Сеpгей Александpович Снегов Диктатор книга

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   42   43   44   45   46   47   48   49   ...   59


Референдум начался в шесть утра по местному времени. В Адане была еще ночь, когда на востоке страны уже пошли к урнам. Исиро отметил сутки перед референдумом двумя важными стереозрелищами. Одно продолжалось почти десять часов, другое не заняло и двух минут – не знаю, какое подействовало острее. Первое – традиционный зарубежный стереообзор, второе – краткая речь Сербина. Обзор сводился к стереоинформации из Клура и зарисовкам из Корины. В Клуре совет церквей объявил суточный молебен о смягчении сердец злых и равнодушных. И мы увидели заполненные площади городов, это были в массе женщины и дети, мужчины сохраняли традиционную «гордость Клура», их было вдесятеро меньше, но были и они, и не только старики, но и в цветущем возрасте, правда не цветущие, а худые, изможденные, желтая печать недоедания уже легла на все лица, истончила болезненной худобой шеи и руки. И все они опускались на колени, простирали к небу руки и громко молили вслед за торжественно возглашавшими молитву священниками на помостах: «Господи, смягчи души, воззри с высоты своей на нас, спаси наших невинных детей!» И тысячеголосый вопль, почти плач, сливался с гулом колоколов, медные голоса храмов несли и несли над землей свои скорбные звоны, они сливались воедино – молящие плачи людей и тяжкие голоса металла…


Я знал, твердо знал о себе, что до последней минуты все, от меня зависящее, сделаю, чтобы не выполнились просьбы и надежды этих коленопреклоненных людей. Ибо государственные интересы восставали против человеческих чаяний – я не имел права помогать тем, кто направлял оружие против моей страны. Во мне схлестнулись в злой борьбе простой человек и политик, мне становилось тяжко смотреть на женщин и детей, молящихся о нашем великодушии, и я выключил передачу из Клура.


Зато информацию из Корины я смотрел не с мукой человека, а с интересом политика. В Корине голод уже терзал население, но сдержанные корины не собирались на площадях для общественных молений. И стерео показывало, как они обсуждают вероятный исход референдума и как оценивают положение в океане. В общем, они здраво видели ситуацию: признавали, что нельзя заранее определить исход референдума в Латании, а что до океана, то корины, опытный морской народ, соглашались, что помощь из Кортезии невозможна: океан, начав осенью бушевать, не утихомирится, по крайней мере, до зимы. Все это было нормально, такие настроения и разговоры не хватали за горло, как площадные моления клуров – я отходил душой, когда Исиро переключал свой аппарат с Клура на Корину.


А за два часа до начала референдума на востоке Исиро в последний раз вывел на экран Сербина. Самый раз было солдату обрушиться на меня, призвать к прямому восстанию. Он бы нашел тысячи слушателей, готовых немедленно откликнуться на такие призывы. Но Гамов, вещавший народу голосом Сербина, безошибочно рассчитал свою стратегию.


– Плохо, ребята, полковнику, – скорбно сказал Сербин. – Даже есть не может, только чаю с сухариком выпил. Лежит, смотрит в потолок, все молчит. Я ему слово сказал, он выгнал меня… Все ждет, как теперь вы, вот такое настроение… Так что знайте, ребята… – Сербин, заплакав, стал вытирать слезы со щек, потом махнул на операторов рукой – убирайтесь, мол, больше говорить не буду.


Я в бешенстве стукнул кулаком по столу. Я знал, что Сербин в последнем своем явлении в эфире выкинет какое-нибудь непредвиденное коленце. Но слез я все-таки не ожидал, это была отсебятина, Гамов их не одобрит. Зато я не сомневался, что множество зрителей в ответ на его скупые слезы сами громко зарыдают. Он каждым своим выступлением подводил к массовой истерике. Я задыхался от ярости. Я мог возражать Гамову, мог бороться с Аментолой, мог и убедительным словом, и властным принуждением покорять подчиненных мне людей, но против ограниченного фанатичного солдата у меня не было противодействия. Для борьбы надо иметь хоть несколько точек соприкосновения, их не было. Я не мог ни молчаливо игнорировать его слезы, ни гневно осмеять их, не мог со всей серьезностью их осудить. И в эти последние минуты перед референдумом я стал ощущать, как круто меняется настроение в народе. Публичные моления в Клуре и скупые слезы Сербина разбивали, опрокидывали, подмывали самые твердые бастионы логики, а на моей стороне была только логика, одна логика, умные рассуждения – и все они тонули в мутном хаосе бурных эмоций.


