Владимир Дудинцев. Добро не должно отступать Труд, 26. 08. 1989

Вид материалаИнтервью
Подобный материал:
1   ...   37   38   39   40   41   42   43   44   ...   59
не любит. Но некоторым поручает и скачок...
Он опять умолк, и опять из углов комнаты вышла тихая
европейская музыка, заглушила мысли, остановила время...
-- Наконец! -- воскликнул вдруг Светозар Алексеевич. --
Наконец я начинаю. Приступаю к настоящему делу. Которое даст
плод. А десять лет жизни перед этим была подготовка. Как агава,
зацветаю на три дня! А сколько еще возможностей, белых пятен!
Ни в чем, Федя, нет и не будет последнего слова. Только у
Касьяна уверенность в конечном знании. Любовь к тупику. Стать в
конце коридора лицом к стене и гореть глазами...
-- А кто найдет дверь в этой стене и откроет... --
продолжил было Федор Иванович. Но академик не слышал.
-- Что-то мы совсем не пьем, -- перебил он. -- Давай
хряпнем по хорошей.
Он разлил в стеклянные пузыри весь благоухающий остаток.
Перевернул бутылку, потряс ею и, подобрав губы, швырнул ее на
пол. И этот жест был частью скрытой мысли, которая непрерывно
горела в нем, изредка показываясь наружу. Молодецки "хряпнув",
он посмотрел на Федора Ивановича. -- Пошли теперь наверх. -- И,
поднимаясь с кресла, крикнул: -- Маркеловна! Как там чаек? --
прислушался, склонив голову набок, и определил: -- Ушла...
Федор Иванович впервые поднимался по этой лестнице.
Наверху был этаж личной жизни академика. Двускатный чердак был
разбит поперечными стенами на части, и в крайнем помещении
Светозар Алексеевич устроил себе обширный кабинет. Множество
стеклянных книжных шкафов стояло здесь спиной к обеим стенам,
где потолочный скат опускался почти до высоты человеческого
роста. В центре, в вышине, висела фарфоровая люстра -- белая с
синими вензелями, закрепленная бронзовыми цепями к потолку.
Недалеко от входа заняла угол тесная компания из двух мягких
кресел и дивана, окруживших низкий овальный стол светлого
дерева. На нем поблескивал знакомый электрический самовар,
стояли чашки с блюдцами, растопырилась стеганая на вате пестрая
курица, затаившая в своем нутре чайник для заварки. Играли
бликами еще какие-то чисто вытертые вещи. Вдали, боком к
большому окну, завешенному сизой шторой со спокойным синим
орнаментом, стоял тяжеловесный резной стол академика, созданный
в прошлом веке, тоже чисто убранный, приготовленный к работе.
Но Федор Иванович тут же заметил, что в кабинете давно не
работали.
На столе мягко светился зеленый фаянсовый абажур. Его
поддерживали три голые фарфоровые красавицы, бегущие вокруг
центральной оси, -- изделие датских мастеров.
-- Очень дорогая была вещь, -- сказал Посошков, заметив
особый интерес Федора Ивановича к этой лампе. -- А теперь ей
вообще нет цены. Ты присмотрись -- эти девы склеены. На кусочки
были разбиты. Их когда-то разбила Оля. Из ревности... Ох, Федя,
это было, было...
Он потрогал самовар и включил его -- подогреться. Пробив
на столе пальцами барабанную дробь, вспомнил важную вещь, вышел
куда-то и вернулся с непочатой бутылкой коньяка и двумя
бокалами -- такими же стеклянными пузырями.
-- Я вижу по твоим взглядам, Федя, ты понял все, в чем я
не успел тебе исповедаться. -- Светозар Алексеевич, стоя рядом
с гостем, осмотрел кабинет. -- Но в общем-то, у Варичева
обстановка несравненно богаче...
-- Дороже... -- уточнил Федор Иванович.
-- Спасибо... Но и из этих вещей раздавались, как ты
понимаешь, увещевающие голоса. И раздаются. Все вещи на стороне
врага. Надо с ними построже. Я думаю, пока закипает, надо нам
немножко...
