Сеpгей Александpович Снегов Диктатор книга

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   39   40   41   42   43   44   45   46   ...   59


Но сознания он сразу не потерял. Он еще продолжал безнадежную борьбу. Но уже не агитировал, а приказывал – на это пока хватало сил. Он продолжал цепляться за мое плечо, я поддерживал его обеими руками. Он отрывисто выкрикивал, силясь справиться с болью, пронзившей сердце:


– Семипалов, погодите!.. Бар, где вы? Бар, это приказ, надо немедленно… Пока проголосуем, пока вся страна… Бар, все запасы из складов на транспорт… И когда референдум… в тот же день эшелоны… Бар, я не слышу вас, почему вы молчите?


– Слушаюсь, исполню, – отозвался Готлиб Бар, но так тихо, что, наверно, только Гамов да я услышали его ответ.


Гамов продолжал говорить – боль в сердце столь усилилась, что слова звучали не государственными приказами диктатора страны, а мучительными выкриками человека, пораженного острой сердечной схваткой:


– Пеано! Весь транспорт, все вездеходы, все водолеты… Всё Бару, всё Бару!.. Подготовиться, чтоб ни одну минуту… Пеано!.. Слышите, в час, когда референдум… В тот же час… Семипалов, вы здесь?.. Семипалов, в Клуре умирают дети!.. Прошу, всех прошу!..


На этом силы его пришли к концу. Он рухнул мне на руки. Прищепа, Бар и Гонсалес подскочили на подмогу. Мы осторожно вынесли его из зала… В зале стояло мертвое, мучительное молчание – совсем не такое, что сопровождало речь Гамова. У входа стояла дежурная машина скорой помощи с врачом. Мы привезли Гамова в овальный зал, внесли в его комнатку, положили на кровать. Он не приходил в сознание, но врач сказал, что угроза немедленной смерти миновала и это главное, в остальном положимся на железную натуру больного и медицинский уход. Мой разговор с врачами слушал Семен Сербин, несменяемый не то охранник, не то слуга, не то наперсник Гамова. Я уже говорил, что этот неприятный человек почему-то невзлюбил меня. И сейчас он смотрел с таким недоброжелательством, что я резко спросил:


– Чего так вызверился, Сербин?


В его ответе слышалась ненависть:


– Я-то ничего, а вы чего добиваетесь? Доводите человека до смерти.


– Сербин, вы понимаете, что говорите? – от неожиданности я не нашел лучшего ответа.


– А чего не понимать? Хотите занять место полковника! Не выйдет, генерал, не по росту вам. Не дадим!


Выслушивать такие оскорбления без отпора я не мог.


– Сербин, еще когда-нибудь скажете что-то подобное, и я прикажу вас арестовать. В подвалах Гонсалеса быстро научаются уму-разуму.


Он, конечно, был не из тех, кто празднует труса, доказывал это и раньше. Он так оскалился на меня, словно хотел укусить.


– Не пугай, пуганый уже не раз! И на суде твоего Гонсалеса скажу, на всю армию крикну: губят полковника, куда же это, ребята!


Он, как и все солдаты из охраны Гамова, называл его только полковником. Кстати, воинского звания Гамов не имел. Нас он превращал в генералов, а себя повышать не хотел – он был щепетилен в таких делах. Да и не нужно ему было воинское звание выше нашего – он и без него был выше.


Мне крикнули, что Гамов пришел в сознание и зовет меня. Он улыбнулся виноватой улыбкой, словно извинялся за сердечный приступ. И прошептал:


– Неожиданно…


– Ожиданно, – возразил я. – У вас уже давно сдало здоровье, Гамов. И моя вина, что я недоглядел. Нельзя вам в таком состоянии выходить на народ с речами. Не прощу себе этой ошибки.


– Не вы, нервы… Семипалов, не помню… Сказал ли?


