Эсхатологическая топика в русской традиционной прозе второй половины ХХ начала ХХI вв

Вид материалаТопик

Содержание


Официальные оппоненты
Александр Аркадьевич Корольков
Общая характеристика работы
Православная эсхатология и русская словесность»
Литературная эсхатология эпохи революционного апокалипсиса»
«эсхатологическая топика «деревенской прозы»
Разрушение эсхатологии»
Онтологическая проблематика в постмодернизме»
Подобный материал:
  1   2   3



На правах рукописи


Цветова Наталья Сергеевна


ЭСХАТОЛОГИЧЕСКАЯ ТОПИКА

В РУССКОЙ ТРАДИЦИОННОЙ ПРОЗЕ

ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ ХХ — НАЧАЛА ХХI ВВ.


Специальность 10.01.01–10 — русская литература


Автореферат

диссертации на соискание ученой степени

доктора филологических наук


Санкт-Петербург

2009


Работа выполнена в Отделе новейшей литературы

Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН


Научный консультант –

доктор филологических наук

Вячеслав Петрович Муромский


Официальные оппоненты:

доктор филологических наук

Ольга Владимировна Богданова

доктор филологических наук

Алла Юрьевна Большакова

доктор философских наук, профессор, академик РАО

Александр Аркадьевич Корольков


Ведущее учреждение

Санкт-Петербургский государственный университет

культуры и искусств


Защита диссертации состоится 16 марта 2009 года в 14.00 на заседании Специализированного совета Д 002.208.01 по присуждению ученой степени доктора филологических наук в Институте русской литературы (Пушкинский Дом) РАН: Санкт-Петербург, наб. Макарова, 4.


С диссертацией можно ознакомиться в читальном зале библиотеки ИРЛИ (Пушкинский Дом) РАН.


Автореферат разослан « » февраля 2009 года


Ученый секретарь

Специализированного совета Светлана Алексеевна

канд. филол. наук Семячко


Общая характеристика работы

Актуальность реферируемого исследования обусловлена современным филологическим интересом к национальной онтологии и отечественной духовной традиции, к разнообразным формам контакта литературного творчества и теософии1, к апокалиптическому дискурсу. Этот интерес сегодня активно реализуется в поле интердискурсивных изысканий. Базируются данные изыскания на идеях интегративного типа, в отечественном литературоведении впервые отчетливо обозначенных в двухтомном издании материалов Всесоюзной научно-творческой конференции (ИМЛИ РАН, 1989),2 получивших развитие в новом варианте академической теории литературы (том «Литературный процесс»)3 и в более поздних работах Ю.Б. Борева, А.Д. Михайлова, П.Е. Спиваковского, В.В. Ванслова, Ю.С. Степанова, Л.И. Сазоновой4, В. Кантора, К. Касьяновой, Н.А. Хренова, В.С. Жидкова, К.Б. Соколова, А.А. Королькова, М.А. Виролайнен, С. Волкова и др. Но в рамках обозначенной тенденции до сих пор не появилось системных исследований русской литературной эсхатологии – конституционального явления для национального культурного пространства. Более того, в научной среде множатся высказывания о «чужеродности», «экзотичности», «непродуктивности» или «затухании к ХУ1-ХУ11 вв.» эсхатологической темы в русской литературе5, что, на наш взгляд, продиктовано, с одной стороны, неизученностью проблемы, с другой – попыткой ее искусственной герметизации, сведения литературного эсхатологизма к апокалиптической тематике, т.е. только к одной эсхатологически значимой идее, причем, не являющейся ключевой для русской картины мира.

Подобного рода высказывания не выдерживают критики, поскольку первые русские оригинальные литературные сочинения на эсхатологическую тему были созданы в ХII веке. Ими стали повествования о княжеской гибели, вошедшие в Ипатьевскую летопись, интерпретирующие смерть с общеэсхатологических позиций.

Далее литературно-эсхатологическая традиция практически не прерывалась. В зависимости от исторической ситуации доминировали различные ее проявления – в эпоху глобальных катаклизмов, например, апокалиптические мотивы, которые довольно быстро вытеснялись частно (лично)-эсхатологической топикой6. Только в послепушкинскую эпоху в русском литературном дискурсе начались модернизация и дробление православной эсхатологии. Последнюю полную эсхатологическую картину, при художественном воспроизведении которой системно использовалась соответствующая топика, увидел Достоевский в пушкинских «Египетских ночах», запечатлевших начало распада культурной традиции, основанной на православной эсхатологии, деформация которой обрела в последующие времена сложнейшую систему средств литературной трансляции.

