Пьер паоло пазолини

Вид материалаДокументы

Содержание


Баллада о насилии
Религия моего времени (1961)
Секс – утешение для нищих!
К термам Каракаллы
Поэзия в форме розы (1964)
Молитва к матери
Южный рассвет (альба)
Стихи, не вошедшие в сборники
Фашистская Италия
Переговоры с Франко
Стихи тонкие, как строчки дождя
Почти завещание
Культура в россии
Итальянская культура
Большие поэты
Почему святой матфей?
Евангелие от Матфея.
Пишу ли я стихи?
Формальная религия
Более глубокая вера
...
Полное содержание
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11

ПЬЕР ПАОЛО ПАЗОЛИНИ.


СОЛОВЕЙ КАТОЛИЧЕСКОЙ ЦЕРКВИ (1949)


Открытие Маркса




.
.
Я знаю, что интеллигенты в молодости ощущают физическое

влечение к народу и думают, что это любовь. Но это не любовь:

это механическое влечение к толпе. 


М Горький  

I


Он может быть рожден тенью
с девичьим лицом,
робким, как будто скрипка,


и телом, которое мне мешает,
или лазурным лоном, 
сознание — одиноко


в обитаемом мире?
Сын, родившись вне времени, 
умирает внутри него.


II 




Кровь средиземноморья, 
высокий романский язык  
и христианский корень 


чуждого совершенства -
в том, кто стал уроженцем

счастливых кварталов города. 


Ты был безбожником, варваром,

или наивной женой 
и беременной девочкой. 


III 




Когда я рухнул 
в мир прозы, 
ты оставался жаворонком,


воробьем, а я изменяюсь 
в истории – как бы роза - 
или девочка-мать.


это было твоё сердце?
в этом мире я

оказался через тебя?


IV




Ты перенес меня в сердце, 
уже взрослом, из того времени, 
чьи источники я искал,


горя от любви, подростком. 
Это образование! -
согласное с непреклонным 


чувством моего века, 
его единственным чувством,

эхом бывшего Сердца! 







И я грязну каждый день
в этом продуманном мире, 
в беспощадном учреждении 


взрослых — в мире, который
давно застрял на мели
и только гнусавит Имя: 


Я заперт вместе с ним

В одном замечательном даре.

Его имя сегодня разум.


VI


Но тяжесть прожитых лет,
взывающая к совести,
будящая чувство долга - 


когда моё слабое сердце

её упорному натиску

устанет сопротивляться? -


когда являешься ты -

уходит душа любви, 
и слабо светит милосердие?


VII 




Ты не думал, что мир, 
которому я оказался

слепым и любящим сыном


не был таким уж весёлым 
владеньем для твоего сына?
он был не сладкой мечтой,


а древней чужой землёй,

тоску изгнанья

вносящей в его существованье.


VIII 




Язык (который звучит 
в тебе еле слышной нотой, 
на заре диалекта) 


и время (ему ты отдан  
наивным и неподвижным 
сочувствием) - это стены -


восставший и одержимый,

я проник через них

твоим застенчивым взглядом.


IX




Мать - не субъект, а объект! - 
явление беспокойства,
а не бог, воплощенный


ночными снами в груди 

тревожно спящего сына!

Ты, анонимная гостья,


Не расстраиваешь меня! -

Логику Творчества

Демонстрируя в тайне пола.


X


Но в нашей жизни есть

И нечто превосходящее

Любовь к собственной судьбе.


В ней есть расчет, лишенный

подозрений, которые нас сушат,

и чудес, которые мучают.


История впивается в нас! -

С настоящей любовной силой,

Божественной и рациональной.


БАЛЛАДА О НАСИЛИИ


(Из альбома литографий итальянских художников


«НАСИЛИЕ», 1962)


1


Я слабак, но об этом никто не знает.

В этом – Мощь, и я предпочитаю её

единственной мощи, имя которой – Бог.

Моя и наша истории как дым растают.

Я никогда не мог возлюбить врагов.

А ты, демократ, самый настоящий слабак,

и я, конечно, вынужу тебя сдаться:

со свободными инстинктами готовься расстаться,

пусть милостивый Бог прощает тебя,

ко мне за этим лучше не обращаться.