Восток проголосовал, когда в Адане кончалась ночь. Исиро показывал и наших людей, торопящихся к урнам, и молящихся на ферморских площадях женщин и детей. Только две одинаковые картинки сменяли теперь в эфире одна другую – мужчины и женщины, молчаливо заполняющие урны листочками, и тысячные толпы молящихся на коленях перед храмами и в храмах. Я отключил стерео и задремал.


Меня разбудил Пустовойт. Он был в таком возбуждении, что тряс студенистыми щеками, как пустыми мешками.


– Андрей, я протестую! – и он в отсутствие Гамова забывал о предписанном этикете разговора. – Готлиб не чешется, это возмутительно!


– А почему он должен чесаться? Сколько знаю, у него дома ванна. И противником воды он пока себя не объявлял.


Моя насмешка если и не успокоила Пустовойта, то дала ему понять, что разговаривать надо нормально. Он получил извещение с востока, что больше двух третей высказались за Гамова, немедленно связался с Баром и потребовал срочной отправки в Клур и Корину подготовленных эшелонов. Готлиб ответил, что пока не завершится голосование во всей стране и официально не опубликуют результатов, ни один водоход, ни один вагон, ни одна летательная машина не пересекут границы. Клур получит продовольствие на сутки позже, чем мог бы, негодовал Пустовойт. В Клуре умирают женщины и дети. Сколько смертей примет на свою совесть Бар промедлением в одни сутки? Как можно примириться с таким преступным равнодушием!


– Сейчас свяжусь с Готлибом, – сказал я.


Бар, в отличие от меня, всю эту ночь не спал. И, как Пустовойт, получал достаточно точные сведения о ходе голосования. Он не оспаривал информацию министра Милосердия о референдуме на востоке, но не был уверен, что и на западе страны результаты будут такими же.


Мне было трудно так говорить, но я сказал:


– Готлиб, не обольщайтесь. На западе сторонников Гамова будет еще больше, чем на востоке. Я предвижу наше с вами поражение. И если помощь решена, не надо с ней медлить. Приводите в движение эшелоны.


– Семипалов, вы слишком быстро признаете поражение. Мы все шли за вами, и я хочу пройти до конца, то есть до завершения референдума. Удивляюсь вашей перемене! На вас это мало похоже!


Хоть было не до веселья, я рассмеялся.


– Никаких перемен, Готлиб. Просто я непрестанно думаю – с кем народ? С нами или с Гамовым? Что пересилит – логика разума или стихия чувств? Наше с вами дело – действовать по воле народа. Даже если его воля ему во вред. Так будем действовать исправно, Готлиб.


Теперь в передачах Исиро появились новые картинки. Бар объявил по стерео, что передвигает эшелоны помощи к границам Клура, чтобы не терять ни часа, если референдум утвердит помощь. И мы увидели огромные водоходы, доверху набитые продовольствием, продвигающиеся по полям Патины, по извилистым дорогам Ламарии, по горным шоссе Родера. Машины шли почти впритык, поезда вплотную двигались за поездами – десятками параллельных змей извивались по трем сопредельным странам эшелоны помощи. А потом движение замерло – передовые машины подошли к Клуру и остановились – результаты референдума еще не были объявлены. Глубоко убежден, что это не такая уж длительная остановка – чуть больше половины суток – была мучительна не для одного меня, не для одних моих помощников и друзей, даже не для одних клуров и коринов, страстно жаждущих спасения, нет, и за океаном, в далекой Кортезии, стерео отменило все иные показы, кроме непрерывно возобновляемого пейзажа замерших у границы Клура машин и срочных сообщений о том, как с востока на запад Латании катится волна референдума. Кортезия, затаив дыхание, ждала чрезвычайных событий, ибо только безнадежные глупцы не понимали, что в эти часы, возможно, решается судьба всего мира.