Он штопором выхватил из бутылки пробку и плес-пул в бокалы
самую малость. Оба пригубили и, держа стеклянные шары, согревая
их пальцами, пошли по кабинету, по чему-то мягкому -- это был
особенный -- живой и отзывчивый ковер.
-- Вчера имел я хлеб и кров роди-имый... А завтра
встречусь с нищетой... -- запел Светозар Алексеевич мягким
тенором.
У него был на удивление молодой, искренний голос. "Как у
Лемешева!" -- с удивлением подумал Федор Иванович. И притих,
слушая. А академик пошел по кабинету, разводя рукой, обращаясь
к невидимым теням:
-- "Покину вас, священные моги-илы, -- у него был даже
лемешевский ранящий душу "петушок". -- Мой дом и память светлых
юных лет, пойду бездо-омный и унылый, тропой лишения и бед..."
Ох, Федька, я умираю. -- Он хлебнул из бокала и повис на плече
Федора Ивановича. Но тут же воспрянул: -- Ладно, пошли пить
чай. Хочешь, покажу тебе, как в загсе...
Сунув бокал Федору Ивановичу, он подбежал к своему
роскошному столу, остановился и взмахнул руками. Но не тот уже
был Светозар Алексеевич Посошков. Он недопрыгнул и, задев
коленом далеко выступающий дубовый край стола, должен был
упасть, повалился уже назад, но Федор Иванович вовремя
подхватил его легонькое трепещущее тельце. Покойно лежа в его
объятиях, академик с изумлением водил глазами.
-- Во-от, Федя... Смотри и мотай на ус, -- сказал он,
наконец. -- Таковы превратности. Что? Бокал разбил? Не собирай,
завтра Маркеловна подметет. Черт... коленку расшиб.
Сняв ватную курицу с фарфорового чайника и разливая чай по
чашкам, он продолжал размышлять о чем-то. Все о том же. Потом,
остановившись, сказал:
-- Мне передали, Федя, о твоих "песочных часах". Они
совмещаются с моими рассуждениями о Гамлете. Когда принца
оцарапали, он укрылся куда? В свою внутреннюю бесконечность. А
все, что было в верхнем конусе, перестало для него действовать.
Там его потеряли...
-- Знаете, что я вам скажу? -- Федор Иванович вдруг
наставил на него свой холодный, благосклонный тициановский
взгляд. -- Вы дружите со Свешниковым.
-- Почему так думаешь?
-- Вы возвращаете мне мысли, которые я высказываю ему. А
он возвращает мне то, что я говорю вам. Я подозреваю, что нас
уже трое. А это увеличивает степень риска...
-- Это все совпадение. И болтать об этом я не хочу. Пей
чай! -- Посошков подвинул чашку к Федору Ивановичу. -- Ну и
Федька... Ну и наблюдатель... Какое счастье, что ты работаешь
не в шестьдесят втором доме.
Шел уже третий час, когда Светозар Алексеевич вдруг уронил
голову на грудь и заснул. Он поспал с минуту, шевеля серыми
усами и сопя, и голова его сваливалась то направо, то налево.
Он как бы нехотя беседовал с двумя соседями. Потом он
проснулся, медленно пришел в себя, медленно вник в происходящее
и, встретив взгляд Федора Ивановича, облизнув сухие губы,
сказал:
-- Спать... Пойдем, Федя, прервемся...
Хмель сразу забрал его в свои руки, и Федору Ивановичу
пришлось вести его в спальню, дверь которой была против двери
кабинета. Они вошли, и Федор Иванович, щелкнув выключателем,
увидел белый с мелкими цветочками мир, покинутый храм счастья.
