Н. В. Коровицына восточноевропейский путь развития

Вид материалаДокументы

Содержание


драма интеллигенции
Подобный материал:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   13

драма интеллигенции



Теории Роналда Инглехарта о «тихой революции» и постматериализме появились в самом начале 1970-х годов. Они основывались на анализе конкретных процессов, которые начались в развитых странах мира, в том числе восточноевропейских, с середины 60-х годов ХХ в. Именно тогда люди все больше стали ощущать потребность в самореализации и участии в общественных делах, отдавать приоритет неэкономическим аспектам жизни перед экономическими. На определенном уровне материального благосостояния человек осознает важность поиска новых жизненных смыслов, стремится к творчеству, расширению социальных связей, пытается стать хозяином своей судьбы. В период социализма, особенно на его втором, «позднем» этапе постматериализм проявлялся в широко распространенной, практически массовой ориентации на «высокую» культуру, в положении интеллигенции во главе социальной иерархии и в роли духовного лидера общества. И хотя остается проблема релевантности избранных американскими специалистами показателей постматериализма, объективные процессы движения к нему современного мира не вызывают сомнения.

До начала 1990-х годов можно было говорить о поступательных изменениях в системе ценностей Западной и Восточной Европы как параллельных процессах. Их общие закономерности не отменяли историко-культурного своеобразия обоих типов, или путей развития. Переход бывших социалистических стран к капиталистическому этапу развития, декларируемый как догоняющий, скорее противоречил общей тенденции современного развития – увеличению значения самовыражения личности, свободного времени, межчеловеческого общения. Эти процессы, характерные для периода социализма, в годы постсоциализма приостановились и даже сменились на противоположные. Увеличивалась роль стратегий выживания и роста благосостояния в условиях индивидуализации экономической жизни, постматериалистические наклонности уступали место сугубо материалистическим. В то время, когда Запад продолжал движение к постэкономическому обществу, восточноевропейский регион совершал возврат к культуре модерна, его ранним стадиям.

1990 год считается точкой начала отступления – пусть даже временного – постматериализма на всем восточноевропейском пространстве. Именно тогда, в условиях начавшейся либерализации здесь резко сократились гарантии экзистенциальной безопасности человека231. Востребовалась способность человека быть практичным и расчетливым, приспосабливаться к изменяющимся условиям существования, подчинять свое внутреннее «я» внешним обстоятельствам. Все характерно для культуры традиционной или модерн-культуры, но не для постмодерна.

Революции 1989 г. совершились в условиях наиболее массового и глубокого в истории соцсистемы спада уровня жизни. Высокий уровень материально-потребительских ожиданий создал социальную основу осуществления рыночно-демократических преобразований. В ходе их коллективистский вариант общества современного типа трансформировался в индивидуалистический. Угасание этоса коллективизма сопровождалось распадом социальных и культурных связей, ростом взаимного отчуждения людей. Теряла свое значение категория «мы», ярко проявившая себя в период революции Солидарности. Индикатором свободы теперь выступало потребление, лимитируемое только уровнем доходов, а не духовные или политические ценности, в том числе особенно значимая для поляков национальная независимость.

Одной из детерминант преодоления традиционализма явилось изменение содержания понятий «отечество» и «патриотизм» с романтического на позитивистское. Под этими понятиями уже редко подразумевалась, например, готовность к самопожертвованию. Ослаблялся ретроспективный смысл патриотизма, его ориентированность в прошлое, и совершался переход от идеалов национально-культурного сообщества к идеалам сообщества граждан232.

В Восточной Европе начиналась эпоха здравого рассудка и практицизма, господства принципа «иметь, чтобы быть». Новые взгляды и представления людей формировались под влиянием перемен прежде всего в экономической жизни: политические факторы уже не оказывали значительного влияния на динамику массового сознания.

Переход от социалистической экономики к капиталистической сопровождался переориентацией индивида со стремления к справедливости на цели достижения благополучия. Произошла «революция в доходах», не имевшая аналогов в истории стран региона. Она поляризовала восточноевропейское общество на богатых и бедных, создав утилитарно ориентированную «цивилизацию неравенства» как полное отрицание господствовавшего еще несколько лет назад пафоса «героического романтизма». Превращение денег в главный «мотор» нового общества, в критерий измерения «ценности» человека было непривычным даже для рационалистически мыслящих чехов. «Культ денег», принцип «кто имеет деньги, тот имеет все» превратились в объект критики со стороны чешской молодежи233. Тем не менее, рожденных после 1975 г. социологи этой страны квалифицируют как «поколение правил, определяемых деньгами»234.

