Сеpгей Александpович Снегов Диктатор книга

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   51   52   53   54   55   56   57   58   59


К концу разговора с Павлом появился Пеано.


– Вы слушали суд? – спросил я. – Неожиданные факты, не правда ли?


– Неожиданно, да, – ответил он. – Но только в том смысле, что до речи Тархун-хора я представить себе не мог, что серьезное судебное заседание превратится в выслушивание исторических анекдотов и фантастических преданий.


– У меня другое мнение. Вас не удивило, Пеано, что у Гамова нет представления о своем происхождении?


– Один ли он, кто не помнит своих родителей? Меня мало интересуют его отец и его мать. Важно, что он такой, каким мы его знаем, и что мы считаем его своим руководителем.


– Завтра он перестанет быть нашим руководителем. Завтра Гонсалес приговорит его к смертной казни. Завтра, Пеано, завтра!


Пеано осветился своей прежней благожелательной улыбкой, лишь прикрывающей, а не выражающей его истинное состояние, он твердо знал, что будет завтра.


– Не так страшен Гонсалес, каким он себя малюет. Будем завтра ждать вашего сигнала.


12


Все совершалось, как я рассчитывал.


Гонсалес в длинной речи перечислил преступления, совершенные нами во время правления. Он, правда, не позабыл о том хорошем, что мы сделали, но хорошее выглядело гораздо бледней плохого. Раньше он с какой-то душевной страстью объявлял свои жестокие приговоры как высшее веление справедливости, а сейчас – и тоже во имя высшей справедливости – с не меньшей страстью осуждал нас за то, что недавно превозносил. И в обоих случаях был искренен. В моей голове такая искренность не умещалась. Но и самый суд, придуманный Гамовым, тоже не умещался в моей голове.


В заключение Гонсалес объявил, что возглавляемый им Черный суд приговаривает к смертной казни трех бывших руководителей Латании – Алексея Гамова, Андрея Семипалова, его заместителя, военного министра, и Аркадия Гонсалеса, министра Террора и председателя Черного суда. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.


– Пусть войдет стража Черного суда и возьмет под арест троих приговоренных к казни! – возгласил он.


В этот момент все камеры повернули раструбы на меня. Омар Исиро знал, что ему делать. Сейчас на всех экранах мира могли видеть только меня. Я встал, поднял руку и громко проговорил:


– Время! Всем, кто видит меня, – время!


В зал ворвались не солдаты Черного суда, а водолетчики из дивизии Корнея Каплина. И впереди шагал сам старый полковник. Он встал рядом со мной с небольшим вибратором в руках. Гонсалеса окружило с десяток водолетчиков с Иваном Кордобиным и Жаном Вильтой, другая группа, с Сергеем Cкрипником и Альфредом Пальманым, выстроилась вокруг Гамова. Он с удивлением смотрел на меня и на них. Гонсалес с возмущением крикнул:


– Что вы такое надумали, Семипалов? Где мои солдаты?


Я ответил достаточно спокойно, чтобы он сразу понял, что время парадоксов кончилось и теперь пойдет нормальная политика.


– Ваши солдаты арестованы и увезены из дворца. Объявляю арестованными Гамова и вас. Прошу не оказывать сопротивления.


В ответ Гонсалес рванулся ко мне. Я уже говорил, что в этом высоком, широкоплечем, худом человеке с женственной талией и ангельски красивым лицом таилась воистину исполинская физическая сила. Сейчас зрители во всех странах мира смогли оценить, насколько она велика. Три водолетчика отлетели от Гонсалеса, как щепки, и повалились на пол. Только ловкий Жан Вильта, ухватившийся за правую руку Гонсалеса, сумел удержаться на ней. Гонсалес яростно махнул Вильтой в воздухе, ноги водолетчика описали полуокружность. Но сбросить его с себя Гонсалес не успел. Мгновения борьбы с Вильтой хватило, чтобы на нем повисли остальные водолетчики. Я спросил:


– Связывать вас, Гонсалес, или покоритесь силе?


Он зло огрызнулся, уже не пытаясь вырваться из десятка рук.


– Для чего арестовываете нас? Что за комедию вы надумали?


Я постарался, чтобы мой ответ прозвучал почти любезно:


– Прекращаю комедию, так правильней.


