Сеpгей Александpович Снегов Диктатор книга

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   40   41   42   43   44   45   46   47   ...   59


Я даже плюнул от отвращения и потребовал Омара Исиро к себе.


– Что вы устраиваете, Исиро! – выговаривал я министру информации. – Чудовищная же отсебятина! Выпустили на экран этого болвана! Гамов держит его возле себя, но это еще не резон, чтобы малограмотный солдат докладывал миру о состоянии диктатора! Есть врачи, каждый день консилиум, дважды в день сводки здоровья – грамотные, правдивые сводки, только они дают истинную картину болезни. А что нес этот олух? Как Гамов стонет, как поворачивается в постели, как кашляет, как чешется, как ведет себя в туалете!.. Противно слушать! Прошу вас больше не выпускать Сербина на экран.


Вежливый и всегда согласный Омар Исиро вдруг показал клыки.


– К сожалению, не могу выполнить ваше приказание, Семипалов, – сказал он, впрочем, с обычной своей вежливостью. – Зрители требуют именно таких передач – масса писем и звонков… Ведь всем известно, что Сербин не просто охранник диктатора, а человек, постоянно находящийся рядом с ним.


– Понятно. Мои распоряжения для вас необязательны. А если Ядро единогласно запретит выпускать Сербина – подчинитесь?


– Единогласия не получится. Один голос будет против.


– Ваш?


– Мой.


– Хорошо – без одного голоса. Подчинитесь?


– Подчинюсь, но…


– Что за «но»?..


– Раньше, чем выносить на Ядро вопрос о Сербине, посмотрите, как слушают его рассказы. Вечером он появится между семью и восемью, это время, когда врачи стараются обеспечить Гамову короткий сон. Может быть, у вас изменится мнение.


– Буду смотреть. Что за рубежом?


– Информация о том, как принимают там известия о референдуме и болезни Гамова, начнется в два часа дня.


До двух часов я успел управиться с неотложными делами, потом сел за стереовизор. И сразу понял, что за рубежом разразилась буря. Мы и раньше были избалованы вниманием врагов и нейтралов: и перемены в обществе, и события Священного Террора, и речи Гамова к народу, и, естественно, военные действия – все подробно излагалось, все шумно комментировалось, все вызывало споры на улицах. Когда Штупа энергично нагнетал в Клуре и Корине жару и сухость, весь мир только об этом и говорил – и впервые нас не проклинали и не осуждали, – о том, каким бедствием может обернуться спасение детей, никто и не думал – единственно важное было спасти их. Но то, что показал нам Омар Исиро сегодня, стократно превосходило все, что мы знали. Я увидел тысячные толпы на площадях перед огромными стереовизорами, снова увидел зал правительственных заседаний, Гамова, запутавшегося в своей речи, шатающегося и падающего. И на крик, вырвавшийся в зале из груди всех, толпы на площадях, показанных нам, отвечали таким же криком, может быть, более хаотичным, нестройным, но таким же единым голосом. И еще Исиро нам показал страницы зарубежных газет, все они были заполнены известиями из Адана, на всех полосах трактовалась только одна тема – серьезен ли план помощи Гамова, серьезна ли его болезнь, есть ли шанс, что Латания осуществит на практике то, чего требовал от своего народа диктатор.


И в заключение Исиро вынес на экран беседу корреспондента Клура с правителем этой страны Арманом Плиссом. Генерал важно развалился в кресле, огромная его вислоухая голова покачивалась на тонкой шее, длинные широкие погоны выступали за края узких плеч. Генерал презрительным выражением лица показывал, что полагает сущим вздором все, о чем его спрашивает корреспондент. А тот, маленький, кругленький, розовощекий, настойчиво допытывался ответов, явно нежеланных генералу.


К о р р е с п о н д е н т. Вы слышали о новой акции диктатора Гамова?


П л и с с. Ничего не слышал. Я глух на то ухо, где звучат глупости.


К о р р. Вы считаете глупостью продовольственную помощь нашему голодающему населению?


П л и с с. Не помощь, которой нет, а бесконечные разговоры на темы помощи.


К о р р. Значит, все-таки услышали!.. Оно точно, то определение, что вы дали разговорам, которые слышали, хотя глухи на то ухо, что их слушало? Имею в виду ваше краткое словечко – глупость.


П л и с с (начиная сердиться). Не совсем точное, точным будет не глупость, а вздор.


К о р р. Вздор – помощь голодающим? Ценой сокращения своей продовольственной нормы спасти того, у кого и доли этой нормы нет? Ценой самопожертвования выручить погибающего?