2


Я карлик, но мне незачем об этом знать.

Есть величие, с которым я совпадаю.

Родина – вот величие. Я в ней сияю.

Она как плита, накрывающая мой ад.

С брезгливостью осматриваю врага я.

А ты чего, демократический карлик? Только

у меня есть знание, только я созерцаю свет.

Из-за этого ты и встанешь под пистолет –

с тебя будет потребована неустойка

за величие, которого у меня нет.


3


Я посредственность, но как это доказать?

Вот откуда моя исконная семейная

благодать смирения ради душевного умиротворения,

Помогающего мне форму сохранять.

К горе-творцам я испытываю презрение.

Ты, посредственность демократическая,

мне приказано ликвидировать тебя.

Ты только гадишь, вселенную губя.

Кончишь корчить идеалиста фанатического,

когда останешься без х…!


4


Я банкрот. Кажется ли мне это мелочью?

Конечно, нет! Поэтому своими руками,

В прекрасной шляпе, с изящнейшими смешками,

Исполняясь диалектического смирения,

Я мщу тому, кто мой идеал поганит.

Что до тебя, обанкротившийся демократ,

Не хочешь ли, чтоб я слегка пострелял?

Вернувшись с фронтов заморских стран

туда, где прозябаешь ты, ренегат,

я разгромлю этот анти-идеал.


5


Я раб, но об этом запрещено говорить вслух.

Раб есть тайна. Сознание его в потемках.

Чтобы жить, он должен из своего ребёнка

сделать еще одного подателя услуг,

отдав его древней Власти еще в пеленках.

Я знаю, что ты демократ, есть раб,

раб других идолов или наций.

Только не думай оправдаться -

смиренный раб, отказывающийся от своих прав

ради права повиноваться.


6


Я ненормален, но мне не нужно об этом знать.

И вот я истерически на норму ссылаюсь.

Когда же от самого себя отдаляюсь –

ради того, чтобы честь не потерять –

то от всего любимого отрекаюсь.

Твоё, демократ, разнообразие ненормально,

ты на мутную шизофрению обречен.

В чем и будешь скоро мной уличен,

Я Человек Приказа, я твой начальник,

На колени, распоясавшийся пижон!


7


Я разложенец, но это я, пожалуй, скрою.

Есть уровень мира, на котором поют солдаты,

на котором домохозяйки святы,

в этой жизни царит здоровье,

а больной в ней портит все карты.

Марсий-демократ, скальпель для тебя припасен,

и ты будешь вырезан как гангрена,

тебе инкриминирована измена

блаженству жизни, имеющему свой резон.

У д’Аннунцио отличная смена!


8


Я мягкий, но этого не стыжусь.

Я провёл детство в краях неблизких

среди нравов сугубо византийских,

а сегодня преподавателем тружусь.

Конформизм - вот мой рецепт медицинский.

Демократ, в твоем конформизме виноваты

заблуждения, которых я лишен,

зато собственными настолько увлечен,

что мы с тобой мистически совпадаем:

и я убью тебя, смехач, прогрессист, долдон!


9


Я аморален, только это секрет.

С таким изъяном, несмотря на благородную кровь –

Бабушка из гиен, дедушка из львов:

И богатый папа – я родился на свет.

Мораль для меня – надежнейшая из основ.

А душа демократа аморализмом мечена.

Очень низко оценивает он

мою мораль! Но его болтовня отмечена:

будет к тюрьме на всю жизнь приговорён,

даже если ему жить вечно.


10


Я свинья, но в частном порядке.

Несмотря на мелкобуржуазное положение,

Я имею аристократические убеждения:

пусть народ пропалывается как лук на грядке

Руками Нравственного Учреждения.

Внимание, демократическая свинья!

Достаточно слегка кольнуть тебя в брюшко,

чтобы ты запищал, как одуревшая шлюшка.

У мелкой буржуазии правда своя:

огонь, заключенный в ней, - не игрушка.


11


Я бедняк и меня это унижает.

Я ненавижу бедность, конуру, предателей,

чистосердечную религию Обладателей.

Я жду дня, который однажды грянет -

день вне истории, отдельный от других дней.

А ты, демократ, тоже бедняк.

Поэтому отнимаешь у меня надежду?