– Все сказали! Немедленно приступаем к делу. Бар и Пеано готовят транспорты с продовольствием. Как вы велели. Я организую референдум. Еще что надо?


Его голос угасал, я почти уже не слышал слов:


– Спасибо…


Он бессильно закрыл глаза. Я смотрел на его вдруг страшно похудевшее лицо и думал, что отвечал так, будто верил, что референдум пройдет по его желанию и население выскажется за опасную помощь своим врагам. А ведь я не только не верил в это, но был убежден в обратном результате опроса. Отдельные выдающиеся люди могут обольщаться возвышенными иллюзиями, но народ в целом сохраняет трезвость мысли. Даже в переполненном зале, где сидели одни помощники и сторонники Гамова, даже на этом собрании избранных я слышал в молчании трезвость, а не опьянение грезами. Но говорить об этом я не мог. Он бы не вынес правды, которую я так отчетливо ощущал, предвидел – почти физически – всеми чувствами тела. Я должен был притвориться, что все идет по его желанию, чтобы он – на все время болезни – знал, что наш спор завершен в его пользу, мы снова, как всегда было раньше, верные исполнители, а не противники. Так это мне в тот момент представлялось.


И именно так я объяснил свое поведение Прищепе, Бару и Гонсалесу, когда мы возвращались в зал. Прищепа и Бар похвалили, Гонсалес хмуро молчал – наверно, внес неискренность в общий синодик моих прегрешений, копящийся в его памяти.


В зале почти никого не было, но фойе и коридоры гудели. Увидев, что мы возвращаемся, все повалили обратно. Я выждал, пока рассядутся, и попросил на трибуну врача. Врач объяснил, что болезнь из опасных, но течение ее в медицине хорошо изучено. В данном случае можно надеяться на благополучное выздоровление, если не вмешаются непредвиденные факторы, вроде серьезных нервных потрясений.


– Вы слышали диагноз – выздоровление, если не случится больших нервных потрясений, – сказал я. – Предстоящий референдум в этом смысле может оказаться опасным. Но тут мы ничего не сумеем изменить. Речь пойдет о судьбе народа, народ будет решать свою судьбу, как сочтет для себя полезным, хотя бы это было и неприятно отдельным его гражданам. Зато во всем остальном мы выполним волю диктатора. Вы слышали ее: немедленная подготовка продовольствия к отправке, с тем чтобы ко дню референдума все эшелоны могли пересечь границу военного противостояния армий, если на то будет санкция народа. На время болезни Гамова его правительственные функции переходят ко мне. О состоянии диктатора стерео будет сообщать дважды в сутки. Остальные новости в обычное время.


8


Вначале я думал, что референдум можно устроить уже на третий день Но Готлиб Бар восстал против такой торопливости. Сбор и погрузка продовольствия в вагоны и водоходы, даже если задействовать армию и военнопленных, должна была занять не меньше месяца, еще неделю Бар потребовал на передвижение всех грузов к границе. Я рассердился.


– Будем откровенны, друзья, – доказывал я на Ядре. – Только двое из нас – Пустовойт и Гонсалес – проголосовали за помощь врагам. Но и они, думаю, не верят, что народ поддержит эту операцию. Уж если мы, помощники Гамова, отказали ему в согласии… Зачем же нам сразу опустошать все склады, сразу продвигать эшелоны к границе? Ведь ни один вагон, ни одна машина реально границы не пересечет. Мы обещали Гамову немедленно начать подготовку операции, мы и начнем ее. Мы даже покажем по стерео эшелоны, выстроенные у границы, он увидит их и поймет, что его воля действует. Но воля народа отменит его волю, сомнений в том нет. И придется возвращать обратно огромные массы грузов, гнать по перегруженным дорогам тысячи машин. Зачем эта романтика? Мы же серьезные люди, Готлиб! Неделя, одна неделя – вот все, что можете иметь.


Бару дали семь дней. Референдум назначили на конец недели.