П л и с с. Вот именно – совершенный вздор! В горячем описании благородства помощи вы забыли самое главное – помощь не соседу, не другу, а врагу. Врагам не помогают, если они в беде, врагов радостно добивают. Поступать иначе могут только спятившие с ума.


К о р р. Или святые.


П л и с с. Я военный. Я не могу проводить существенного различия между святостью и сумасшествием, по-моему, одно поразительно смахивает на другое. Святость даже хуже сумасшествия, она больше мешает воевать. Пусть этими опасными категориями занимаются философы, это их собачье дело. Простите, если обидел кого из философов, но по-честному – так они надоели! Когда Орест Бибер пропал где-то в застенках Гонсалеса, то я погоревал о его несчастной судьбе, но также и порадовался – не будет больше его статей о преступности этой войны и вообще всех войн. После беседы с Гамовым он только об этом и писал.


К о р р. Ваше мнение о референдуме, который должен состояться в Латании через несколько дней?


П л и с с. А какое может быть мнение? Чушь собачья! Отдельный человек может сойти с ума или впасть в святость, что, как мы выяснили, принципиально одно и то же. Но ведь народ с ума не свести. Весь народ в святость не обратить. Народ понимает, что ему выгодно, а что во вред. В этом смысле латаны не отличаются от других народов.


К о р р. Но они спасали наших детей! Польза от этого им была?


П л и с с. Еще бы! Они, спасая наших детей, преградили эпидемии дорогу к себе. Умело защитили свою безопасность. Отличная военная операция.


К о р р. Военная?


П л и с с. Разумеется. Латаны по натуре хорошие воины, а когда ими командуют прирожденные солдаты – Гамов, Семипалов, Пеано, – то это такая сила! Не говорю уже о поражении Вакселя и Троншке. Ваксель был надменный дурак, я с ним душевно дружил, а Троншке фатально не повезло… Но возьмите кампанию в Нордаге! Это же шедевр военного искусства. Семипалов с Пеано показали себя в Нордаге такими мастерами боя… Когда мы возьмем этих двух генералов в плен, я с уважением пожму им руки и скажу: «Ваш ученик, и только поэтому мне удалось победить вас!» Вешать их не буду, с почетом расстреляю!


К о р р. До победы еще не скоро. И не уверен, что уже отлиты пули для Семипалова и Пеано. Возвратимся к нашей теме, генерал. Вы сами подписали сокращение выдач. Уже есть случаи голода, больницы переполнены дистрофиками. Что ждет нас завтра?


П л и с с. Завтра придут водоходы из Кортезии. Неделя хорошей погоды в океане – и все наши трудности будут позади.


К о р р. Но хорошей погоды нет.


П л и с с. Не теряйте надежды, юноша. Аментола благородный солдат, он свои обещания выполняет.


К о р р. В нашей стране все больше людей возлагает надежды на референдум в Латании. Если это и безумие, то оно становится массовым.


П л и с с. Одно скажу: массовое безумие – заразительная болезнь. Добрых плодов от нее не ждать. Скорое разочарование будет хорошим лекарством от нее. Ждать осталось недолго.


К о р р. Ждать осталось недолго, генерал…


Вот такое было интервью бравого генерала с корреспондентом стереопрограмм Клура. К концу передачи ко мне подошел Павел Прищепа и молча присел рядом.


– Новости? – спросил я.


– Новости, – он протянул секретные донесения из Кортезии.


Информаторы Прищепы сообщали, что вести о болезни Гамова и предстоящем референдуме вызвали в Кортезии переполох. Аментола срочно созвал совещание помощников, оно продолжалось четыре часа – давно не было столь долгих обсуждений. О результатах совещания сообщений нет, но, по всему, Аментола хочет воздержаться от немедленных откликов на наши события. Весть о референдуме произвела меньшее впечатление, чем болезнь диктатора, в одобрение помощи никто не верит. Но ухода Гамова от власти опасаются.


– Опасаются? – переспросил я с удивлением.


– Считают, что Гамов человек неровный, действует часто импульсивно, но способен на компромиссы, на неожиданные повороты политики – и этим можно воспользоваться себе на пользу.


– Но ведь это вздор! Гамов любит красочные политические выбрыки, но при одном условии – чтобы работали на его основную линию.


– Они опасаются, что власть теперь возьмешь ты. Тебя считают твердокаменным, прямолинейным, неспособным на компромиссы. Вариант того же Армана Плисса, которого мы слушали, только поумней.