Во второй половине девятнадцатого века равномасштабной Пушкину эсхатологически значимой фигурой стал Толстой, кажется, уже навсегда и безвозвратно ушедший от теоцентричного монизма, утративший понимание смерти как явления безусловно онтологического и исследовавший несколько подходов к проблеме неизбежной конечности жизни: неведение (или нежелание думать о смерти), самоубийство (как «выход силы и энергии»), смирение («знаешь, что умрешь, но тянешь лямку») и эпикурейство («пей, гуляй – однова живем»)7. Идеи Толстого в значительной степени повлияли на литературную эсхатологию эпохи декаданса и Октябрьской революции.

Вся сложность восприятия православной эсхатологической концепции литературным сознанием вплоть до появления в начале 1990-х в журнале «Знамя» известной статьи А. Якимович8 оставалась закрытой для исследователей, потому что отечественная филология в силу определенных социально-исторических причин не могла уделять должного внимания теолого-эстетической проблематике.

На сегодняшний день существует единственная монография, автором которой предпринята попытка системного освещения данной проблематики9. Российское литературоведение ограничивается анализом эсхатологического мотива в творчестве отдельных художников (статьи Алещенко Е.И., Ольшевской Л.А., Рудомазиной Т., Лекманова О.А., Аленькиной Е.В. и др.).

В этом контексте значимость предпринятого нами исследования определяется его предметом, которым стала художественная эффективность текстовых реализаций эсхатологической топики в новейшем литературном дискурсе. Как представляется, опора на топику при литературоведческом анализе традиционных текстов позволяет избежать ошибок их произвольной интерпретации, дает возможность обнаружить зафиксированную в художественных образах сопряженность всех граней бытия: искусства и морали, памяти и воображения, хаоса и гармонии, общественной и индивидуальной жизни. В конечном итоге, наш выбор предмета исследования исключает противопоставление формы и содержания, дает возможность продемонстрировать внутреннее единство анализируемого материала, объекта.

Объектом является русская традиционная проза второй половины завершившегося столетия – наиболее мощный сегмент литературного потока, который по ряду причин именно сегодня нуждается в реинтерпретации.

Цель диссертационного сочинения заключается в исследовании русской традиционной прозы второй половины двадцатого – начала двадцать первого веков как литературно-эсхатологического феномена, характеризующегося определенной системой топосов, структура которых сложна, а словесная форма неразрывно связана с эмпирической реальностью.

С этой целью напрямую соотносятся конкретные задачи исследования:

– обоснование необходимого терминологического инструментария;

– изучение характера связи православной и народной, зафиксированной в фольклоре и литературе, эсхатологии;

– формирование общего представления об основных этапах эволюции отечественного литературно-эсхатологического дискурса;

– анализ «деревенской прозы» как уникального варианта русской литературной эсхатологии через описание соответствующей топики;

– определение идейно-эстетической перспективы русской традиционной прозы, не исчерпывающейся и не ограниченной литературным опытом «деревенщиков»;

– осмысление на материале постмодернистской прозы и медийного дискурса этапности наблюдаемого в современной литературе увлечения танатологией.

Научная новизна диссертации определяется уровнем изученности данной проблемы, включенными в текст диссертации архивными материалами, материалами из Астафьевского фонда Рукописного отдела ИРЛИ РАН (Пушкинский Дом) и фрагментами еще не переведенных в России работ немецких теоретико-литературных работ.

Методологическую базу диссертации составляют научные труды, в которых представлены описательно-аналитические, мифологические, текстологические, интердискурсивные, интертекстуальные аналитические методики. Это работы М.М. Бахтина, В.В. Виноградова, Г.П. Федотова, Д.С. Лихачева, А.М. Панченко, С.С. Аверинцева, А.Ф. Лосева, Ю.С. Степанова, В.Н. Топорова, В.В. Ванслова, Ю.Б. Борева и т.д.