Утром следующего дня Гонсалес известил меня, что ко мне на прием просится президент Нордага Франц Путрамент.


– Вы его не судили, Гонсалес? – удивился я.


– Гамов хотел с ним о чем-то переговорить, но не нашел времени. Путрамент узнал о болезни Гамова и запросился к вам. «Все же старый знакомый!» – сказал он о вас.


– Доставьте его ко мне вечером. И попозже.


Путрамент показался в дверях, когда в здании остались одни сторожа. Почти час перед этим я смотрел последние известия. Омар Исиро передавал на весь мир о сердечном приступе Гамова. Я увидел со стороны, как Гамов хватался рукой за мое плечо, как к нам спешили Прищепа и Гонсалес, как мы четверо медленно – чтобы не трясти – несли Гамова, а вокруг кричали, сновали разные люди – приглашенные на заседания, охрана, выскочивший из толпы врач… А за рубежом пока только обсуждалось происшествие в Адане – правда, уже собирались на улицах кучки людей, но дальше не шло: буря, разразившаяся в следующие дни, еще не чувствовалась, она только скрытно набирала силы. Помню, что я даже рассердился – все же произошли события мирового масштаба: назначен референдум, подобного которому еще не было в истории, и временно вышел из строя самый властительный в мире человек, не президент, даже не король, а диктатор. На такое происшествие должны были откликнуться политики, общественные деятели, оно должно было порождать волнение, собирать толпы на площадях…


Уже спустя два дня я еще больше поражался тому возбуждению, которое произвела драма в Адане, но по-иному – оно было больше всего, что я мог вообразить…


В дверь вошли два охранника, за ними Франц Путрамент.


– Разрешите войти, генерал? – вежливо осведомился президент Нордага.


– Вы уже вошли, зачем же спрашивать разрешения? – сказал я.


– Я еще могу повернуть обратно, если не получу разрешения.


– Вряд ли это позволят ваши сторожа. Входите и располагайтесь в кресле, Путрамент. Вы свободны, – сказал я охранникам и снова обратился к Путраменту: – Вы сильно изменились, президент. Когда я увидел вас лихо скачущим на площадь, вы показались мне не солидным мужчиной, а лихим парнем, кем-то вроде кортезских ковбоев, те ведь стариками не бывают, то ли вообще бессмертны, то ли погибают задолго до естественной смерти.


– Я и был ковбоем, генерал. И как раз в юности. И как раз в столь нелюбимой вами Кортезии. И даже считался хорошим загонщиком скота. Иногда удивляюсь, зачем я променял лошадей на министров и генералов. С лошадьми мне проще общаться, чем с лидерами политических партий.


– Эти хорошие мысли вам стали являться после поражения в войне с нами? – сочувственно поинтересовался я.


– И до поражения. Но я хотел не о лошадях. Если позволите…


– Позволяю. Итак, вы хотите мне что-то сообщить? Или попросить?


– И сообщить, и попросить.


Он вдруг стал смущаться. Вероятно, он доселе только требовал и командовал, а сейчас явился просить – дар слова такая ситуация не умножала. Я слушал и рассматривал его. Конечно, внешности он был незаурядной – высокий, стройный, по-военному четкий, с хорошо вылепленной головой, рыжие кудри, рыжие усики, почти белесая короткая бородка, яркие голубые глаза… Но он уже старел, об этом свидетельствовали морщины на шее и склеротическая прозрачность кожи на руках. Я часто замечал, что многие люди начинают стареть не лицом, а руками и шеей, лицо еще свежее, а шея дрябнет и кожа рук становится восковой. Франц Путрамент принадлежал к этому типу людей.