– Возможно, какая-то правда в этом есть, со стороны видней. Скоро Исиро покажет новый монолог Сербина. Этот солдат, вынырнувший из навозной кучи на политическую арену, действует мне на нервы.


– Мне тоже.


Исиро предварил разговор с Сербиным показом Главной площади с огромным экраном на ней. На площадь вышли чуть ли не все свободные от работ – тысяч тридцать-тридцать пять. Но не это меня поразило, обыватели, любители сплетен о великих людях всегда сбегутся на пикантное зрелище, а что может быть пикантней, чем рассказ о том, как ведет себя глава государства, когда он в подштанниках или пижаме, к тому же сильно болен. Но чем больше я вглядывался в собравшихся – стереоглаз медленно озирал всю площадь, – тем сильней убеждался, что здесь собрались не любители сплетен, а люди, глубоко встревоженные здоровьем диктатора. Площадь молчала, ожидая показа – каменная тишина, лица, повернутые на возвышавшийся над площадью экран… Я вспомнил, что бесед с Сербиным от Исиро требует население, он не сам придумал эти рискованные спектакли. Ничего хорошего в этом не было.


А затем на экране появился Сербин. И опять говорил о том, как Гамов беспокойно спал, как ворочался, как кряхтел, сколько раз приходилось взбивать подушку, чтобы не отлежал ухо. Спал он, конечно, не по науке, а на левом боку. И как прошел с Сербиным в туалет, а после туалета изнемог и часок лежал, прикрыв глаза. Сонечка с Матильдой встревожились, засуетились, а Сербин прикрикнул на них: "Цыц, курицы, дайте полковнику поспать, видите – потянуло в дрему!" И как во время сна Гамова Сербин быстренько приготовил его любимую еду – гречневую кашу со свиными шкварками – и чуть не силком заставил немного пожевать, и как Гамов сердился: "Что ты мне всё шкварки подсовываешь, покажи, что у тебя в тарелке!" И как он, Сербин, отвечал: "Так я же в полном своем порядке, а вам здороветь надо, ешьте, ешьте!" А после завтрака полковник задумался, полежал и поднял голову: "А как сам ты думаешь, Семен, поддержат меня на референдуме?" А он, Семен, отвечал: "Хорошие поддержат, а плохие сунут свое черное "нет". И как Гамов стал сердиться: "Причем тут хорошие и плохие, вон в правительстве не все поддержали, а люди замечательные." А Сербин увидел, что он начал волноваться из-за референдума, а волноваться ему – ни в коем случае, очень опасно, и замолчал. А полковник еще пуще сердится: "Почему молчишь?" И как тогда Сербин ему напрямик: "Много врагов у вас, полковник, среди генералов ваших." И как он тогда засмеялся, впервые за болезнь рассмеялся, так удивился: "Чудный ты парень, Семен, а глуп: несогласных со мной много, без несогласий крупных дел не совершают, но не только что врагов, даже принципиальных противников нет среди помощников". И как на это Сербин опять промолчал, у полковника голова шире плеч, он во всё проникает, а у Сербина мозги крохотные, только он им верит, редко обманывали. И знает: кто далеко заглядывает, тот, бывает, того, что у ног, не различает.


Экран погас. Я повернулся к Прищепе.


– Понимаешь, на что намекает этот подонок?


– Не подонок, – серьезно возразил Прищепа. – Что он может сказать, мы догадывались и раньше. Ни тебя, ни меня он не любит. Но как слушала его толпа! И ведь никакой не оратор.


– В том-то и опасность, что он никакой не оратор.


– Опасность? – Прищепа с удивлением смотрел на меня. Он был превосходным разведчиком, но посредственным психологом. Он раскрывал тайные дела, выводил на свет подспудные события, быстро расшифровывал секретные планы. Никто, кроме самого Гамова, с такой легкостью не проникал в глубину логики разыгрывавшихся политических происшествий. Но именно – в логику их, а не в то внезапное и нелогичное, что, возникнув вдруг, путало любые планы. Среди помощников Гамова, приученных ко всему тому, что он называл «неклассическим ходом событий», Прищепа был самым классическим по характеру и стилю работы. Появление на политической сцене полуграмотного и злого солдата он не сумел заранее правильно оценить.


– Ты опасаешься, что Сербин ведет хитрую операцию против нас? – спросил он. – В частности, против тебя, как заместителя и преемника Гамов? Но ведь это легко выяснить. Я могу расколоть Сербина, даже не прибегая к допросам. Я не Гонсалес, у меня свои методы. Сербин общается с другими солдатами, а среди них много моих людей.