А я тебе сам при случае башку отрежу.

Нам, простым людям, философия ни к чему:

не сбивай этой ерундой невежду.


12


Я капиталист и от себя этого не таю.

Слабаки и карлики, посредственности, ненормальные,

банкроты, рабы, разложенцы, мягкие, аморальные,

бедняки и свиньи - видишь, Брехт, я тебе дарю

эти маски политические, карнавальные.

Демократ-классист, знающий что они

не являются теми, кем себя представляют,

и не представляют, кого из себя являют,

в каком новом Бухенвальде ты будешь гнить,

где свет не зажгут и имени не узнают.


РЕЛИГИЯ МОЕГО ВРЕМЕНИ (1961)


Из цикла «Богатство»


Страсть римского люмпен-пролетариата к богатству


Я наблюдаю людей, в которых завязывается

какая-то неведомая мне жизнь: и они,

дети другой истории, вдруг оказываются

одними из нас, живущих почти в финале

истории Рима. И я наблюдаю в них

пастухов, которые всегда засыпали

с ножом за пазухой; в чьих внутренностях царит

кромешная тьма, желтуха папская – Белли,

не пурпур, а только туф и жжёная желчь.

На них хорошее, но выпачканное бельё,

в глазах – бесстыже сальный смешливый блеск,

по вечерам они выглядят как отшельники,

блуждающие в проулках и подворотнях,

под окнами, в других укромных местах.

Но больше всего на свете они, конечно,

хотят богатства; грязного, как их плоть,

открытого и тайного одновременно,

они глазеют на будущую добычу

как наглые хищники – волки и пауки.

И требуют себе такую же плату

как у цыган, наёмников, шлюх.

Они жалуются, когда у них нет денег,

и гнусной лестью выманивают их,

они хвастаются, как герои Плавта,

Когда у них бывают полные кошельки.

Если они работают, то убийцами-мафиози,

пожизненными водителями трамваев,

чахоточными торговцами вразнос,

злыми мойщиками, мальчиками на посылках,

чернорабочими, крепкими как быки,

но тоже, впрочем, смахивающими на воров

из-за дедовской жилки хитроватой;

выпадающие из материнских животов

на первобытные луга или тротуары

и имеющие паспорта, в которых написано

что они в любой истории чужаки…

Получается, что их страсть к богатству

такая же, как у бандитов, у аристократов,

и у меня. Все думают о том, как бы выиграть

утомительный и тревожный спор,

Чтобы крикнуть «моя взяла!» и ухмыльнуться…

В нас сидят одни и те же надежды,

во мне эстетские, и анархистские - в них.

У люмпен-пролетария и эстета

одинаково устроены чувства:

оба живут вне истории, в таком мире,

где имеют значение только сердце и пол,

где глубина бывает только в чувствах,

и радость есть радость, а боль есть боль.


Секс – утешение для нищих!


Секс – утешение для нищих!

Шлюха - королева, и её трон –

развалины, а её земля -

клочок дерьмового луга, а её скипетр –

лаковая красная сумка.

Она воет ночью, грязная и злобная -

как мать-Земля, охраняет

свои владения и свою жизнь.

А рядом толкутся сутенёры -

опухшие и измотанные,

с бриндизскими и славянскими усами,

эти заправилы, регенты –

устраивают во мраке

свои делишки на сотню лир.

Молча перемигиваются

или выкрикивают пароль.

А отверженный мир молчит

над теми, которые его отвергли,

над хищной бесшумной падалью.

Но в отказах от мира

рождается новый мир,

рождаются новые законы,

в которых никакого закона,

рождается новая честь,

в которой бесчестие…

Рождается мощь и благородство –

жестокие, в скоплении лачуг,

во многих местах,

где кажется, что город закончился,

а он только начинается -

враждебный, в тысячный раз,

со своими мостами и лабиринтами,

верфями и котлованами

в стороне от шатания небоскрёбов,

закрывающих горизонт.

Доступная любовь

даёт бедняку

почувствовать себя человеком:

он начинает верить в жизнь,

и даже презирать

живущего другой жизнью.

Дети бросаются в авантюры,

уверенные, что этот мир

боится их и их секса.

Жестокость – их милосердие.

Их сила в легкомыслии.