Стояли вплотную два почти квадратных ложа, затянутых
покрывалами из сизой ткани с выпуклым белым рисунком,
напоминающим мороз на окне. Справа и слева были придвинуты
тумбочки с ночниками, и на каждом -- бледный шелковый абажур с
оборками. Стены обтягивала нежная ткань, на ней моросили
мельчайшие -- меньше горошины -- розочки с листочками. Вместо
окна была как бы сцена, только там висел не занавес, а
нежнейший, как пар, тюль. Этот пар отгораживал спальню от
большого фонаря -- через него днем сюда, должно быть, врывался
потоп солнечного света.
-- Вот оно, глупое счастье с белыми окнами в сад, --
сказал академик.
-- Лучше мне спать там, -- Федор Иванович показал назад, в
кабинет.
-- А я здесь и не сплю. Почему-то страшно, Федя. Ты прав.
И они вернулись. Сопя и ошибаясь в движениях, Светозар
Алексеевич выволок из-за крайнего шкафа раскладушку, уронил
посреди кабинета. Притащил два полосатых тюфяка, бросил их
сверху. Подушки, одеяла и простыни были тут же, в одном из
шкафов. Светозар Алексеевич бросил их на тюфяки и упал в
кресло.
-- Давай, устраивайся на диване. А я вот здесь, на
раскладушке. Помоги мне... Это мое привычное. Человек я
одинокий, теперь нет у меня ни жены, ни вола его, ни всякого
скота его...
Когда Федор Иванович, устроив академика на раскладушке,
погасил свет и улегся, Светозар Алексеевич, о чем-то
задумавшийся, заговорил в темноте:
-- Сколько керосину... Ох, Федя, сплошной керосин... Он
крякнул и сильно заворочался на раскладушке. Федор Иванович
молчал.
-- Да, да... Верно это... -- продолжал Посошков. -- С тех
пор как в нашу биологию напустили этого керосину, вся рыба
пошла вверх пузом...
Тут он негромко зевнул, и в кабинете наступила тишина.
-- Я все думаю об этом законе... Как ты его изложил...
Достаточного основания, -- заговорил Светозар Алексеевич после
вторичного сдавленного зевка. -- И редколлегии ведь попало! Не
мешай действовать силам природы. Не суйся со своей припаркой...
Оживляющей... Если мертвец уже готов. А Рядно, этот орет на
весь мир, ему можно. И переводит то, что орет, на все языки...
У нее, у природы, весь этот механизм хорошо отработан. Ни черта
не знающий Касьян твердой рукой указывает: вот враг, и вот еще
враг. И попадает в самых толковых. В тех, кто прав! И рыба
всплывает...
-- Вверх пузом... -- отозвался Федор Иванович.
-- Не хочется рыбой-то быть! -- академик отчаянно
прокричал эти слова.
Они оба помолчали некоторое время. Потом хозяин дома зычно
всхрапнул в темноте, и стало ясно, что совещание, которое
созывал академик, окончено.

В ящик, что был прислонен к окну, во все его отделения уже
были насыпаны мелкие странные клубни, одни как горох, другие --
как продолговатые грецкие орехи. Все это были клубни диких
сортов картофеля, которые Стригалев считал перспективными. С
ними Федор Иванович собирался работать в дальнейшем. Этот запас
был создан на всякий случай. Здесь особенно была видна
деятельность той птицы, что упорно таскала травинки и плела
свое сложное гнездо. Весь план гнезда природа держала в тайне,
выдавая только тот рабочий чертеж, который был нужен на данный
день.
Клубни сорта "Контумакс" с удвоенным числом хромосом были
еще в земле, в горшках, что стояли у Свешникова, только их
перенесли с балкона на подоконник. Листва там уже начала
буреть, три большие подсохшие ягоды тоже потемнели, но все еще
висели на привядшем стебле.
За окном стоял мокрый ноябрь, везде была видна торопливая
подготовка к празднованию годовщины Октябрьской революции.
Стучали молотки, на здании ректората рабочие, крутя лебедку,
поднимали на тросах большой портрет Сталина. Везде уже висел
кумач, по вечерам зажигались гирлянды огней.