В начале 1990-х годов восточноевропейское сознание действительно пережило беспрецедентное по глубине и темпам перемен превращение. Совершился стремительный переход от экономики дефицита с пустыми прилавками магазинов к полному изобилию товаров. Многократное расширение возможностей материального потребления сочеталось с формированием средствами массовой информации, рекламой новых его образцов и стилей. Потребительская культура превратилась в доминанту всей социокультурной динамики общества, что изменило механизмы формирования его структуры, социальную дифференциацию, привело к появлению новых профессий и видов деятельности, характерных для общества массового потребления. Материальное потребление стало главным средством общественного контроля и регулирования, мировоззренческим стержнем личности, основой ее жизненной стратегии. Ориентированность на него сочеталась с культурной нетребовательностью и сужением поля социального интереса, со способностью адаптироваться к любым общественным изменениям. Восточноевропейский человек независимо от его социальной и национальной принадлежности руководствовался теперь принципом: «я покупаю, значит, я существую». Само потребление, как считают польские социологи, постепенно превращалось в базисную, хотя и весьма специфическую, форму «прагматизации сознания»235. Именно эта сфера жизни приобрела решающее значение для преодоления специфики восточноевропейской культуры, ее неолиберальной модернизации.

Однако потребительская культура Запада сама по себе не могла принести восточноевропейцу роста его благосостояния – ни количественного, ни качественного. 1992-1993 гг. в Польше называют «долиной слез», а сам переход к свободному рынку «терапией потрясения», сравнимой с «холодным душем на горячие головы» сторонников этого перехода236. Даже сохранить прежнее материальное и социальное положение восточноевропейцу было трудно, потому что у него отсутствовал практический опыт жизни в условиях рыночных отношений. Общество было плохо подготовлено и в нормативном, и в когнитивном плане к «строительству» либеральной демократии и рыночной экономики237. Поэтому «прагматический сдвиг» нередко сводился к явлениям противоположного рода – эмоциональным реакциям, нереалистическим ожиданиям, ощущению несправедливости происходящего.

И в конце 1990-х годов в Словакии свыше 70% населения постоянно или время от времени переживало финансовый дефицит, а 50% - недостаток времени и стресс. Словацкий народ вынужден был вернуться к широко распространенной в досоциалистический период практике эмиграции в поисках заработков на длительный срок – от месяца до года. С середины прошедшего десятилетия словаки начали довольствоваться более скромным уровнем материального потребления, расширять самообеспечение сельхозпродуктами238.

Другой, гораздо менее массовой формой «перехода к прагматизму» была попытка достижения финансового успеха с помощью предпринимательской деятельности. Путь к преуспеванию лежал через значительные моральные и правовые издержки. Идеология обогащения, монетаризация сознания, абсолютное преобладание инструментальных аспектов труда (как средства получения доходов), характерные для раннекапиталистического периода, или «раннего модерна», стали восточноевропейской реальностью. Большинство (от 71 до 83% в разных странах) восточноевропейцев считало, что богатство возникает нечестным путем. С ним ассоциировались наличие связей, неравенство возможностей, несовершенство экономической системы. Количество сторонников утверждения, что за богатством стоят связи в Венгрии даже возросло в 1991-1996 гг. на 14% (до 88% всех опрошенных), тезиса о неравенстве шансов его достижения – на 10% (до 79% респондентов), в Чехии – на 12% (соответственно до 58%)239. Условием жизненного успеха считали «связи и фаворитизм» в 1997 г. 74, а в 1999 г. уже 90% поляков, «хитрость и ловкость» – соответственно 53 и 71%. Напротив, постоянно снижалась доля верящих в равенство шансов достижения успехов в жизни – с 25,7% в 1991 г. до 22,1% в 1997 г. (В США этот показатель составлял 66,2%.)240 Готовых же придерживаться буквы закона независимо от обстоятельств было немного. О снижении уровня законности по сравнению с периодом до 1989 г. в конце 1990-х годов говорило 55% чехов, общественной морали – 74%241. То есть основные принципы демократии и либерализма фактически не действовали.