Гамов, спокойно сидевший в своем кресле, по-прежнему с любопытством глядел и на водолетчиков, и на Гонсалеса, схваченного целым отрядом дюжих молодцов. Не было заметно, чтобы вторжение военных в зал особенно потрясло его. Впрочем, хуже того, что готовил нам троим Гонсалес, ждать не приходилось. И когда в какой-то момент вдруг установившейся тишины Гамов обратился ко мне, в его голосе не прозвучало ничего, кроме обычной любознательности:


– Мне кажется, Семипалов, вы повторяете ту операцию, которая так удалась вам, когда свергли Артура Маруцзяна. Правда, сейчас она против меня.


– За вас, а не против вас, Гамов! – огрызнулся я. – В той операции я стремился вручить в ваши руки власть, в этой стремлюсь сохранить власть в ваших руках. Надеюсь, вы это скоро поймете.


– Посмотрим, посмотрим, – сказал он без выражения.


Водолетчики наконец усадили Гонсалеса. В зал вошли все члены Ядра и расселись за столами – кто рядом с защитниками, кто с обвинителями. Пеано широко улыбнулся мне и помахал рукой. Гонсалес гневно отвернулся от старого друга. Вудворт хмурился – процессы, выходящие за межи дипломатических приличий, были ему не по душе, хотя, работая с Гамовым, он и раньше не мог обходиться без них. Бар, Штупа и Пустовойт изображали на лицах довольство, а Омар Исиро сиял – он, кажется, единственный по-серьезному тревожился, не сорвется ли задуманная операция. Одного Прищепы не было – он в этот час умчался в далекую секретную лабораторию за двумя физиками. Все стереокамеры были по-прежнему направлены на меня.


– Должен информировать мир о том, что произошло и что еще должно совершиться, – начал я. – Начало событий вы видели – Черный суд под председательством Гонсалеса вынес смертный приговор троим обвиняемым. Я не согласен с приговором суда и принял свои меры. Военные части арестовали Гонсалеса. Как это происходило, вы видели сами.


Гонсалес, приподнявшись в кресле – его тут же на всякий случай схватили за плечи стражи, – вызывающе крикнул:


– Вы преувеличиваете свои возможности, Семипалов. У вас нет права отменять решения нашего высшего суда.


Я постарался не показать закипавшую во мне злость.


– С чего вы взяли, что я отменяю ваши судебные решения? Я только приостанавливаю их. Лучший способ для этого посадить вас на время в тюремную камеру, а ваши карательные войска изолировать.


– Но вы и Гамова арестовываете, судя по тому, что вокруг него охрана. Себя-то вы не сажаете в камеру!


– Себя в камеру не сажаю, вы не ошиблись, Гонсалес. Больше того – на некоторое время узурпирую всю правительственную власть. Вы спросите, на какое время? На то время, пока Гамов будет сидеть в тюрьме. То есть на то, надеюсь, не очень длительное время, пока высший человеческий суд либо не отменит решение Черного суда, в чем я абсолютно уверен, либо не утвердит, что, по-моему, невозможно.


Снова пробудился пребывавший в молчании Гамов.


– Вы сказали – высший человеческий суд. Что вы имеете в виду?


Я повернулся к нему. Я задыхался от страсти и негодования, но с Гамовым надо было объясняться по-иному, чем с Гонсалесом.


– Что я имею в виду? То самое, к чему мы уже не раз обращались в трудные моменты. Только раньше мы призывали население нашей страны как верховного судью нашей политики ответить, за нас оно или против. А теперь мы пригласим на ответ весь мир. Вот он, верховный судья наших поступков, – коллективное мнение человечества. Перед ним должны отступить все частные решения, все личные пристрастия, все одиночные мнения, Гамов! Черный суд над нами – ваше единоличное решение, вы могли своей волей, своим умом, своей жаждой самопожертвования убедить и Гонсалеса стать заодно с вами, но уже меня убедить не смогли. Вот первый недостаток вашего суда, а их будут тысячи. Я добровольно присоединился к обвиняемым, но не затем, чтобы покорно протянуть шею в петлю, а чтобы доказать вам и Гонсалесу, что недостоин справедливости этот суд над нами. Гонсалеса и вас убедить мне не удалось, вы готовы пожертвовать собой. Но я не хочу жертвовать собой. Не допущу и вас расправиться с собой. Судить нас станет все человечество, только такой суд я признаю. И до того, как прозвучит приговор всего человечества, я изолирую вас обоих от фанатичных слуг, от вас самих, наконец. – Я повернулся к Гонсалесу. – Как видите, я не отменяю вашего решения, вы, выбранный нами, и мной в том числе, наш законный высший судья. Было бы позорным для меня признавать ваши приговоры, пока они не затрагивают меня лично, и оспаривать их, чуть они мне невыгодны. И я не отменяю, но приостанавливаю ваш приговор, пока истинно высший суд не выскажет о нем свое мнение.