Утром седьмого ноября у здания ректората выстроилась
колонна демонстрантов. Впереди вспыхивал латунными искрами
студенческий духовой оркестр. Сразу за ним стоял строй
профессоров и преподавателей, затем технический персонал, и,
наконец, длинная, разбитая на части, и не очень
дисциплинированная веселая толпа студентов, в разнобой поющая
сразу три или четыре песни. Федор Иванович тоже был здесь. То в
одном, то в другом месте мелькал знакомый всем коричневый с
красниной "мартин иден", и можно было увидеть знакомую русую
шевелюру заведующего проблемной лабораторией, разделенную
пробором на две части и с маленьким просветом на макушке.
Направляясь туда, где стояли преподаватели и профессора,
чтобы занять там свое место, Федор Иванович прошел через
несколько студенческих толп, и к каждой присматривался. Везде
пели, везде смеялись и обменивались толчками, и со всех сторон
смотрели смеющиеся молодые лица. В одной из толп он увидел Женю
Бабич, она была без шапки, в узеньком, еще школьном пальто с
узким воротником из голубой белки. Кричала со всеми песню про
Конную Буденного. Увидев Федора Ивановича, отвела глаза.
Помнила встречу у подпольной деляночки.
Где-то в этих толпах было новое "кубло". Они, конечно,
были здесь все вместе.
В девять часов кто-то дал команду, поднялись флаги и
кумачовые полотнища на палках, все заколыхалось и двинулось
вперед.
Когда шли по Советской улице, все увидели на тротуаре
Варичева. Он возвышался над толпой -- огромный, в темно-серой
шляпе и сером голубоватом тонком пальто, которое висело на нем,
как чехол на грузном памятнике. Студенты закричали ему "Ура!".
Оглядев колонну, ректор примкнул к шеренге, в которой был Федор
Иванович. Сначала широко, размашисто шагал с краю, потом тяжело
перебежал внутрь шеренги, пошел рядом.
-- Привет, товарищ завлаб, -- полуподнял руку. Посопел,
шагая враскачку. Оглянулся на соседа. -- Люблю советские
праздники!
Федор Иванович в своей жизни, кроме советских, никаких
других праздников не видел. Церковных его родители не
праздновали, если не считать елки -- торжества, которое в
детские годы Федора Ивановича проводили тайно и в сильно
урезанном виде. Он был самым настоящим советским человеком,
притом, не из последнего десятка. В сорок первом, под
Ленинградом, поднимая свой взвод в атаку на немцев, засевших в
деревне Погостье, он даже закричал отчаянно: "За Родину, за
Сталина!". Сегодня, идя в этой шеренге и празднуя, то есть
отдыхая душой, потому что призрак Касьяна отошел от него на
время, он сразу расслышал в словах старого толстяка Варичева
что-то инородное, нотку, появившуюся, видимо, после телефонных
переговоров с академиком. "Толстяк говорит это специально мне",
-- тут же догадался он.
-- Я собственно, только советские праздники... Петр
Леонидыч, -- осторожно ответил он. -- Не захватил других. Вот
только если свадьба... На свадьбе, пожалуй, еще веселее. Если
своя. Не находите?
Варичев не мог с этим вслух согласиться. Но и отрицать
очевидную вещь тоже было нельзя. Разговор слушала вся шеренга,
а начал его он сам, и с высокой ноты.
-- Демаго-ог! -- сказал он, оскалив выше десен широкие
мокрые зубы и, дружески обняв, больно хлопнул Федора Ивановича
по боку.
Потом взял его под руку, наклонился.
-- Вам, наверно, звонил Кассиан Дамианович? По понятным
причинам, он на время отстранился от личного руководства наукой
у нас. Поручил дело целиком ученому совету. И мы хотели бы,
Федор Иванович, послушать вас... Накопились вопросы... У вас
же, наверно, есть, что рассказать коллегам...
-- Мы еще ничего не обработали из материалов, полученных
за лето...
-- Федор Иваныч! Все же свои! Посидим, поговорим...
Занесем в протокол, -- он улыбнулся дружески. -- Думаю, как
приедет Светозар Алексеевич...
-- Он в отъезде?