В основе избранного научного подхода – предложенное Д.С. Лихачевым понимание культуры «как некоего органического целого явления, как особого рода среды, в которой существуют общие для разных аспектов культуры тенденции, законы, взаимопритяжения и взаимоотталкивания…»10. Данное определение является актуальным, так как задает и мотивирует современную интеграцию гуманитарных наук, развитие национальной компаративистики, возникновение которой предсказал М.М. Бахтин, уверенный в том, что «наиболее напряженная и продуктивная жизнь культуры происходит на границах отдельных областей ее; а не там и не тогда, когда эти области замыкаются в своей специфике»11. На идеях М.М. Бахтина, на методике лингвостилистического анализа художественного текста, разработанной академиком В.В. Виноградовым, базируется современное отношение к художественному тексту, впитавшее идеи К. Юнга, в частности, его убежденность в том, что в «индивидуально-авторской картине мира» (термин В.В. Кожинова) неизбежно прорастает опыт многих поколений. Этот опыт соотносим с ключевыми, с методологической точки зрения, принципами «обратного историзма» и «археологии гуманитарных наук», разработанными М. Фуко, заставляющими размышлять над культурно-историческими предпосылками явлений истории литературы, исключающими приписывание этим явлениям тех свойств, качеств, атрибутов, которые к ним исторически не могут иметь отношения.

В этом же контексте находятся участившиеся филологические попытки обновления методов описания «внутренней структуры произведения», презентующие художественные тексты в одном смысловом поле с другими текстами культуры (в том числе бытовыми, поведенческими), выявляющие их мифологичность, социологичность, психологизм, политические, бытовые, религиозные составляющие, совмещающие литературоведческий и лингвистический опыт работы с художественным текстом и некоторые черты психоаналитического и культурологического подходов 12.

При обосновании отдельных положений диссертации, промежуточных выводов, некоторых гипотетических идей и предположений учитывались выводы А.Ю. Большаковой, В.К. Сигова, Т.А. Никоновой, Ю.Б. Борева, Т.Р. Руди, П.Е. Бухаркина, А.С. Демина, С.Т. Ваймана, А.А. Тахо-Годи, А. Меня, А.Н. Соболева, В.С. Непомнящего, А. Демичева, Н.Н. Скатова, А.В. Карпова, А.И. Алексеева и др.

Основные положения, выносимые на защиту. Использование эсхатологической топики в художественном тексте является одной из онтологически значимых особенностей русской литературной традиции. Ее постижению препятствует уже сложившийся литературоведческий подход к анализу эсхатологического дискурса в прозе, предполагающий отождествление эсхатологической темы с темой смерти и приводящий к подмене исследования литературной эсхатологии литературной же апокалиптикой.

Этот подход во многом спровоцирован модернизацией литературной эсхатологии в послепушкинский период, когда реанимировались национальные доэсхатологические представления и началось оформление танатологической концепции.

Наиболее серьезным испытаниям литературная эсхатология подверглась в революционную эпоху.

Возвращение эсхатологической топики в художественный текст состоялось в романе М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита», в котором мотив смерти получил инвариантное воплощение и был расширен за счет введения топоса «бессмертие».

Кульминационным событием в процессе возвращения русской прозы к православной эсхатологической концепции в ее народном изводе стала «деревенская проза» 1960–1980-х гг.

В 1990-е годы в постмодернистской литературе и медийном пространстве под влиянием активно развивающихся экзистенцианалистских подходов к жизни и смерти, достаточно отчетливо зафиксированных уже в повестях Ю.В. Трифонова, традиционный эсхатологический мотив был трансформирован в танатологический.

В начале нового тысячелетия эта трансформация приостановлена возникновением новой прозы, ориентированной в своем развитии на классическую литературную традицию.

Практическая значимость работы. Результаты исследования используются в вузовских академических и специальных курсах, при подготовке спецсеминаров, школьных факультативов. Научно-теоретические взгляды автора могут быть учтены при дальнейшей разработке темы «Русская литературная эсхатология», при выборе исследовательского инструментария для системного анализа литературного текста.

Апробация работы. Содержание диссертации отражено в монографии, четырех учебных пособиях, одном специальном издании для школьников (на корейском языке) и в ряде статей, опубликованных в России, Беларуси, Болгарии, Республике Корея.

Монография и текст диссертации обсуждались в Отделе новейшей литературы ИРЛИ РАН.