А говорил он о том, что его зачем-то хотел видеть диктатор Латании. У него не было никакого желания встречаться с Гамовым, а пуще того – с его помощниками. Но он понимал, что теперь не волен в своих действиях, и терпеливо ждал. Но диктатор все не вызывал его, и это стало раздражать. Ну, не раздражать, словечко не для нынешнего его лексикона, а вызывать недоумение. А затем совершились события, какие не только его, всякого человека в мире должны были взволновать. Он подразумевает эпидемию водной аллергии. И буквально измучила мысль, что страшная болезнь вот-вот перекочует из соседней Корины в родной Нордаг и дети его страны станут погибать, а он ничем, ничем не сможет помочь!.. «Генерал Семипалов, в эти дни я мечтал о смерти, смерть в такие минуты куда легче бездействия, да еще бездействия, отягченного сознанием, что ты всех больше виноват в приближающейся беде, ибо оно результат войны, а ты войны желал, ты ее планировал, ты ее вел!.. Но совершилось чудо, только это слово выразит внезапно произошедшее. Ваша страна, столько лет являвшаяся пугалом агрессии, образом коварства и предательства, страна, которую я всей душой ненавидел, вдруг выступила спасительницей гибнущих детей. И каких детей? Не своих, нет, – всех! Детей своих врагов, моих детей! И жертвовала ради чужих детей всем, что имела – золотом своих банков, молоком своих юных матерей, молоком, отнимаемых от собственных детей!.. Я не мог в это поверить, это было немыслимо. Я не отрывался от стерео, искал в каждой картине опровержения объявленной программы спасения. Но стерео показывало пункты сбора грудного молока, очереди молодых матерей с детьми на руках – отдать то, что было так нужно этим, на их руках… У меня разваливалась голова от пылающих мыслей! И потом я увидел свою Луизу, свободную, она вела митинг в толпе женщин в моей стране, она призывала их внести свой вклад в дело помощи. И я снова и снова видел ее на машинах, на лошадях, на водоходах, полных собранным ею молоком, – не в тюрьме, не в глухой ссылке, а в моей столице, на площадке моего дома. Она возглавляла самое благородное, самое великодушное дело – дело помощи людям. И я любовался ею, я радовался и плакал от счастья».


Он вдруг разрыдался. Опустил голову, обхватил ее руками, старался удержать себя от слез – и не мог. Я подал ему стакан воды, он жадно отпил глоток и успокоился. Он был мой враг, врагов надо ненавидеть, я, наверно, и ненавидел его, но сейчас сочувствовал. Я понимал его. Он потерпел поражение, добровольно пошел на виселицу, он ведь не догадывался тогда, что минует виселица его, потом томился в тюрьме и не знал, что ждет его дальше. И тревога о дочери: где она, что с ней, жива ли, не попала ли под тот страшный пресс, что в этой враждебной стране зовется Священным Террором? И вдруг увидел ее не только свободной, но и чтимой, возглавившей в своей стране благородное женское движение… Было от чего потерять контроль над собой.


Так я тогда думал о нем – и это была правда. Но лишь маленькая частица правды.


– Итак, вы хотели меня о чем-то попросить, Путрамент? – спросил я, когда он немного успокоился.


– Вы начали новую кампанию, генерал. Самую удивительную кампанию, еще никто о такой не слыхал.. Идет подготовка к референдуму. Я прошу разрешить и в моей стране провести такой же референдум. В Нордаге в этом году неплохой урожай. Мы должны принять участие в помощи Корине и Клуру.


В прежние времена о таких предложениях говорили: «Не мог поверить своим ушам».


– Путрамент, вы серьезно?


– Для несерьезного разговора я бы не искал свидания с вами. Думаю, я имею право от имени своего народа… Ведь и Корина, и Клур вам враги, а вы задумали облегчить их страдания от голода. А для нордагов они старые друзья. Как же мы можем отстраниться, когда они молят о помощи? В этом случае – только в этом одном случае! – Нордаг всей душой с Латанией.


– Вы заблуждаетесь, Путрамент, – я понял, что с этим человеком надо говорить откровенно. – Вы думаете, что Латания уже решила помогать своим врагам. Но ведь готовится лишь референдум о помощи.