-- Не знаете? Он в Швеции на конгрессе.
-- Да-а? -- лицо Федора Ивановича сразу стало строже.
-- В Швеции, в Швеции наш Светозар Алексеевич. Докладывает
всему миру о наших успехах в области...
Но Федор Иванович уже не слышал ничего. Ясная догадка
осветила сразу все -- все туманные слова академика, сказанные
неделю назад за коньяком. "Наконец я Приступлю к настоящему
делу. Как агава, зацветаю на три дня". -- Эти слова хорошо
запомнил Федор Иванович, хоть и говорилось все вскользь, и с
бокалом в руке.
-- Златоуст... -- чуть доносилось до него извне. -- И
языки знает. Доклад ему, конечно, отредактировали, но читать...
Числа двадцатого вернется, тут мы и соберемся...
Праздничные демонстрации в областных городах проходят
недолго. Несколько кратких речей с трибуны, обтянутой кумачом,
-- и все разошлись. В этом году день седьмого ноября выдался
ясный, без дождя, даже с морозцем, поэтому много демонстрантов
осталось в центре. Толпы текли главным образом по спускающемуся
к реке бульвару. И Федор Иванович шел со всеми, обдумывая свою
предстоящую встречу с ученым советом. Ничего он не боялся, и
"наследство" было хорошо размещено. Правда, статья была набрана
и попала в руки. Вот что... Он не чуял под собой ног -- горячие
ветры неминуемой схватки дунули под крылья, понесли. Он летел,
как летают во сне. Он как будто выходил под хмельком плясать,
бросив оземь шапку.
Кто-то хлопнул его сзади по плечу.
-- Летишь, счастливец? -- это Кеша Кондаков догнал его,
обдал водочным душком. Он был в фиолетовом дубленом полушубке с
кожаными шнурками на груди и в зеленом бархатном колпаке с
темным меховым околышем. Бородатый, широко оскалившийся
красавец. Федор Иванович оглядел его.
-- Боярский сынок вышел на охоту за красными девицами? --
спросил, не сразу находя силы для улыбки. -- Гриша Грязной
ходит здесь и красой похваляется?
-- Ох, Федя, -- Кеше комплимент понравился, хотя он и
охнул почему-то. -- Ох, не говори. -- Он опять улыбнулся. --
Нет, умеешь, умеешь приятное сказать. Но честно, Федя, не до
того. Где тут похваляться? Раньше я выйду сюда, к столбу,
постою два вечера -- смотришь, Оля на третий бежит. И мы с нею
куда-нибудь... Или ко мне. Ты знаешь, я же опять в Заречье...
-- Значит, лебедь не улетела?
-- Раздумала, Федя.
-- А теперь что мешает ей выходить?
-- А ты взгляни!
Федор Иванович посмотрел туда, куда картинно развернулся
Кондаков, и увидел его бывший дом и над аркой огромный
известный всем портрет Сталина. Вождь стоял там на белом фоне в
шинели и сапогах, и в распахнутом шлеме-буденовке со звездой.
-- Они же, бедные, там третий день в темноте сидят. И еще
дня три будут. Чувствуешь? Вот послушай.
И он начал декламировать вполголоса. Как будто мягкий
низкий ветер выдувал на ухо Федору Ивановичу слова:
Я -- дитя условии коммунальных,
Мне окно, что солнышко, -- так нет! --
Каждый праздник пожилой начальник
На окно мне вешает портрет.
Тот портрет, соседям всем на зависть,
Занимает тридцать два окна!
Ваське на восьмом усы достались,
Мне -- кусок шинельного сукна.
Быть бы мне отцом, народ пригревшим,
Я б заместо на окне висеть
Дал сыночку, Кондакову Кеше,
Из окна на праздник поглазеть.
-- Что же ты врешь про тридцать два окна? -- Федор
Иванович покачал головой, любуясь Кешей. -- Здесь всего-то
будет пятнадцать.
-- Восемнадцать, Федя, я считал. А что тридцать два -- так
это гипербола. Поэтам разрешается.