Общим знаменателем совокупности социокультурных процессов периода второй великой трансформации явилась «материализация» сознания, мотивации деятельности, отношений человека. «На фоне доминирования материалистических целей все другие ценности превратились во второстепенные и подчиненные», - написал М.Жюлковский242. Неэкономические, культурные ценности утеряли самостоятельный смысл и значение в жизни восточноевропейца. Чисто инструментальным стало отношение не только к закону и моральным нормам, но и к политической системе, демократии, к ценности индивидуальной свободы и прав человека, к власти и самоуправлению. Интерес к политике и стремление к участию в общественных делах угасали в условиях падения ценностей самореализации и постматериализма. Причем политическая пассивность сочеталась в Восточной Европе с полным недоверием практически ко всем партиям и их лидерам243. Лишенный гарантий безопасности посткоммунистический человек с понизившимся социальным статусом, крайне ограниченными возможностями восходящей мобильности превратился в человека деполитизированного. Пространство его общественных связей резко сузилось. Люди стали искать индивидуальные, а не коллективные, как прежде, способы решения своих проблем, полагаясь на поддержку только родных и близких – традиционную основу выживания народов региона.

Почти половина опрошенных в Польше считали демократию полезной только если она ведет к росту благосостояния, материальному изобилию и всего 18% - если она предоставляет гражданам свободу244. Существовала линейная зависимость между финансовой ситуацией и отношением к идеям демократии и свободного рынка245. Особенно часто демократия ассоциировалась с лучшими условиями жизни и увеличением количества рабочих мест в странах с относительно низким уровнем благосостояния – Румынии и Болгарии. Там, где экономическая ситуация хуже и где в предшествующий период практически отсутствовали связи с Западом, стремление к демократии было самым сильным246. Сама европейская интеграция воспринималась главным образом как средство повышения уровня жизни, подъема национальной экономики. Отношение людей к «вхождению в Европу», как показывали опросные данные, в сильной мере формировалось в плоскости эмоционально-символической247.

Материалистические ценности пробивали себе дорогу за счет ценностей гуманистических, не говоря о социальных, национальных, поколенческих, гендерно-ролевых и прочих. В 1980-е годы в Польше на постматериалистические ценности (в терминологии Инглехарта) ориентировалась примерно такая же доля населения, что и в западноевропейских странах с наиболее социально ориентированными общественными системами. В 1990-е годы эта доля, по данным польских социологов, сократилась до 6,2% и стабилизировалась на этом уровне248. «Материализация» сознания стала практически сплошной.

Динамика системы ценностей однозначно свидетельствовала о росте значения материального начала жизни. В иерархии условий жизненного благополучия «материальная ситуация» передвинулась в Польше в 1995 г. по сравнению с 1982 г. с третьего на первое место (по частоте упоминания). Лидировавшая прежде «семья» сдвинулась соответственно на третье место. «Материальная ситуация» не входила в число 6 важнейших целей и жизненных устремлений поляков в 1982 г. В 1995 г. она заняла третье место в их иерархии сразу после «семьи» и «дома, жилища». Исследование содержания понятия «жизненный успех» показало, что чаще всего под ним подразумеваются различные характеристики успеха материального. Почти половина всех ответов относится именно к этой сфере. На втором месте находились показатели жизненного успеха, связанные с трудом и профессиональным положением249.

По данным европейского исследования ценностей 1990-1991 гг., труд занимал второе место в иерархии ценностей населения посткоммунистических стран вслед за семьей. Интересно, что в отличие от Восточной Европы, в наиболее экономически развитых странах Западной Европы (Дания, Германия, Великобритания) общение с друзьями, знакомыми и свободное время ценились выше, чем труд. Уменьшение его важности служит проявлением цивилизационного перехода Запада к обществу постэкономического типа, свидетельством превращения труда в форму самореализации личности250. Движение же восточноевропейских стран в том же направлении, начавшееся одновременно с западными странами, было остановлено, или отложено с началом рыночных преобразований, когда возросло значение материальной стороны трудовой деятельности. Это движение происходило, таким образом, вопреки общеевропейской тенденции цивилизационного развития251.

В условиях роста индивидуализма и меркантилизма формировалась прагматически ориентированная трудовая этика. Уже в 1980-е годы в условиях общественного кризиса и расширения частного сектора экономики альтруистическая мотивация к труду снижалась, а значение величины его оплаты и работы «на себя, а не на государство» увеличивалась. В следующее десятилетие эти тенденции нашли наиболее полное выражение.

По данным европейского сравнительного исследования начала прошедшего десятилетия, материальное вознаграждение труда было наиболее значимо для болгар ( упоминалось 90% опрошенных), наименее – для французов (54 %). Такие постматериалистические факторы труда, как возможность проявить инициативу, достичь поставленных целей, выполнить ответственную, интересную работу, соответствующую способностям человека, в восточноевропейской группе стран находили более слабое проявление, чем в западноевропейской. Минимальное стремление к самореализации в труде существовало в Польше – авангарде посткоммунистической трансформации. Характерно, что здесь же регистрировалось и минимальное стремление воспитать в детях независимость252.