И повернувшись к стереокамерам, я торжественно провозгласил:


– Объявляю с завтрашнего дня подготовку к всемирному референдуму. Вопрос один: справедлив ли приговор Черного суда, вынесенный Алексею Гамову, Андрею Семипалову и Аркадию Гонсалесу?


После моего обращения к населению всего мира о референдуме охрана увела Гонсалеса в назначенное ему помещение. Сам Корней Каплин возглавил отряд, сопровождавший Гамова. Гамов, уходя, улыбнулся мне – показывал, что не сердится на свой арест. Я спустился вниз и попал в круг друзей. Готлиб Бар, старый, еще до войны, товарищ, громко расцеловал меня, Пустовойт и Штупа ограничились рукопожатиями, а Омар Исиро восторженно воскликнул, что был посвящен во все детали сценария, но до момента, когда Корней Каплин зашагал в овальный зал, трясся от страха, что план не удастся.


Смеющегося Пеано я поздравил с хорошим выполнением операции и подошел к Фагусте и Георгиу, по-прежнему сидевшим друг напротив друга – думаю, что один не вставал, потому что этого не делал другой, – они все старались делать одновременно. Фагуста захохотал, тряхнув шевелюрой, и громыхнул во всю мощь голоса:


– Отлично сработано, Семипалов! Так обдурили балбеса Гонсалеса! Что вы теперь будете делать с такими военными способностями в мире, где установили вечный мир?


Пимену Георгиу я сказал с иронией:


– Вы не разочарованы? Столько трудов положили, чтобы обвинить всех нас в тяжких грехах! Правда, не меньше трудились и когда истово нас восхваляли.


Он ответил с ледяной надменностью:


– Я всегда исполнял свой долг. И когда доказывал нужность каждого вашего государственного акта, и когда вскрывал преступления, содержащиеся в любом их этих актов.


Семьдесят четвертый живой потомок древнего пророка терпеливо ожидал, пока я закончу переброс репликами с обоими журналистами. Он стоял передо мной по-военному прямо, седой, с яркими голубыми глазами, сверкавшими из глубоких глазниц.


– Я с ужасом слушал, что наговаривал на президента этот бессовестный человек, ваш Черный судья, – сказал он.


– Почему бессовестный? – засмеялся я. – Каждый делает, что умеет. Гонсалес лучше всего осуждает. Это его страсть – карать.


– Есть существа, неподвластные его суду.


– Для Гонсалеса таких существ не существует.


Из глаз первосвященника вырвалась вспышка. Он медленно проговорил:


– Вижу, вижу – и вы не поверили в то, что я рассказал о происхождении президента.


Я широким жестом обвел овальный зал.


– Здесь много людей, уважаемый Тархун-хор. Могу вас уверить, что я больше их всех согласен с вами.


За время суда я почти не занимался государственными делами. Их накопилось множество. Я удалился к себе – и просидел в кабинете до ночи. Позвонила Елена, она радовалась, что призрак незаслуженной кары рассеян, и просила прийти домой. Я отговорился занятостью и пошел к Гамову. Около его квартиры ходила стража – все те же водолетчики. В приемной Гамова сидели Сербин и Варелла, они вскочили, когда я вошел.


– Как ваш полковник, друзья? – осведомился я.


Мне ответил Варелла, Сербин только поглядел затравленными глазами:


– Ходит по комнате. Прислушиваемся – не позовет ли? Нет, молчит, только ходит – от окна к двери, от двери к окну.


Гамов прекратил свою ходьбу, когда я вошел, показал мне на кресло, сам сел напротив. Мне показалось, что он готовится к долгой беседе. Я тоже готовился к ней.


– Вы так долго отсутствовали, – пожаловался он. – Я боялся, что вы вообще не придете – можно уже со мной не считаться.


– Сами виноваты! – огрызнулся я. – Раньше делили поровну всякие неотложности, а теперь все взвалили на меня одного.


– Будете перевозить меня в тюрьму? – переменил он тему разговора.


– Зачем? Вас нужно изолировать от людей Гонсалеса, да и от вас самого. Не уверен, что вы сегодня предсказуемы. До референдума побудете здесь, а потом снова появитесь перед народом.


– А вы уверены, что референдум отвергнет приговор Гонсалеса?