Их надежда это безнадежность.



К термам Каракаллы [1].


Они идут к термам Каракаллы -

парни-друзья, верхом на Руми

или Дукате, с мужской

похабностью и мужским стыдом

выставляя свои эрекции

или пряча их

в горячих складках штанов…

С кудрявыми головами,

и в модного цвета свитерах,

они разбивают ночь,

куролеся,

они вторгаются в ночь,

прекрасные хозяева ночи…


Он идет к термам Каракаллы,

грудь выпячена, как по родным

аппенинским склонам

и заросшим дорогам,

помнящим древних зверей и священный прах

берберийских земель;

уже весь грязный,

в несуразном пыльном берете;

а руки в карманах -

одиннадцатилетний бродячий

пастушок,

и вот он здесь,

разбойник и весельчак со своим

римским смехом,

горячим от красного шалфея,

инжира и олив…


Он идет к термам Каракаллы,

старый отец семейства и безработный,

жестоким вином Фраскати

превращенный в тупую скотину

и блаженного дурака;

шасси и пружины его тела,

ставшего металлоломом, -


скрипят; его одежда - мешок, в котором

горбатая спина, и пара ляжек,

вечно покрытых струпьями;

портки, обтрёпанные

под карманами пиджака,

обвисшими от грязных кульков. На лице

улыбка: за щеками десны, скрипя,

вышамкивают какие-то слова: он говорит

сам с собой, потом останавливается

и сворачивает старый окурок,

это скелет, в котором вся молодость

живет, в цвету, как Фокараччо

в тазу или в сундуке:

не умирает тот, кто не рождается


Они идут к термам Каракаллы


_________________________

[1]Термы Каракаллы - древнеримский многофункциональный комплекс,
во времена Пазолини - местоположение римских проституток.
Фокараччо - праздник в честь образа Девы Марии.



Из цикла «Новые эпиграммы»


Красному флагу


Для того, кому знаком один твой цвет,

красный флаг,

ты действительно должен быть -

чтобы он сам мог быть:

шелудивый покрылся ранами,

подёнщик стал нищим,

неаполитанец стал калабрийцем,

калабриец - африканцем,

неграмотный - буйволом или собакой.


Тот, кому слегка знаком твой цвет,

красный флаг,

скоро вовсе не станет

узнавать или ощущать тебя:

ты так много раз славно побеждал

заодно с буржуазией и пролетариатом,

а теперь стал тряпкой,

и только беднейший размахивает тобой.


Литераторам-современникам


Я вижу вас: вы есть, мы остаемся друзьями,

мы счастливы видеться и приветствовать друг друга в кафе,

в домах ироничных римских синьор…

Но наши приветствия, улыбки, общие страсти,

это действия на ничьей земле: бесплодной земле -

для вас: а для меня на полоске между двумя разными историями.

Мы уже не можем быть по-настоящему согласны: меня трясёт от этого,

но именно в нас весь мир враждует со всем миром.


Хрущёву


Хрущёв, ты же тот Хрущев, который не Хрущёв,

ты стал чистым идеалом, живой надеждой,

так будь Хрущевым, будь идеалом и надеждой,

будь Брутом, убивающим не тело, а дух.



Духу


Только потому что ты мертв, я могу говорить с тобой –

как с человеком, иначе мне мешали бы твои законы.

Никто не защищает тебя – тот мертвый созданный мир,

чьим дитем и хозяином ты был, от тебя отрекся.

Изумленный прах старика, призрак, бормочущий слова,

заблудившись, ты начинаешь увязать в эпохах:

но я твой брат, нас связывают ненависть и любовь,

мое еще живое тело и твой труп спаяны всерьез,

и это воодушевляет, это вселяет дух в нас обоих.

Однако, для того, чтобы составить тебе приговор -

несчастный грешник, которого уже изгрызла смерть,

просящий, нагой, беспомощный и беспёрый -

моё сердце ещё будут сдавливать мириады слов!

Ты оставил пустое место, и в этом месте другой –

неприкосновенный, потому что живой – начинает властвовать.

Но - "смерть не властна"! И только в абсурдной стране,

где над нами ещё стоят живые Византия и Тренто,

она властна: но я не умер, и я буду говорить.