А на дорогах Патины, Ламарии и Родера, по которым сутки двигались, а потом замерли эшелоны помощи, выстроилось чуть не все свободное от работ население. Я закрываю сейчас глаза и вижу, все снова вижу тысячи водоходов в людских стенах, сотни тысяч людей, женщин, детей, мужчин, молчаливо следящих за движением машин, столь же молчаливо стоящих у замерших эшелонов. Я уже писал, как выразительно бывает молчание. Каким удивительным содержанием наполнены разные оттенки тишины, но ничего равного молчанию тысяч людей, выстроившихся по дорогам трех стран, я раньше и вообразить себе не мог. Молчали и водители машин, и военная охрана, сопровождавшая эшелоны, и множество людей, превративших дороги в туннели без крыш. Всё молчало, ибо готовилось великое событие и никому не было известно, совершится ли оно.


Конечно, политики не молчали. В Патине, где слово ценится больше, чем в любой другой стране, по местному стерео являлись народу и Вилькомир Торба, и Понсий Марквард, и величественная Людмила Милошевская – и каждый что-то говорил о том, что завтра ожидать миру. И, наверно, в их речах было много умного и дельного, но Омар Исиро не доносил их речи до нас, это, он считал, были мелочи. Не донес он нам и обращение Путрамента к нордагам, а в нем были, я узнал потом, важные мысли о послевоенном устройстве, впрочем, они поглощались главной мольбой президента: «Дети мои, нордаги, наступил час величайшего испытания, пусть каждый станет достойным самого себя!» Призыв, по-моему, довольно туманный, но неопределенность, почти иллюзорность действует на иных гораздо сильней четких, строго очерченных настояний – Путрамент хорошо знал свой народ.


В полдень я пошел на избирательный участок, подал свое «нет» и срочно созвал Ядро.


– Голосование еще не кончилось. – сказал я. – Но итог несомненен. Мы потерпели государственное поражение. Народ в массе за Гамова и готов совершить жертву в пользу врагов.


– Что до меня, то я поражения не потерпел. – подал реплику Гонсалес. Он холодно смотрел на меня. И я снова – в который раз – отметил чудовищное несоответствие внешности и сути у этого человека, и каждый раз оно поражало меня все сильней – высокий, широкоплечий атлет с нежным лицом, почти ангельская доброта в глазах и черная ненависть в душе. Он, конечно, победил, он проголосовал за помощь, когда Гамов потребовал ее, но сейчас и он не радовался своей победе, это было ясно. Он был холоден, отстраняюще холоден, почти печален.


Я обратился к министру информации:


– Исиро, результат голосования точно вы узнаете завтра?


– К полночи все голоса будут подсчитаны.


– Точность сейчас необязательна, важно не ошибиться в сути.


Омар Исиро ответил без раздумья, он ждал такого вопроса:


– Думаю, восемьдесят из ста высказались за помощь.


– Вы слышали, Готлиб Бар? – сказал я. – Не будем ждать окончательного подсчета. Прикажите эшелонам помощи переходить границы Клура.


Я редко видел Бара взволнованным. Сейчас он до того волновался, что не смог сразу ответить. Ответственность за великое политическое решение была ему не по плечу. Он не говорил, а мямлил:


– Понимаю… Но как объявить? Ваш приказ? Решение Ядра?


Я засмеялся – так он был смешон в своей запоздалой нерешительности.


– Решение народа, а Ядро только формулирует выводы из этого решения. Надеюсь, никто не против? Исиро, подготовьте мою передачу. Я больше всех сопротивлялся помощи, мне, стало быть, первому объявить, что мы подчиняемся воле народа. Готлиб, действуйте! Исиро, едем на студию.


Я пошел к выходу. Меня задержал Гонсалес, он выглядел так, словно обнаружил во мне что-то неожиданное.