– Гамов, вы же умный человек. Неужели вы сомневаетесь, что Гонсалеса поддержит только малое число? Бесконечно малое число, если говорить терминами математики…


– Нет, я не сомневаюсь. И это меня тревожит.


– Хотите смерти? – спросил я прямо.


– Хочу эффектного завершения, – ответил он столь же прямо. – Одно дело – появиться, красочно победить и исчезнуть, оставив миру решение кардинальной философской проблемы – где граница между добром и злом. Остаться и руководить усмиренным миром – это все же не вклад в философию.


– Знал, что вас мучают философские болезни, но не до такой же степени… Это временная хворь, Гамов. Мы еще поговорим о философском содержании наших поступков. И сделаем это без Гонсалеса и Бибера. Один орудует в философии топором, другой хрупок – раз поспорил с вами и сразу сломался, перейдя в вашу веру.


– Вы будете мягче Гонсалеса и тверже Бибера, Семипалов?


– Ваш ученик, Гамов. Это обязывает. Постарайтесь до референдума не заболеть по-серьезному.


В приемной Сербин со страхом смотрел на меня. Мы говорили с Гамовым тихо, он ничего не мог расслышать – это испугало его.


– Семен, слушай меня внимательно. – Впервые я назвал солдата по имени, а не по фамилии. – Для начала – ты обыскал полковника? И одежду его, и все помещения? Ножи, бритвы, карманные импульсаторы?..


Он быстро ответил, страх его увеличивался:


– Мне помогал Варелла, он взял на себя помещение, я – всю одежду. Импульсатор был в столе, Григорий его изъял. Я ничего не нашел.


– Отлично, Семен. Теперь так. Полковник плох, у него помутилось сознание. И если с головы полковника упадет хоть волос по причине твоего попустительства… Своей головой ты не расплатишься даже за один волос полковника!..


У Сербина жалко исказилось лицо. Он схватил мою руку и припал к ней губами. Я вырвал руку и вышел. Я волновался не меньше, чем он.


13


Мне не хочется распространяться о тех двух неделях, что прошли до референдума. В них было слишком много звонков, встреч и разговоров. Я начинал сердиться, когда меня спрашивали о Гамове. Гамова ничто плохое не ожидало, в этом я был уверен. Референдум мог завершиться только его новой громкой победой. Так оно и произошло. Я не помню, сколько людей поддержало приговор Гонсалеса в Нордаге, Патине, Родере, Ламарии, наверное, были и такие. Но они исчислялись той величиной, которую я в разговоре с Гамовым окрестил бесконечно малой. В Патине и Кортезии, в Клуре и Корине таких ненавистников Гамова вообще не оказалось. О южных и восточных странах я не говорю. Тархун-хор успел перед референдумом объявить Гамова вторично явившимся в наш мир пророком – после этого в странах, где верили в Мамуна, никто не осмелился даже подумать о смерти Гамова, не то что потребовать ее на референдуме. По телефону я сказал Гамову о новом демарше первосвященника примерно в таких выражениях: «Привет вам, духовный владыка четверти человечества! Вы теперь не политик, а пророк, – звучит впечатляюще, не правда ли?»


Мы с ним посмеялись удивительному повороту его популярности.


А когда результаты референдума стали ясны, я предупредил Гамова, что явлюсь к нему для долгого и серьезного разговора.


– Вы пока мой тюремщик, – ответил он без иронии, – и потому можете приходить без предупреждений.


– Но с предупреждением лучше, – возразил я и направился к нему.


В приемной я спросил вскочившего при моем появлении Сербина:


– Как полковник?


– Все ходит по комнате. Так вроде бы ничего, только все ходит.


Гамов улыбнулся мне и показал на кресло.


– Диктатор, поздравляю вас с освобождением, – сказал я, усаживаясь. – И докладываю, что специальным приказом ликвидирован Черный суд. Гонсалесу предстоит выбирать себе новую должность. Я ему ничего не предлагаю, это можете сделать вы, воротившись в президенты. Рекомендую лишь подыскать ему что-нибудь не раздражающее людей, он один из тех, кого всюду ненавидят.


Он внимательно посмотрел на меня.


– Вы сильно сдали, Семипалов! Вы не больны?


Я не удержался от упрека:


– В принципе – здоров. А если выгляжу худо, так вы задали мне хлопот. Думаете, было просто вас арестовать? Кстати, вы выглядите не лучше моего.


Он, и правда, казался усталым и постаревшим.