– Вы не уверены, что на референдуме скажут «да»?


– Уверен в обратном.


Он долго смотрел на меня, озадаченный, потом сказал:


– Но ведь ваш диктатор…


Я прервал его:


– У Гамова может быть свое мнение, у народа другое. Даже в правительстве его поддерживают не все. Если бы Гамов был уверен в своей победе на референдуме, с ним не случился бы сердечный приступ.


С Путраментом происходила новая перемена. Он пришел ко мне потрясенным и измученным, впавшим почти в фанатизм от сверкнувшей в глаза нежданной картины событий, почти уверенным, что история сворачивает на невероятные дороги. Сейчас в нем восстанавливался реальный политик. Логика невероятного отказывала. Но логика обычной политики – непосредственных выгод – еще не действовала.


– Допускаю, что вы правы и прозвучит «нет», а не «да». Хотя мне думается – взгляд со стороны, – что единение вашего народа с диктатором глубже, чем вы это себе представляете. Впрочем, это ваши заботы. Я повторяю свое предложение о референдуме в Нордаге. Я уверен, что нордаги ответят «да», ибо будут помогать долголетним друзьям и союзникам, а не противникам, как вы. И это «да», если Латания отвергнет помощь, будет тогда и для вас выгодно.


– Объясните.


– Это же проще простого, генерал. Еще до референдума вы начали подготовку к вывозу продовольствия: целые эшелоны движутся к границе. Вы уже опустошаете склады, хотя волшебное «да» еще не прозвучало. Но если и Нордаг объявит референдум, то и его склады будут раскрыты, чтобы заблаговременно подготовиться.


– Мы не разрешим вывоз продовольствия из Нордага в Клур и Корину! Это ведь та помощь нашим врагам, которую народ на референдуме отвергнет.


– Уверен, что вы так и поступите, – холодно сказал президент Нордага. – Уверен и в другом – вы не возвратите уже отобранное из складов продовольствие. Вы конфискуете его для нужд вашей войны, или в счет репараций, или в долг с оплатой после войны – удобную формулировку найдете. Разве не будет выгодным для министра Бара без хлопот получить то, что в противном случае надо добывать лишь оружием? Вы стараетесь не насильничать в моей стране – и вот, без насилия, без террора, само плывет в руки добро – не просто выгода, удача! Разве не так?


– Так. Готлиб Бар обрадуется. Но теперь ответьте – какая вам выгода от того, что собранное вашими гражданами добро попадет не коринам и клурам, а в наши руки?


– Прежде всего, я не верю в ваши прогнозы, генерал. Я убежден, что Латания пойдет за своим лидером, как она шла за ним раньше. А если этого не случится, что ж… Останется утешение, что в трудный момент нашей истории мы не изменили страдающим друзьям, не спрятали скаредно и трусливо собственную пищу, куски изо рта своих детей!.. Генерал, что может быть выше такого утешения? И если я хоть чем-то смогу…


Его голос прервался, он сдерживал слезы. Я ненавидел его. Он говорил голосом Гамова, он повторял по-своему те же слова. Реальный политик снова превращался в фантаста. И не было защиты от высоких слов, они опутывали мозг паутиной. От ругани, от угроз, от любой хулы есть действенная защита, от доброго чувства, от самопожертвования – нет! Это хорошо знал Гамов, этим он подчинял людей, подчинил и этого, одного из самых злых врагов. Но мной командовала ответственность перед государством. Я не был сражен неистовством фантастической доброты.


– Очень хорошо, Путрамент. Принимаю ваше предложение. Дарую вам свободу. Вы возвращаетесь в Нордаг, готовите референдум, заблаговременно собираете продовольствие. Но предупреждаю вас, президент Нордага, – я повысил голос, – что в тот день, когда мой народ скажет «нет», именно в этот день я прикажу конфисковать всё собранное вами добро!