– Нет, – сказал я. – Меньше всего меня тревожит, что Сербин подкапывается под меня. Другое меня волнует – и очень, заверяю тебя.


– Тогда объясни.


– Жаль, что сам не понимаешь. В нашу политическую деятельность, такую логичную, даже когда она строится на логических парадоксах, врывается нечто хаотическое, бесформенное, нечто почти мистическое…


– Воля твоя, Андрей…


– Подожди. Вспомни, как, почти не дыша, стояли эти толпы перед экранами Исиро! Что их так захватило? Какие политические новости? Что Гамов стыдится показаться в кальсонах перед двумя санитарками? Что у него расстроен желудок и охранник сам ведет его в туалет? Что он любит гречневую кашу со свиными шкварками?! Чудовищно все это, чудовищно!


Павел пожал плечами.


– Весь мир интересуется состоянием Гамова. Это же естественно.


– Да, естественно! Состояние Гамова – проблема большой политики. Другое неестественно. В ряд важных мировых событий вдруг вторглись кальсоны, которых стыдятся, расстройство желудка, шкварки в каше… Это же страшно, пойми. Здесь и не пахнет политической логикой. Здесь мельчайшие личные факты, крохотки быта! Они способны воздействовать на примитивные эмоции, но должны быть вне политики, они путают ее ход. Будущее становится непредсказуемым. Подразумеваю – политическое будущее.


До Прищепы моя тревога не дошла. А в вечерних новостях я снова услышал о шкварках и о расстройстве желудка. И все было, как я опасался, – маленький личный фактик умело вознесен на принципиальную высоту.


– С утра вроде было ничего, – говорил Сербин с экрана. – Проснулся он сам, сам пошел на оправку, я довел его до туалета. Почистил зубы, я стоял позади, вдруг пошатнулся от слабости. Ну, чай, одно печенье съел, другое надкусил и ослаб. Потом отдохнул, попросил «Вестник» и «Трибуну», а в «Трибуне» тот мальчонка, что просил помощи, хорошенький мальчонка, только здорово худой, таким, когда заболеют, и не выздороветь. Долго, долго смотрел на него, положил газету, закрыл глаза, но не спал, чего-то думал. В обед я принес каши и сока. Сок он попил с четверть стакана, а от каши отказался. Говорит: «Не хочется что-то». А сам на ту газету смотрит, на того худого мальчонку. «Да чего вы, полковник, говорю, малышу лучше не станет, если вы еще больше ослабнете. Да и люди, говорю, не без Бога в сердце, не дадут умереть с голоду». А он мне: «Боюсь, Семен, люди ведь разные». Так и не ел весь день, сейчас заснул, спит нехорошо, стонет во сне. – Сербин покривил лицо, стал рукой вытирать глаза, слезы потекли по щеке, он помолчал, потом закончил: – Вот такой день. И хоть бы скорей тот опрос делали, не выдержать полковнику долгого ожидания.


Весь он был тут, тот нелогичный, непредсказуемый заранее фактор, о каком я говорил Прищепе, – слезы, внезапно заскользившие по грубым щекам Сербина. Если бы я мог, я схватил бы этого солдата за шиворот, силком оттащил от экрана, еще наддал бы вдогонку! Меня сводило от ненависти. Я мог бороться против любого рассуждения, любой мысли противопоставить другую – еще разумнее, каждую идею погубить другой – еще доказательней. Против слез аргументов не было, они текли вне логики и действовали сильней логики. Николай Пустовойт, министр Милосердия, оплатил золотом – тысячекратно по весу – каждую каплю крови врача Габла Хоты, пожертвованную нашим военнопленным. Я предугадывал, что каждая слезинка, протекшая по щекам Семена Сербина, потащит за собой в миллионы раз больше того, что платил Пустовойт! Благополучие страны становилось зыбким, потому что неумный солдат, так позорно вывалянный по приказу Гамова в навозе и потом обласканный тем же Гамовым, ныне плачет на экране от того, что у Гамова пропадает аппетит. Терпеть это было свыше моих сил!


Я пошел к Гамову.


В приемной два врача и пожилая сиделка, Матильда, тихо беседовали о состоянии больного, смотрели утреннюю сводку лабораторных анализов. Матильда и врачи встревожились – они не знают, можно ли пускать к больному, у них правительственный запрет – никаких встреч с Гамовым. Я объяснил им, что правительственный запрет подписывал сам и уже поэтому меня не причислить к посторонним. Оба врача заверили, что ухудшений нет, но и выздоровление не близко. Я прошел к Гамову. У его кровати сидел Сербин и что-то втолковывал, кажется, упрашивал выпить лекарства, – в руке у него было чашечка мутноватой бурды. Гамов приподнял голову, протянул мне руку. Рука была горячая, но вялая, рукопожатие вышло слабым, совсем не похожим на прежние гамовские.