ПОЭЗИЯ В ФОРМЕ РОЗЫ (1964)




Баллада о матерях


Я спрашиваю, какие матери у вас были.

Если бы они увидели вас сейчас, на работе,

после того, как вы без конца шутили

над их зацикленностью на том мире,

в котором вы давно не живёте,

что бы они тогда смогли в вас найти? -

Если б вдруг увидели, оказавшись здесь,

как вы впихиваете редакторам свои статьи,

полные конформизма и пышной галиматьи, -

они бы поняли, кто вы есть?


Подлые матери с безобразно искаженными лицами,

это древний страх, как болезнь, искажает ваши черты,

а потом делает их неявными, белёсыми, мглистыми –

сердца тоже как бы задергиваются кулисами,

и вас не вырвать из этой моральной пустоты.

Подлые матери, бедняжки, вы же всё время озабочены

тем, что ваши дети пока еще недостаточно подлы.

Тем, что они еле-еле продвигаются по службе,

потому что их заискивания плохо отточены,

А чувства слишком светлы.


Заурядные матери оставляли нам свой наказ:

во всём, во всём есть один-единственный смысл;

Покорности у своих же детей учась,

они старались, чтобы никто из нас

отмеренной муки и радости не превысил.

У заурядных матерей не было для вас слов,

и только звуки, издаваемые немыми устами,

могли рассказать вам про их любовь,

в которой они растили вас, как скотов,
бессильных перед собственными страстями.


Рабские матери, давно привыкшие

без любви отдавать свои тела,

одержимы древним и постыдным стремлением

поделиться с детьми своим умением

радоваться объедкам с праздничного стола.

Рабские матери, научившие нас тому,

что походить на счастливого раба не позорно:

можно скрывать от хозяина свою вину,

презирать собрата, брошенного в тюрьму,

предавать, хохоча задорно.


Жестокие матери, готовые защищать

ту малость, которую они, как буржуа, имеют –

то есть, стабильное существование и зарплату,

бьются так, как будто совершают кровную месть

или прорывают неведомую блокаду.

Жестокие матери всегда говорили нам:

держитесь! Больше думайте о своей пользе!

Никакого снисхождения к врагам!

Долой сочувствие к слабакам!

Учитесь гордой орлиной позе!


Вот каковы они, эти мамаши бедные -

подлы, заурядны, раболепны, жестоки.

Но вашу злобу принимают смиренно и

без стыда выслушивают надменные

слова, звучащие здесь, в скорбной долине.

Вы спаены враждой или войнами ваших наций.

И кажется, что именно вам принадлежит весь мир,

в котором вы упорно не хотите выделяться,

для того, чтобы никогда не отрешаться

от дикой боли, владеющей людьми.


Молитва к матери


Очень трудно говорить матери такие слова,

которые сердце никогда не сумело бы понять.


Только ты сегодня можешь помнить, каким

было моё сердце, когда ещё не знало любви.


Есть страшная правда, которую я тебе выдаю -

из твоей прелести рождается моя мука.


Ты единственная, и потому ты настоящий виновник

того, что в своей жизни я всегда буду одинок.


Я борюсь с одиночеством. И без конца одолевает меня

мучительная, как жажда, страсть к бездушным телам.


Ведь только в тебе душа живёт постоянно,.

но ты моя мать, и быть любимым тобой - рабство.


Эта высокая, неодолимая и бесконечная преданность

всегда заставляла меня чувствовать себя рабом в детстве.


И это был единственный способ ощутить жизнь -

её цвет и форму. Теперь эти времена ушли.


Но мы продолжаем жить, потому что каждый раз

сумбурная жизнь зарождается снова на краю разума.


Умоляю тебя, пожалуйста, только не желай смерти.

Я здесь, один, рядом с тобой, в будущем апреле.


Южный рассвет (альба)


Я возвращаюсь, и снова вижу явление бегства

капитала, самый передовой (но и ничтожный)

эпифеномен. Налоговая полиция

(как бы философское определение

в досье поэта)

роется в таком частном факте, как деньги -

зараженные милосердием, необъяснимо

истощённые, и переполненные

чувством вины, как тело подростка -

но из-за моего весёлого легкомыслия

здесь не найдешь ничего, кроме моей же наивности.