Если поляки в самом начале либерализации отличались склонностью к традиционным и современным ценностям, то болгары – к постсовременным в их позднесоветской вариации. Болгария одной из последних среди бывших соцстран вступила на путь перемен. «Советские образцы» развития оказались ей особенно близки в силу особенностей национальной истории и культуры, а наследие периода социализма дольше сохраняло здесь доминирующее положение. В этой стране в начале 1990-х годов выше, чем в других странах региона, ценилась возможность проявлять трудовую инициативу, воспитывать в детях решительность и воображение, творческую фантазию253.

Общественный слом тех лет крайне болезненно отразился не только на материальном, но в еще большей степени на духовном состоянии восточноевропейского человека. В то время практически все поляки принадлежали к числу верующих, преобладающее большинство их было воспитано в духе национально-патриотических традиций254. Народы региона, в большинстве своем относящиеся к «малым», обладали коллективистским мышлением и романтическими наклонностями. Между тем, финансовое процветание на их глазах превращалось в единственный показатель успеха, а связанное с богатством признание росло параллельно с уменьшением признания в сообществе. Прагматическая трансформация означала не просто вынужденную адаптацию к новым условиям жизни, а реальную смену культурного типа. В начале 1990-х годов люди ясно ощутили утерю ценностного фундамента существования. Пережив череду глубоких перемен, общество оказалось фактически дезориентированным, в сильной мере вообще лишившись способности к рациональному стилю мышления и поведения.

Почти 90% венгров (в 1990 и 1994 гг.) соглашалось (полностью или частично) с положением: «все меняется так быстро, что не знаешь, во что верить», более 60% сомневались, что смогут найти свой путь в жизни255. Лишь к середине 1990-х годов произошло некоторое прояснение правил поведения в новой культурной системе даже этой нацией, продемонстрировавшей образец постепенности вхождения в рынок.

В сознании людей смешались все понятия и представления об обществе, о капитализме и социализме. С первым изначально отождествлялось все только позитивное, со вторым – только негативное. Они воспринимались как аналоги рая земного и ада. Неравенство считалось характерным только для социализма, а забота о благе людей – только для капитализма. Уже к середине десятилетия картина действительности больше соответствовала реальному положению. Если в 1991 г. неравенство ассоциировалось в Польше с экономикой капиталистического типа всего для 28,3% опрошенных, то в 1994 г. – уже для 83,9%. Эгоизм, который сначала приписывался поляками больше социалистической системе, стал рассматриваться скорее как черта системы капиталистической. Справедливость связывали с социалистической экономикой в 1994 г. уже не 9,7%, а 42,2%, также как заботу о благе людей – соответственно 11,6 и 66,7%. По этим двум позициям преимущества социализма перед капитализмом, отрицавшиеся поляками в 1991 г., были признаны ими, как и немцами, в 1994 г256.

В целом для поляков тех лет в наибольшей степени присуще «контрастное» видение преимуществ и недостатков обеих общественных систем. Противовес им составляли венгры с их «умеренным» восприятием действительности, «сглаженным» предшествующим опытом рыночных реформ.

По состоянию на 1990-1991 гг. во всех странах региона господствовало явное предпочтение общественной и экономической системы капитализма. Исключение составляла только Восточная Германия, где новый строй ассоциировался с коррупцией, эгоизмом, прибылью и лишь в перспективе – со справедливостью и благополучием. Отличие этой страны от остальных не в последнюю очередь объяснялось разочарованием восточных немцев в социальных последствиях разрушения Берлинской стены. Идеализированный образ капитализма, существовавший прежде у них, как и у остальных народов региона, сильно поколебало столкновение с реальной действительностью. Здесь это произошло раньше, чем в других странах.