– Семипалов, что случилось? – спросил он с тревогой.


– Ничего чрезвычайного. Хотел вас повидать, и нужно поговорить.


– Семен, посиди у себя, – приказал Гамов.


Сербин поставил чашечку на столик и вышел. Он сделал это так неохотно, словно раздумывал, нужно ли выполнить распоряжение Гамова или проигнорировать его. Странная свобода была во взаимоотношениях диктатора с его не то охранником, не то слугой, не то душевным другом. Помощники Гамова и мечтать не могли о подобной свободе. Уверен, что Сербин, выйдя в соседнюю комнату, и не подумал убираться к себе, а уселся у двери, чтобы хоть частично уловить наш разговор. Я говорил намеренно громко – Сербин должен был услышать, что я требую от Гамова.


– Прежде всего, как идет подготовка к референдуму, как загружаются вагоны и водоходы? – сказал Гамов.


– Прежде всего, как вы чувствуете себя? – отпарировал я. – Это меня беспокоит больше подготовки к референдуму. Там все нормально.


Гамов грустно улыбнулся. У него временами была удивительная улыбка – очень добрая, немного смущенная, как бы извиняющаяся, что он делает что-то не так.


– Мое состояние зависит от ваших действий, Семипалов.


– Мои действия определены вашими приказами. В них может внести изменения только результат референдума. Воля народа для каждого из нас выше нашей личной воли. Референдум назначен через три дня.


– Вы хотите говорить со мной о подготовке к референдуму?


– Да, Гамов. В подготовку к референдуму вмешался один не учтенный нами фактор. Я говорю об ежедневных, утром и вечером, появлениях на экране вашего… денщика, скажем так. Вы смотрите стерео?


– Врачи запретили мне смотреть стерео и читать газеты.


– Газеты вы все же читаете. Об этом нам сообщает Сербин. Итак, вы передач его не смотрели?


– Никаких передач не смотрел.


– Но догадываетесь, о чем Сербин говорит?


– Почему догадываюсь? Просто знаю. Он говорит обо мне, о моих желаниях, моих надеждах… О чем-либо другом он неспособен говорить – и не только потому, что все иное не заинтересует зрителей, а по той причине, что его интересую я один. Он живет моими заботами. В меру своих интеллектуальных возможностей, конечно.


– Значит, содержание его бесед?..


– Нет, Семипалов. Я не подсказываю темы для его разговоров. И уверен, что не все его рассказы мне бы понравились. Он слишком близок к мелочам моего быта, мне это, наверное, показалось бы нетактичным. Но что он не скажет ничего, нарушающего мою политику, уверен абсолютно. Поэтому не хочу знать их конкретного содержания.


– Это запрет для меня касаться сейчас его выступлений?


– Для вас запретов нет. Все, что занимает вас, составляет предмет нашей большой политики. Мы можем в чем-то расходиться, но проблемы, по которым мы с вами не нашли согласья, всегда наши общие проблемы, наше общее дело. Чем же провинился мой верный Семен Сербин?


Гамов говорил свободно, хоть и без прежней живости. Врачи могли бы и выпустить его уже на стереоэкран. Возможно, он и не произнес бы блистательной речи, какими не раз поражал нас. Но что его речь была бы гораздо ясней той путаной, что завершилась сердечным приступом, уже не сомневался.


И вдруг я понял, что Гамов сознательно не встает с постели и столь же сознательно посылает выступать по стерео вместо себя малограмотного, боготворящего его солдата. Гамов разыгрывал очередную красочную сцену в политической драме. Он сделал свою болезнь фактором мировой политики. Я скажу больше – он поставил на свою болезнь крупнейшую ставку в своей яркой карьере. Он бил карты разума куда сильней – тем, что лежал на кровати, что был слаб и что любое нежеланное известие могло его окончательно сокрушить. Нет, я не хочу сказать, что он притворялся, это была игра всерьез – на жизнь. И герольдом, извещающим о событиях, он избрал не кого-то из нас, его помощников, а Сербина – собственные, из души, речи солдата действовали острей. Я почувствовал себя обессиленным. На Ядре, на правительственном собрании, я мог одержать победу, за меня стоял разум. Но разум бессилен, когда арену захватывает чувство. Вести дискуссии с Сербиным я не мог, Гамов знал это и строил на этом свою борьбу.