– Семипалов, не хотите прежде посовещаться с Гамовым?


Я пожал плечами.


– Зачем? Гамов болен. Если я пойду совещаться с ним, он подумает, что у меня сомнения. Все это лишние тревоги. Моя речь успокоит его.


Исиро ожидал в дверях. Но Гонсалес опять задержал меня.


– Семипалов, знаете, как вас называют среди сторонников Гамова?


– Вы имеете в виду Сербина и его приятелей? Они меня ненавидят. Черт не нашего Бога, вроде бы так?


– Именно так. Они не понимают вас. Я тоже не всегда вас понимаю, Семипалов.


– Спасибо за признание. Оно мне пригодится, когда я предстану перед судом вашего трибунала. А что до чертей, своих и чужих, то все мы верные дьяволы своего божества.


– Не так. Есть черти и есть ангелы. Хороший Господь достаточно широк, чтобы вместить в себя противоречие. Слуги ему нужны разные.


И ангелоподобный Гонсалес улыбнулся самой ангельской из своих улыбок. Среди всех помощников Гамова только этого страшного человека, Аркадия Гонсалеса, я искренне побаивался и открыто не любил.


10


Речь в многократных повторениях пошла в эфир. Теперь я был вправе спокойно идти к Гамову. Я пришел, не предупреждая заранее. Сербин в своем закутке зашивал что-то из одежды. Он вскочил, выкрикнул какое-то военное приветствие, я, не слушая и не здороваясь, прошел дальше. Гамов сидел на кровати, пожилая медсестра Матильда что-то втирала в его обнаженную руку. Он оттолкнул ее и поднялся. Лицо его излучало радость. Здоровым он, однако, не выглядел, я сразу отметил, что до настоящего восстановления еще далеко. Он, сразу стало ясно, сам не понимал в эти первые часы ликования, что ему не до работы, зато я определил: еще не время мне сдавать государственные дела. На нашем разговоре это, впрочем, не сказалось – я хорошо знал свое истинное место.


– Спасибо, Семипалов! – сказал он горячо и сделал знак Матильде, чтобы вышла. – Отличная речь! Вы сделали больше, чем я мог ожидать.


Я не хотел, чтобы у него создалось превратное представление о моем реальном отношении к собственным поступкам.


– Вынужденная речь, Гамов. По-прежнему считаю, что мы совершаем большую ошибку. Но что сделано, то сделано.


Он засмеялся. Он показал мне смехом, что понимает, как мне было нелегко, и надеется, что, отступив в споре, я и дальше буду идти по предписанному пути. Все же он уточнил:


– Не считаете ли вы, что я должен выступить по стерео? И возвратиться к делам? Вам сейчас очень трудно…


– Трудно, да. Но еще трудней будет, если вы, преждевременно вернувшись, вскоре опять свалитесь. Самые важные события впереди, они потребуют вашего непосредственного участия. А что до эфира… Поблагодарить народ за веру в вас, конечно, нужно. Но не дольше того, что разрешат врачи. Говорить будете из этой комнаты.


Он сказал с волнением, которого не мог сдержать:


– Я сделаю все, что вы прикажете. Я верю в вас.


– Гамов, мы все слуги рока. Нас ведут силы, много мощнее нас. Даже не выходя из этой комнаты, вы остаетесь нашим руководителем. Нас ждут бурные дни, очень важно, чтобы вы встретили их не таким желтолицым и качающимся на ногах, как сейчас. Я не терплю вашего Сербина, но в одном поддерживаю его: если он приказывает вам есть, ешьте, если приказывает спать, спите.


Он опять улыбался.


– Уж если вы заодно с Семеном!.. Буду исполнять любые его команды, зная, что в них также есть и ваше настояние. – Я встал, он задержал меня. – Вы сейчас будете смотреть стерео? Давайте посмотрим вместе, что за рубежом.