Либеральная модернизация Восточной Германии представляла собой особый на общерегиональном фоне путь наиболее стремительных и глубоких перемен – «трансформации через объединение». Это единственный в постсоциалистическом сообществе случай наиболее благоприятного развития при активном финансово-экономическом участии со стороны Западной Германии. Тем не менее, восточные немцы пережили свою шоковую терапию, включающую, как и везде, деиндустриализацию, скачкообразный рост безработицы (в 1990-1992 гг. треть занятых лишилась рабочих мест), небывалый демографический кризис. Несмотря на наступивший вскоре реальный рост благосостояния, сокращение различий в уровне жизни населения западной и восточной частей страны, динамика массовой адаптации к переменам во второй половине 1990-х годов замедлилась. «Внутреннего единства» Германии к концу десятилетия реформ так и не было достигнуто257. Характерные для всех народов переживания по поводу утери статусных позиций, ощущение обесцененности биографий, у восточных немцев усиливало постоянное присутствие возле них образцов иного типа поведения и сознания. Этот тип сформировался в контексте западноевропейского, отличного от восточноевропейского, пути цивилизационной эволюции.

Различие моделей развития двух частей Германии во второй половине ХХ в. отчетливо проявилось в особенностях стиля жизни западных и восточных немцев, их культурных характеристик, прежде всего – в своеобразии ценностных систем, соответственно либерально- и социально-ориентированных258.

Социальные силы, участвовавшие в разрушении коммунистического режима, совершенно не были заинтересованы в такого рода развитии событий. Ни рабочие крупных предприятий, составлявшие костяк польской Солидарности, ни находившиеся под опекой государства крестьяне, ни обладавшая в прошлой общественной системе высоким социальным статусом интеллигенция не ожидали столь радикальных перемен. Все они стремились лишь к улучшению существовавшего строя, превращению его в более справедливый, более материально благополучный, но такой же близкий и узнаваемый, с теми же правилами поведения, нормами жизни, нравственными принципами.

Лишь после завершения шоковой терапии, к середине 1990-х годов, когда системная трансформация стала реальностью, пришло осознание людьми полной смены устоев существования. Начало процесса консолидации новой системы в Польше датируют уже 1993 г.: возможность реставрации прежнего строя тогда практически исчезла. В том же году социологи регистрировали наибольшее (75%) количество людей, считающих, что ситуация в стране развивается в неверном направлении259. Но именно тогда наступила и социально-психологическая демобилизация населения. Народ смирился с изменившимся положением и начал приспосабливаться к новым порядкам, предпочтя обретаемую стабильность существования бурным переменам предшествующего десятилетия. Именно в этом выразился столь желанный реформаторами массовый переход от романтизма к прагматизму.

Изменения, произошедшие в странах региона в результате второй великой трансформации, были столь значительны, что у восточноевропейского человека естественно возникал вопрос: «а есть ли жизнь после перехода?»260. Для одной из групп общества, которая в условиях социализма служила авангардом социокультурной эволюции, эта жизнь, если не закончилась, то пошла совсем по иному пути. Социальная дезинтеграция большого отряда интеллигенции приобрела решающее значение для формирования в Восточной Европе новой модели цивилизационного перехода, для коренного изменения духовного облика восточноевропейского общества, менталитета рассматриваемой группы народов.

Упадок традиционной интеллигенции был связан не просто с «демонтажем коммунизма», но и с демонтажем, преодолением досоциалистического прошлого народов региона. Оба этих периода к концу прошлого века слились в единый исторический процесс. Наследие социализма можно было отделить в нем от исторического контекста его «строительства» уже только теоретически261. Так, интеллигенция смогла не только сохранить в период социализма свою роль духовной элиты, несмотря на происходящий цивилизационный дрейф, но, как представлялось венгерским исследователям - и не только им, - была даже «на пути к власти». Ряды ее стремительно росли. Она действительно выступала движущей силой восточноевропейской модернизации, особенно ее второго этапа. Интеллигенция явилась социальной основой перехода народов региона к эпохе постмодерна. Именно она вывела восточноевропейское общество на путь постсоциалистического развития, назревших системных изменений.

В период революционных преобразований первой половины 1990-х годов политические и экономические ориентации, установки, ценности людей относительно слабо зависели от социально-экономического, профессионального положения, вида или характера занятости, принадлежности к отрасли или сектору экономики, как и от параметров социально-демографических (пола и возраста), даже от положения на рынке труда или участия в процессах социальных перемещений. Поддержка системных изменений определялась главным образом экономическими успехами индивида, «вступающего в рынок»262. Следующим по значимости фактором позитивного отношения к реформам был образовательный. Уровень образования предопределял идеологический выбор так, как никакой другой социальный фактор.

На фоне всех остальных статусных параметров уровень образования, как и в предшествующие десятилетия, оставался важнейшей и практически единственной детерминантой взглядов и отношений восточноевропейцев. Именно высокообразованные слои населения выступали наиболее последовательными сторонниками свободного рынка. Это совершенно не было характерно для других регионов мира и составляло специфику посткоммунистической Восточной Европы, объяснение которой можно найти в интенсивных процессах «психотрансформации», интенсивно шедших в среде интеллигенции.