– Много думаю, Семипалов. И в частности – о вас.


– Ругали меня?


– Зачем? Вы действовали, наверно, правильно. Но испортили всю программу, которую я намечал для себя.


– О вашей дальнейшей дороге потолкуем особо. Разрешите вначале доложить, что я проделал за вас, взобравшись на ваше высокое кресло.


– Докладывайте, – сказал он без интереса.


Я рассказал о встречах с руководителями разных стран, о демобилизации армий, о переводе военных заводов на мирную продукцию. Это были проекты, о каких он мечтал, теперь они становились реальными событиями. Описание того, что я совершил за дни его временного отсутствия, не могло не увлечь его. И он понемногу оживлялся.


– Как видите, я действовал в вашем духе, как ваш исполнительный ученик. Будете критиковать?


– А вы думаете, что все так хорошо, что и покритиковать не за что? Раньше у вас не было такого самомнения, Семипалов, – пошутил он.


– Раньше я работал за себя, теперь же выполняю вашу программу. Из почтения к вам не осмелюсь себя критиковать. Звучит, конечно, парадоксально, но ведь это ваш метод – все осуществлять через парадоксы. Теперь побеседуем о том, что делать завтра. Вы сказали, что хотели бы идти иной дорогой. И в том, что реальная дорога отлична от вымечтанной, – моя вина. Все это туманно. Туманностей раньше у вас я не замечал. Неожиданности, парадоксы – да, но не туман. Поэтому хотел бы объяснения.


Он рассеяно глядел в окно. То ли колебался, нужно ли рассказывать мне о своих планах, то ли не знал, с какой стороны подойти. И хоть такая нерешительность была несвойственна Гамову, я терпеливо ждал – в происшествиях последнего времени, начиная с суда над собой, было много такого, чего я не понимал. Нужно было поставить все точки над i.


– Ответьте мне на один важный вопрос, но только не сразу, а подумав, – прервал он затянувшееся молчание. – Кто я такой, по-вашему?


– Не уверен, что над ответом нужно долго думать. Вы – разный. Вы менялись непрерывно с того дня, как я вас узнал. Сперва инженер-астрофизик, потом офицер плохо обученого полка, потом командир грозного воинского соединения. Что еще? Благодетель своих, но одновременно и тех, с кем воевали, а в результате победитель в войне, объединитель земли в единое государство, первый общемировой президент. И главное – в каком бы образе вы ни являлись, вы всегда на своем месте. Вы единственный человек, который неизменно соответствует сложившимся вокруг обстоятельствам. Верней – вы из тех редчайших деятелей истории, которые умели создавать нужные себе обстоятельства и потому всегда им соответствовали.


– Не то, – сказал он и поправился: – Не буду опровергать, хотя бы потому, что такое понимание мне приятно. Но вы описываете реального человека, своего напарника, и это – ошибка.


– А разве вы не реальный человек, Гамов? И разве я не ваш помощник? Слово напарник слишком высоко, не надо мне льстить.


– Все верно, – повторил он. – Реальный человек, вполне реальный. Но не в этом суть. Я отделился от себя телесного. Моя нынешняя реальность в том, что я стал бестелесным.


– На призрак вы все же мало похожи, хотя и не вполне поправились от болезни. До бестелесности пока далеко.


Он начал сердиться на мою иронию.


– Вы не хотите меня понимать! Моя бестелесность в том, что в глазах множества людей я превратился из человека в символ.


– В символ чего, Гамов?


– Вы перечисляли отдельные мои функции и посты, но каждый мой новый образ становился постепенно символом некоей цели. Если вам не нравится «символ», применяйте термин «идея». Я превратился в воплощение идеи. Если я и перестану жить, а это неизбежно, то идея, воплощенная во мне, не пропадет, а усилится.


До меня не сразу доходили его откровения.


– Вы сказали – в каждом вашем посте был свой символ? Но если так, то ваша дальнейшая деятельность на посту всемирного президента породит свои новые идеи, и они станут новыми символами.


– Вот именно! – воскликнул он. – И каждый новый символ, воплощаемый во мне, будет ослаблять уже осуществленные мной идеи, прежде них ставшие символами моего существования. Моя нынешняя драма в том, что я достиг главного, чего хотел. И каждый новый день будет не усиливать, а ослаблять меня. Вам теперь понятно?


– Не все. Итак, вы осуществляете в себе сегодня некий символ. Снова повторяю – чего? Объясните хотя бы в двух словах.