Мы прошли в его маленькую приемную. На стене, против стола, висел стереовизор. Это было новшество последних дней, раньше Гамов смотрел новости из зала заседаний, если – как я – не ходил к Пеано либо к Прищепе, смонтировавших у себя гигантские экраны. Перед стереовизором сидела Матильда, она, как все женщины, не могла оторваться от стереокартинок, что бы они ни показывали – любовную драму или военные трагедии. У стереовизора же сидел и Сербин, но лицом к двери к Гамову: прислушивался, что там совершается и не нужно ли ему спешить на вызов. И Матильда, и он вскочили, когда мы вышли из спальни Гамова.


– Сидите, сидите! – сказал Гамов. – Вы нам не помешаете.


– Пусть лучше уйдут, – сказал я. – Не все реплики, которыми мы будем обмениваться, годятся для широкого употребления. Понадобится, позовем их.


Матильда с сожалением бросила взгляд на экран и нехотя поднялась. Сербин понимающе кивнул – показывал, что после моего выступления вражды ко мне больше не имеет и согласен, что наши с Гамовым разговоры не для его ушей.


Исиро показывал вступление эшелонов помощи в Клур. Первая колонна машин проходила линию фронта. На пограничных валах, на брустверах батарей, на крышах домов, даже деревьях вдоль дороги везде были клуры, и военных среди них в этих прифронтовых местах было больше, чем гражданских. Меня беспокоила мысль, что генерал Арман Плисс сочтет появление эшелонов помощи равнозначным вторжению неприятельского десанта и встретит их не цветами, а огнем. Но я, видимо, преувеличивал глупость бравого генерала. Он хоть и отрицал публично саму возможность благотворительной помощи врага, но не отдал приказа отражать ее, буде она все-таки совершится. Солдаты цветов не держали, но зато орали во всю мощь глоток – и пересекающие границу машины отвечали ревом своих клаксонов. Я говорил, как мучительно давило на чувства то молчание, с которым эшелоны помощи двигались по Патине, Ламарии и Клуру. И сами машины не подавали сигналов, только глухо шуршали шинами по асфальту и тонко свистели дюзами, и люди, плотными стенами выстроившиеся вдоль дорог, мертво молчали – начиналось великое действие, и никто не знал, исполнится оно или замрет на полусвершении. Пересекут ли машины заветную линию, разделяющую враждебные государства, или миллионы «нет», брошенные в урны, погонят их назад.


Я потом узнал, что именно в тот момент, когда я закончил речь в эфире, минута в минуту к последнему моему слову, все водоходы, все водолеты, все поезда, все заводы в стране загудели и засвистели. Я, конечно, слышал и гудки, и свист, когда шел к Гамову со стереостанции, но в Адане мало заводов, а эшелоны помощи были далеко – рев гудков как-то не затронул меня.


Зато сейчас, сидя рядом с Гамовым, я полностью ощутил грандиозность перемен, свершившихся в считанные минуты. Дело не только в том, что замершие машины разом пошли. Еще впечатлительней был переход от мертвой тишины к грохоту, гаму, свисту и крикам. Эшелоны проходили линию фронта, надрывая клаксоны и свистки, а их встречали воплями – солдаты, подняв вверх импульсаторы, садили в небо синими молниями и орали, а жители, высыпавшие на границу, бросали в машины цветы, тоже орали и пели, пели и орали. Женщины, вырываясь из толпы, висли на подножках, взбирались на открытые платформы и на крыши, их подхватывала охрана. С каждым мигом, с каждой минутой движения по дорогам Клура и грохота машин, и возгласов встречавших, и визга женщин и детей, и цветов, бросаемых на водоходы, – всего этого становилось больше, все звучало громче, было все радостней. Великий праздник открылся в Клуре, он нарастал, разветвлялся на пересечениях дорог Клура, вливался в города, уже заранее охваченные ликованием, все ближе шествовал на Фермор, столицу одной из прекраснейших стран нашего мира.


Гамов толкнул меня. Мне показалось, что он сдерживал слезы.


– Семипалов! Неужели они и теперь смогут воевать против нас?