Массовая носительница идеалов романтизма и символизма, двухвековой дворянско-аристократической традиции восточноевропейская, особенно польская, как и русская, интеллигенция пережила уже в ходе «перестройки» беспрецедентный сдвиг в ментальности, жизненных ориентациях, ценностях. Последующие либерально-рыночные реформы поставили в крайне невыгодное положение многочисленную группу людей с неэкономическим типом сознания, ориентирующихся на духовное начало существования, обладателей традиционалистской ментальности. К тому же общественное сознание того времени вдруг открыло для себя проблему перепроизводства интеллигенции, чрезмерной громоздкости и малоэффективности с практической точки зрения этой социальной группы. Интеллигенция, считавшаяся теперь «продуктом восточноевропейского отставания», явилась главной жертвой революционных преобразований. Они потребовали радикальной трансформации ее внутренней сущности.

В условиях перехода к рынку менялась сама парадигма мышления и поведения высокообразованного человека, вынуждая вчерашних романтиков превращаться в прагматиков. Их верность идеям и мифам уступала место умению сориентироваться в динамичной ситуации, «вечное» уступало место сиюминутным интересам. Не что иное, как традиционные ценности, исповедовавшиеся восточноевропейской интеллигенцией, были движущей силой бархатной революции. Трагизм этой революции, как и судеб ее участников, заключается в том, что ценности и идеалы ноября 1989 г. оказались несовместимы с «посленоябрьской» реальностью.

Ключевое понятие духовной жизни прошедшего десятилетия – «интеллектуальная гибкость». Именно она, как установили социологи, превратилась в детерминанту величины семейного дохода. Именно ее принято было считать симптомом «модернизации менталитета». В наибольшей степени она отличала самую активную часть общества – высокообразованных мужчин молодого возраста263. Реальным результатом системной трансформации было не только значительное обеднение духовной жизни и ослабление творческого потенциала общества. Вместе с интеллигенцией из восточноевропейской действительности ушло ее своеобразие – основа всякого развития.

Распад традиционной интеллигенции можно квалифицировать как центральный момент экспансии «материализма» в восточноевропейском пространстве. Этот процесс получил широкое распространение среди ориентированных на стратегии «экономического выживания» менее образованных, низовых слоев общества264. Классическому этосу восточноевропейской интеллигенции буржуазные добродетели всегда были чужды и даже враждебны. Для традиционной интеллигенции изменение типа ментальности действительно было равносильно социальной гибели.

Девяностые годы определяются восточноевропейскими обществоведами как период мучительной драмы завершающегося исторического, цивилизационного цикла. Основной смысл этой драмы сводился к угасанию в Восточной Европе духовной парадигмы общества доиндустриального, традиционного типа. Она сохранялась здесь до конца ХХ в. На смену ей приходила сугубо материалистическая и инструментальная этика – не только как норма экономической практики, но и как философия жизни. А интеллигента как главного субъекта 1980-х годов сменяли мелкий частник образца Х1Х в. и расчетливый обыватель, способный воспользоваться плодами общества массового потребления. Время покажет, насколько радикальная смена пути, его социокультурных ориентиров и движущих сил была оправдана с точки зрения перспектив цивилизационной эволюции народов региона. Во всяком случае, как утверждает К.Загурский, «социологическое значение нового среднего класса в наиболее развитых постиндустриальных и постсовременных обществах (если они вообще существуют) близко традиционному восточноевропейскому определению интеллигенции»265.

Институциональная основа деятельности традиционной восточноевропейской интеллигенции сокращалась в условиях шоковой терапии темпами, которые накануне ее начала трудно было представить266. Социологи Чехии писали: «Маркс утверждал, что при капитализме происходит относительное обеднение рабочего класса. Однако чешский капитализм характеризуется скорее относительным «обеднением» образованного среднего класса»267. Экономическое, а вместе с ним и социальное положение специалистов, финансировавшихся из государственного бюджета, с переходом к рыночным отношениям резко ухудшилось. Большинство их вынуждено было искать дополнительные источники доходов, нередко за счет потери своей квалификации.

