. А главное, он нашел правду! Правда была в том, что его не сожрали, не повесили, не расстреляли и не забили камнями сегодня. И слава богу! А назавтра будет иная правда...

Одержимый молитвенным экстазом, вместе с другими одер-

Збб

химыми, под истерически-призывные бубины завывания он уставился вверх, на уходящий в заоблачные райские выси вселенский столп, на это светлое и радостное олицетворение новой, светлой и радостной жизни в едином цивилизованном и просвещенном мире. И он видел, как грохнулся слева от столпа один горящий ком, как потом, почти вслед за первым обрушился справа на море голов другой сгусток огня. Он слышал, как завопили в тысячи глоток свободные и независи­мые господа-подкуполяне, любезные чада, а вместе с ними и недоумки, ублюдки, кретины, дерьмом набитые, грешники, святые, агнцы и козлища... Завизжали истошно залитые кипя­щим огнем освобожденные бабы, затрещал в лютом пламени их красивый транспарант с призывом никого больше не ро­жать до полной эмансипации, завыли на разные лады солид­ные люди в тюбетейках... Но приглядываться и прислушивать­ся к корчам, судорогам и воплям погибающих не было времени.

Потому что сверху, прямо на проповедующего и грозящего карами Бубу Чокнутого падала лобасто-ушастая, очкастая голова Андрона Цуккермана, падала со вселенского столпа, вековечного и незыблемого.

— Едрена-матрена! — прохрипел кто-то за спиной. Удар был чудовищен, будто разорвалась исполинская, ме­гатонн на сто, бомба.

Здоровенным обломком расколовшейся головы поубивало всех рядом с Трезвяком. Досталось и ему: целую до того ногу оторвало напрочь, руку раздробило, вышибло левый глаз и разорвало брюхо. Волоча за собой кишки. Доходяга червем выполз из-под обломка, вгляделся в рваные края. Потом за­полз сверху, внутрь, как в скорлупу. Голова гения всех времен и народов, отца демократии была пуста. Трезвяк раздавлен­ными ладонями ощупал эту впалую пустоту, улыбнулся улыб­кой познавшего истину. И умер.

Но и после смерти его искалеченное, изуродованное тело не нашло успокоения. Разрывной снаряд, просвистев сиреной в свинцовом воздухе, ударил в застывшую грудь безмятежно улыбающегося покойника и разнес его вместе с телами про­чих подкуполян, жаждавших свободы и демократии, разнес в кровавые ошметки. Митинг был окончен.

В разрушенную, заросшую бурьяном и репейником, на­крытую свинцовым панцирем гари, кишащую миллиардами крыс и заваленную тысячами трупов Москву медленной пос­тупью хозяев вползали танки мирового сообщества.