Он вскочил до того, как я кончил говорить. Его лицо кривилось, он хотел что-то выговорить, но не смог – только протянул руку. Я холодно пожал ее и вызвал охрану. Путрамента увели на свободу.


Я бы жестоко соврал, если бы сказал, что разговор с Путраментом мало тронул меня. Я сам взволновался и хоть плакать, как он, не собирался, зато выругал и себя и его – на это причины имелись. Нет, я не раскаивался, только сердился, что совершил важный политический акт, не обдумав хорошенько последствий. Потом я спросил себя – а как отнесется к моему самоуправству Гамов? И засмеялся, ибо сам Гамов поступил бы так же, произойди этот разговор с ним, а не со мной. Даже сопротивляясь ему в иных начинаниях, почти во всех остальных я шел по его тропе. Это меня несколько успокоило.


Было уже поздно. Надо было поспать. Перед уходом в свою каморку я включил стерео – не случилось ли чего интересного за рубежом? Стерео передавало беседу с Семеном Сербиным. И говорил он не из обширного зала стереоцентра, а из своей маленькой комнатки, где его поселил Гамов, одной из трех комнат квартиры, боковушки с ходом через гостиную, если можно назвать гостиной ту первую комнатку, смежную с его спальней, где Гамов иногда принимал близких помощников. Нормальную стереоаппаратуру в комнатке Сербина не разместить, Омар Исиро, очевидно, применил микрокамеры, приспособленные для таких крохотных помещений.


– Значит, так, – говорил Сербин невидимому мне оператору. – До вечера полковнику было худо, все метался на кровати, стонал, как дитя, а глаз ни разу не открыл. Две сестры, доктор возле, я в сторонке. А под вечер открыл глаза, посмотрел, потом мне: «Сеня, ты?» Отвечаю: «Я, кто же еще?» Он даже взволновался: «Что сказали на референдуме? Не скрывай!» Сестры засуетились, не знают как быть, ему надо лежать, а он вроде бы даже встает от неспокойства. Я легонько взбил подушку, чтоб удобней, положил его правым боком, лицом на меня. «Какой референдум, полковник, до референдума полная неделя». Сестра, Сонечка, как зашипит на меня: «Что вы делаете, больному надо лежать на спине!» Да ведь я лучше знаю, как ему удобней, он спит всегда на левом боку. И он улыбнулся на ее шипенье и подмигнул, так, чуть-чуть, может, она и не поняла, а я все разобрал: «Ничего, пусть как Семен положил». Слабый он, глаза снова закрыл, не говорит, только через минуту-другую все стонет – тихонечко так, еле-еле. И не ел еще ничего, и не пил, в туалет не просился… Сонечка опять на меня: «Это оттого он без сознания, что кладете по-своему, а не по науке». Я повернул его на спину, пусть по науке, пока без сознания, а там воротимся к здоровому спанью. Сейчас вроде успокоился, не стонет, дышит спокойно. Соню сменила Матильда, эта постарше, поспокойней, да и я вышел по нужде, невтерпеж стало. А теперь до утра – до свиданья. Пойду к полковнику, подежурю там, все же спокойней, когда рядом…


Я достал программу передач. В ней не значилось появление Семена Сербина. Но это не могло быть самоуправством какого-то недисциплинированного оператора, Омар Исиро не позволял своим людям распускаться. Я позвонил ему, он уже спал, спросили – будить ли? Дело было не к спеху, я тоже улегся.


Дело оказалось к спеху. Еще до завтрака я включил стерео. На экране снова возник Сербин. На этот раз он разглагольствовал покороче – Гамов не спал, Сербин не хотел долго отсутствовать. А сообщил он лишь то, что было доступно его взгляду и пониманию – сколько раз Гамов ворочался, как открывал и закрывал глаза, как стонал, как захотел пить и как, застеснявшись пожилой Матильды, попросил Семена провести его в туалет, в туалете все прошло нормально, а от завтрака полковник снова отказался…