Значительная часть польской интеллигенции впервые за свою полуторавековую историю, как пишет М.Жюлковский, начала ориентироваться прежде всего на индивидуальный финансовый успех. Она отказалась от традиционно выполняемой роли носителя национальной культуры, ее образца и духовного лидера нации. Феномен «прагматизации сознания» особенно болезненно отразился на судьбах научных и научно-педагогических работников268. Интеллигенция утрачивала не только свои позиции в обществе, но и своеобразие своего стиля жизни, функцию создателя «высокой» культуры, что особенно важно, - чувство общности, возникавшее в процессе выполнения этой функции. Меняя свой статус на возвращение утраченного материального достатка, она была вынуждена коренным образом меняться сама. Взаимосвязанные процессы вестернизации и перехода к капитализму наиболее сильно отозвались в судьбах интеллигенции.

Восточноевропейский капитализм предоставил интеллигенции достаточно широкие возможности реализации своих знаний в частной сфере, способствуя формированию ее нового социального статуса. В 1990-е годы, примерно с середины их, бывшая традиционная интеллигенция – точнее ее наиболее «гибкая» часть - интенсивно трансформировалась в разновидность типичного для западного общества класса людей знания (knowledge class), то есть профессиональную группу высокооплачиваемых экспертов и специалистов. В это десятилетие, как утверждает Х.Доманьский, в Польше, наконец, появилась меритократия: высокие доходы здесь определялись наличием высшего образования. Образованный класс в целом, действительно, выиграл от либеральной трансформации по показателям уровня доходов. Но одновременно произошла внутренняя дифференциация этого класса, не менее жесткая, чем общества в целом.

В наиболее благополучном положении оказалась относительно немногочисленная группа высших чиновников центральной и местной администрации, а также руководящих хозяйственных кадров. Их энергия, связи и знание экономической реальности дали им несомненные преимущества в «материализации» своих политических и административных позиций. Конвергенция культурного капитала интеллигенции и социального капитала государственных служащих, начавшаяся еще в позднесоветский период, продемонстрировала теперь свою «материальную эффективность». Надо заметить, что эти две наиболее активные группы общества восточноевропейского типа на рубеже 1980-1990-х годов чаще всего обращались и к предпринимательству269. Впрочем, всплеск его в Восточной Европе не был продолжительным. Экономического успеха достигли и высококвалифицированные профессионалы, работающие на свободном рынке – юристы, экономисты, специалисты по маркетингу, врачи и др. Они сумели трансформировать свой культурный капитал в экономический за счет изменения жизненной ориентации, системы ценностей, превратившись в культурную буржуазию. Однако традиционный слой интеллигенции, характерный для периода социализма, - бюджетники и творческая интеллигенция – относятся к числу проигравших от либеральной трансформации, ее явных аутсайдеров.

Тем не менее, высшее образование по-прежнему считается в восточноевропейском обществе главным «ресурсом» достижения социального и материального успеха. Высокообразованные контингенты населения переживают стабильный рост своей численности и удельного веса. Так было и при социализме, особенно «позднем», когда система оплаты труда уже не соответствовала образовательной структуре. Так было и в период раннего капитализма, когда высшее образование не служило гарантией соответствующего трудоустройства. Очевидно, ориентация на получение знаний, на социально-образовательную мобильность, на перспективу духовной самореализации, которая одновременно служит инструментом социального и материального самоутверждения, остается главенствующей в восточноевропейском обществе. Она сохраняется несмотря на все перипетии второй половины ХХ в. и распад традиционной интеллигенции.

Уже самое начало 1990-х годов принесло удивительные свидетельства радикальной трансформации основных статусных параметров восточноевропейской интеллигенции. По сравнению с ситуацией конца 1970-х годов, по польским данным, интеллигенция стала более авторитарной и конформистской. Одновременно у нее понизилось ощущение дискомфорта и беспокойства. Прямо противоположно – работники физического труда, перестав осознавать себя «гегемоном», теряли свои авторитарные и конформистские наклонности, но у них состояние беспокойства возросло. Правда, эти разнонаправленные процессы проявляли себя лишь как тенденция: интеллигенция все же оставалась в начале 1990-х годов менее авторитарной и «послушной», чем рабочие, и более критичной в восприятии общественной системы. Однако процессы формирования новой социокультурной структуры восточноевропейского общества в этот период шли стремительно, и направленность их весьма показательна.