-- Но не во всех случаях, Кеша. Далеко не во всех. Я б
советовал тебе это стихотворение спрятать подальше. И забыть.
-- Генералиссимус не обидится на шутку.
-- Кеша, а вот это чьи строки:
Что и винтик безвестный В нужном деле велик. Что и тихая
песня Глубь сердец шевелит..?
-- Чье это, Кеша? А?
-- То серьезные строки, а про портрет шутка, Федя.
-- Небось, уже многим прочитал?
-- Это же экспромт! Человек пять слышали. Не пугай меня,
Федя, спать не буду.
-- Человек пять... Ты молодец. Советую прекратить...
распространение, так это называется. А почему же ты не зайдешь
к ним?
-- Строжайше запрещено. Чтоб Андрюшка чужого дядю не
увидел. У столба стой, сколько хочешь. Только на окно не
смотри. А теперь и окна нет, караулить приходится. Вот, Федя,
какой у меня законный брак!

IV

Академик Посошков задерживался в Швеции. Подошло уже
двадцатое ноября, а о нем не было никаких известий. Потом
Раечка из ректората сказала Федору Ивановичу, что вся делегация
отправилась в поездку по стране. Собирались посетить знаменитые
институты, познакомиться с работами ученых.
К этому времени ударили хорошие морозы. Двадцатого числа
было около пятнадцати градусов ниже нуля. Полуперденчек -- дар
академика Рядно -- надежно утвердился на плечах Федора
Ивановича. Дождалась зимы и черная курчавая ушанка. Двадцать
первого числа весь день на землю опускался медленный -- зимний
-- снег, и лыжная секция наметила на двадцать пятое поход на
Большую Швейцарию.
Федор Иванович и до двадцать пятого каждое утро еще
затемно выходил на лыжах. Заправив черные брюки в грубые,
крестьянской вязки, носки, крепко зашнуровав лыжные ботинки и
надев большой, как короб, темно-серый свитер с синими елками и
черными оленями, натянув ниже ушей невзрачную черную
шапку-чулок с металлической пуговкой на макушке, он не очень
быстро, но ухватисто черной, падающей то влево, то вправо тенью
улетал в парк по уже накатанной лыжне. Первый спуск был с Малой
Швейцарии к реке. Федор Иванович вылетал из светлых сумерек в
ясное утро. На белой реке далеко, где летом шли пароходы,
виднелись черные точки. Это бесстрашные рыбаки, просверлив
лунки в тонком льду, уже таскали из них окуней. Федор Иванович
отдыхал, пристально смотрел на рыбаков и дальше, на тот берег,
где за плоской равниной сизо туманилась и звала Большая
Швейцария. Отдохнув, трогался обратно.
Однажды, вылетев со спуска к реке, он, не останавливаясь,
перебирая ногами, свернул к небольшому береговому обрыву, косо
съехал на снежное поле и побежал дальше -- к рыбакам. Вскоре
Федор Иванович попал в лыжню -- первый лед уже был освоен, -- и
лыжня повела его к тому берегу. Она же у того берега взяла в
сторону. Федор Иванович, понимая, что народной мудрости
перечить нет смысла, подчинился ей. И был прав: в реку впадал
небольшой приток, и лыжня, свернув туда, провела лыжника сразу
под двумя мостами, помогла пересечь железную дорогу и шоссе, не
снимая лыж. Сразу же за бетонным мостом, по которому бежали
грузовики, начинался подъем.
Здесь как раз пора обратить специальное внимание на одно
свойство Федора Ивановича. Он был наделен ярким, почти детским
воображением, не погасшим со времен юности. Мы можем вспомнить,
как давало это свойство о себе знать в разных случаях его
жизни. Очень сильное впечатление произвел на него когда-то
плакат висевший около классной доски. Он управлял юным Федей
долгое время. Воспоминание об этом осталось у него на всю
жизнь. Еще можно вспомнить, как однажды, год с лишним назад,
когда он шел по улице, рука его сама вдруг согнулась в кольцо и