– Не сейчас, а после, – хмуро возразил я. – На дорогах неорганизованный народ, они счастливы, ибо их спасают. Но власть не у них, а у генерала Армана Плисса. А это типичный военный старой школы, то есть бестия, забронировавшая себя колючими заборами воинских приказов, защищенная бастионами понятий солдатской доблести, верности долгу, исторических традиций… Он не появляется в эфире, меня пугает его молчание.


– Он сказал, что не верит в нашу помощь, – напомнил Гамов.


– Самый раз поверить – помощь катится по дорогам его страны. А что если он ждет нашей помощи, чтобы поправить положение в тылу, а потом с удвоенной энергией двинется на нас? Захватит наши эшелоны, превратит наших водителей и охрану в пленных – это ведь равноценно выигранному сражению на поле, – и при этом никаких военных потерь, только прибыль. Вы заметили, что войска на границе по-человечески поприветствовали наши эшелоны, но ни один солдат не покинул своего поста? И граница снова закрыта, уверен в том. Генерал Плисс пропустил продовольствие, но нашим войскам дороги не даст. Он готов к новым боям.


– Боже, до чего же вы не доверяете людям! – чуть не с мукой произнес Гамов.


– Вы сделали меня военным министром, Гамов. Слишком доверчивых военных водят за нос. Я буду безмерно рад, если ваши политические мечты станут реальностью. Но если вы ошибетесь и народ, проголосовавший за вас, ошибется вместе с вами, на мне лежит обязанность смягчить тяжкие последствия такой ошибки. Эшелоны помощи вошли в Клур, но наша армия не покидает своих казарм. Ни один солдат не бросит импульсатора на землю, пока Пеано либо я сам не прикажем. И мы с ним, покорившись голосу верящего в вас народа, будем ждать еще одного голоса – хриплого голоса корпусного генерала Армана Плисса, захватившего в свои грубые руки правительство Клура. А Плисс молчит, Гамов, эшелоны помощи мчатся по его стране, а он молчит, и армия его стоит на предписанных ей постах, ни один солдат не бросает оружия.


Я думал, Гамов сердито огрызнется на мою тираду, но он сказал:


– Смотрите, Исиро показывает, что в Нордаге.


В Нордаге сотни машин выходили со складов, с городских площадей, где вторые сутки стояли готовые к походу на океан, рядом с машинами бежали люди. И я снова увидел рыжую Луизу на крыше спортивного водомобиля, она мчалась сквозь толпу, радостно крича, и толпа отвечала ей таким же радостным криком. Стереолуч пронесся по улицам столицы, выхватил несколько поселков и развернул зрителю берега океана.


Вероятно, из всех картин, показанных сегодня Исиро, эта была самой впечатляющей. Океан бушевал. Берега Нордага – крутые скалы, узкие фиорды, удобных портов немного. Исиро показал один из таких портов. В гавани, защищенной берегами и гранитным молом, качались с сотню небольших судов, обычные рыбацкие шхуны, на палубах громоздились ящики и бочки с продовольствием. А за молом простирался белый от ярости океан. Нордаги – умелые моряки, но не безумцы, ни один в такую погоду и не пытался выбираться наружу. Исиро перенес стереоглаз в сторону от океана. Мы увидели обширную площадку в прибрежных горах, монтажники завершали установку больших передвижных метеогенераторов, новейшее изобретение инженеров Штупы, каждый из таких генераторов был равен, а то и превосходил те могучие стационарные установки, с какими мы начали войну и какие обеспечили нам превосходство в искусственных ураганах на полях сражений. Мы увидели и самого Штупу. Он неподвижно стоял, закутанный в плащ, опустив капюшон – из темного, как ватное одеяло, неба хлестало дождем. А рядом со Штупой нервно прохаживался, открыв голову дождю и ветру, Франц Путрамент. Президент Нордага демонстрировал пренебрежение к плохой погоде, в его стране, впрочем, плохие погоды – обычность, ясному дню там радуются как празднику. Я невольно засмеялся, подумав, что еще не так давно тот же Штупа обеспечил Нордаг таким количеством ясных дней, что чрезмерно затянувшийся праздник стал превращаться в наказание.