Я возвращаюсь и встречаю миллионы людей, занятых

только тем, чтобы жить как варвары,

недавно сошедшие на счастливую землю, - чужаки,

и всё же хозяева. Так, накануне

Доисторической эпохи, которая придаст смысл всему этому,

я возвращаюсь в Рим, к своим повадкам раненого животного,

которое смотрит пристально, наслаждаясь смертью,

на своих палачей...


Я возвращаюсь ... и однажды вечером наступает новый мир,

однажды вечером, когда ничего не происходит - только

я лечу в машине - и вижу на голубом фоне

дома на Пренестино –

вижу и не замечаю их, а то, что напротив,

этот образ бедняцких домов

в вечерней голубизне, он должен

остаться мной как образом мира

(неужели людям нужно что-либо кроме жизни?)

- здесь маленькие, заплесневелые, с белой коркой, дома,

там высокие, будто дворцы, острова землистого цвета,

плавающие в дыму, который придаёт им великолепия,

над пустотой изрытых дорог, бесконечных,

в грязи, брошенные кучи земли,

обнесённые заборами - все замолчало

как будто посреди дня сошел ночной покой. И люди,

которые живут сейчас в Пренестино,

они тоже сгинули в тех канавах
мечтающих о лазури с мечтательными фонарями
почти в сумерках, которые никогда

не переходят в ночь – почти осознающие,

в ожидании трамвая, стоя под окнами,

что час истины для человека – это агония,

и почти радуясь этому, со своими детьми

и бедами, со своим бесконечным вечером –

о, эта экзистенциальная грация людей,

жизнь, которая раскрывает свою истинность

только в пейзаже, где любое тело – это всего лишь

далекая реальность, невинный бедняк.


Я возвращаюсь, и перед тем, как встретиться

с Карло, или Карлоне, с Нино на виа Раселла

или с Нино на виа Боргоньона, попадаю в то место,

где бываю только один…

Два или три трамвая и тысячи братьев

(бар, сверкающий на пустыре,

и боль от бедности, притупленная в сознании итальянца,

боль от возвращения домой,

в грязи, под новыми цепями дворцов)

которые бьются, толкаются, ненавидят друг друга,

пытаясь вскочить на ступеньку трамвая, в темноте,

вечером, который игнорирует их, затерянных в хаосе,

разочарованном в своём реальном существовании

из-за принадлежности к окраине

Я встречаю своё старое сердце, и отдаю ему дань

слезами, с ненавистью глотая их,

со словами «Бандера Росса» на устах,

словами, которые умеет сказать каждый, но умеет и заглушить в себе.

Ничего не изменилось! Давайте останемся в пятидесятых!

Останемся в сороковых! За оружие!

Но вечер сильнее любой боли.

Постепенно два-три трамвая одолевают его

возле тысяч рабочих, пустырь,

ужин закончился, над грязью ярко

сверкает бильярдная,

небольшая очередь, дует сирокко

одного вечера из тысячи, в ожидании трамвая,

который увезет в мрачный пригород.

Революция - только чувство.


СТИХИ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ


Влияние денег на поэзию


…кто ему это заказал? 
Власть! а, пожалуй, он сам себе заказал, бедняга! 
Блажен, кто вовремя получил заказ от власти, он чист и близок к Богу! 
Теперь тот, кто делает поэзию – неважно, доходчивую или нет –
не умеет подчиняться власти и Богу одновременно; 
а тот кто лжет, говоря неправду, тот лжет и говоря Правду.
Но мстя себе самому за эту двойную ложь, 
он деградирует: значит то, что вряд ли смогла бы сделать власть, 

он делает сам, своими руками?


Фашистская Италия

.
.
Голос Данте звучал в безысходных аудиториях  
Беднякам было поручено преподавать героизм

на спортплощадках; 
никто не верил в него
Потом, те, кто не верил, толпились на площадях  
всего две жерди и дощатый настил, 
тряпки, выкрашенные в красный 
белый, зеленый и черный; всего-то 
несколько символов убожества, орлов и связок – ветки или олово; 
никогда зрелища не были такими дешевыми 
как парады в те времена 
Стар и млад в едином порыве 
к грандиозности и величию; 
тысячи юношей проходили рядами,