«Новый конформизм» и «новый авторитаризм» интеллигенции связывают с нехарактерным для нее прежде трезвым и беспристрастным, действительно прагматичным отношением к происходящим изменениям и сдвигам в общественном положении. Для нее становилось все более очевидным, что утверждающийся капитализм требует перемен в поведении и сознании, подчинения его нормам и принципам, отличным от социалистических. Образованный класс, используя свои ментальные и профессиональные ресурсы, все органичнее адаптировался к «реальному капитализму», считая его «своим строем». Для бывшей интеллигенции больше, чем для других групп общества, стало характерно стремление передать потомству конформистские стандарты поведения, ориентации и ценности, соответствующие новой системе. Подобная перемена не находит объяснения только в ощущении пониженной безопасности или угрозы, совсем наоборот. Польская интеллигенция испытала кульминацию «великого страха» за свое существование уже в начале 1980-х годов, после введения военного положения в стране270. Фактически именно тогда и начался социальный закат этой «базисной» для социалистической модернизации группы общества. Она не только связала две цивилизации – традиционную и современную, но и проложила для Восточной Европы и всего мира путь в постсовременность.

Пройдя уроки кризисного развития 1980-х годов, интеллигенция адаптировалась уже не к мифологии, а к конкретной реальности новой общественной системы. Но это была уже «дважды новая» интеллигенция, совсем далекая по своему духовному миру от дворянско-аристократического прообраза. Она превратилась в класс хорошо оплачиваемых интеллектуалов, перестав быть вечным оппонентом власти. Еще период социализма дал опыт взаимозависимости авторитарных ориентаций и уровня доходов индивидов и их семей. Главным образом этот опыт и взяла с собой восточноевропейская интеллигенция из старого режима в новый271. Исследования начала 1990-х годов однозначно свидетельствовали о существовании тесной связи высокого уровня образования и социального статуса с высокими доходами и большей склонностью к конформизму272. Оставив за собой профессиональную функцию, образованный класс отказался от неотделимой от нее прежде традиционной функции посланничества. «Осовременивание» этого класса сопровождалась утерей потенциала постмодернизма и постматериализма. А феномен социалистического постмодерна, как и сам его социальный носитель – интеллигенция, - стали достоянием истории.

Возможно в последний раз восточноевропейская интеллигенция выступила в роли авангарда общества, когда уже в самом начале 1990-х годов прагматично встала на позиции «авторитарного консерватизма», в то время как для остальных групп населения были еще характерны прямо противоположные ориентации. Они оставались сторонниками пропагандировавшегося образа капиталистической системы, мифа о ее «открытости и демократизме». Для восточноевропейца эпохи раннего капитализма характерно снижение авторитета власти, готовности ей подчиняться и почитать ее. В этой ситуации естественно (менее характерное для образованного класса) нарастание беспокойства посткоммунистического человека, «разбуженного и испуганного капитализмом». Утерявший гарантии безопасности и ищущий себя в новой действительности, «простой» человек, по выражению Б.Маха, не только увидел, но и понял, наконец, что есть чего бояться, лишившись «щита и меча» авторитаризма273.

Для рабочего класса вопрос «а есть ли жизнь после перехода?» стоял и в буквальном смысле. Уровень самоубийств проживающих в сельской местности рабочих среднего возраста (40-летних мужчин) в 1990-е годы значительно возрос, оставаясь, как и два десятилетия назад, максимальным на фоне других социальных групп274. Ожидания рабочего класса - инициатора второй великой трансформации в Польше – оказались несбывшимися. Капитализм, конечно, не мог дать ему желанной социальной справедливости, но принес наибольшую угрозу безработицы.

За всеми рассмотренными выше, подчас чисто психологическими коллизиями стоят процессы кристаллизации новой социальной структуры восточноевропейского общества. В отличие от первой великой трансформации, вторая, пришедшаяся на эпоху информационного общества, происходила не столько на экономической, сколько на культурно-психологической основе, через изменение ценностного, мировоззренческого фундамента личности, социальных групп и слоев. Однако, в конечном счете, эти «бархатные», часто не выходящие за пределы сферы массового сознания, сдвиги приводили к не менее радикальным социальным преобразованиям, чем «физические» перемещения периода форсированной индустриализации.

Трудно сравнивать степень гуманизма, или социальную цену обеих великих трансформаций. Ясно лишь, что сейчас, в начале ХХI столетия события прошедшего полувека предстают в ином свете, чем прежде. Так, например, оказалось, что привязанность польского крестьянина самой идее и реальности социализма, которым он решительно противопоставлял себя в период его становления, после краха этой системы «не имеет себе равных в обществе»275.

Однако если социальное положение и самочувствие крестьянства или рабочего класса в результате либерализации, особенно на начальных ее этапах, действительно серьезно ухудшилось, то традиционная интеллигенция фактически прекратила свое существование в прежнем виде, характерном не только для периода социализма, но и для досоциалистического периода.