Основные положения диссертации были изложены в докладах на международных научных конференциях «Михаил Булгаков в ХХ1 веке. К 40-летию выхода в свет романа «Мастер и Маргарита» (С-Петербург, ИРЛИ РАН, 1-2 ноября 2006 года), «Русская литература в формировании современной языковой личности» (С-Петербург, СПбГУ, 24-25 октября 2007 года), «Писатели русской традиционной школы в контексте современности» (С-Петербург, ИРЛИ РАН, 14-15 ноября 2007 года), «Национальное и общечеловеческое в славянских литературах» (Гомель, октябрь 2007, 2008 гг.), «Северный текст русской литературы» (Архангельск, 22-24 сентября 2008 года), «Творчество В.Г. Распутина в социокультурном и эстетическом контексте эпохи» (Москва, МПГУ, 22-23 ноября 2007 года), на Международном конгрессе «Русская литература в мировом культурном и образовательном пространстве» (С-Петербург, 15-17 октября 2008 г.); на Всероссийских научных чтениях «Наследие В.П. Астафьева в историко-культурном сознании современности» (Вологда, 25-26 апреля 2007 года), на межвузовской научной конференции «Литературные чтения» (С-Петербург, СПбГУКИ, апрель 2005, 2007 гг.), на научно-практической конференции «СМИ в современном мире. Петербургские чтения» (С-Петербург, СПбГУ, апрель 2006, 2007 гг.), на Х Научных чтениях Рукописного отдела ИРЛИ РАН (10 апреля 2008 г.), на методическом семинаре «Проблемы отбора произведений русской литературы для изучения в иностранной аудитории» в РГПУ им. Герцена (С-Петербург, сентябрь 2008 г.) и др.

Структура работы. Диссертационное сочинение состоит из введения, четырех глав, заключения. Последний раздел – приложение, в котором публикуется машинописный вариант «попытки исповеди» В.П. Астафьева «Из тихого света», оригиналы словарных статей из «Лексикона Метцлера». Завершает исследование библиографический список, содержащий около 400 наименований.


Основное содержание работы

Во Введении, кроме традиционных разделов, представлен аппарат описания интересующего нас феномена: рассматриваются дефиниции терминов «традиционная проза», «топика».

Термин «топика» внесен в гуманитарную науку из античной, греческой риторики. Топика в риторике – инструмент создания текста, система универсальных смысловых моделей – топов. В российской словесности наиболее убедительное и полное описание этой системы предложил в 1851 году К.П. Зеленецкий13. Его работа оставалась наиболее авторитетной для отечественных гуманитариев вплоть до начала советской эпохи.

Возникновение литературной топики было связано с уходом от риторической сущности явления и зафиксировано Э.-Р. Кёртисом (Э.-Р. Курциусом) (1941), соотносившим топику, по некоторой аналогии с М.М. Бахтиным, в первую очередь, с мотивом в изобразительном искусстве, которому «присуще временное и пространственное всеприсутствие»14. О том, что идеи Кёртиса и Бахтина отраженно сосуществовали в параллельных плоскостях, дополнительно свидетельствует дефиниция термина «топика» в наиболее авторитетном сегодня для немецкоязычной Европы «Лексиконе Метцлера» (1995). Гарантией эффективности использования топики как исследовательского инструмента исторической компаративистики, в новом, предложенном Кёртисом, понимании топоса «как схемы мышления и выражения»15, стала убежденность европейских последователей в том, что топика существует вне произведения, принадлежит историко-литературной реальности, из которой произведение возникает, и может выполнять функцию образа, мотива, метафоры, символа, аллегории и т.д.

Следует заметить, что идею существования топики культуры (устойчивых мотивов, героев-символов, событий-символов, определенного набора литературных средств, с помощью которых воплощался народный нравственный кодекс) поддерживал академик А.М. Панченко16. Убедительная реабилитация топики как исследовательского инструмента реалистической прозы осуществлена в работе П.Е. Бухаркина «Риторика и смысл» (СПб, 2001), где доказано, что реализм только внешне отказывается от топических принципов организации текста и образа, на самом же деле находит новые способы введения топоса в художественное пространство, что дает возможность внести в текст и образ «универсальное, выходящее за рамки социально-психологической эмпирики содержание»17.

Во введении также дается дефиниция термина «традиционная литература». Этот термин определяет не литературную школу, даже не течение или направление в привычном, устоявшемся в истории литературы понимании, а историко-литературную парадигму, объединяющую произведения, в которых, с точки зрения содержания, воплощаются основы, исторический опыт отечеcтвенной культуры при абсолютной сбалансированности идеи, сюжета, психологии персонажей с соответствующими поэтикой и стилистикой. Традиционность в сфере поэтики и стилистики заключается в сосредоточенности на содержательно оправданном развитии классической жанровой системы; в подчиненности хронотопа реальному времени и пространству и реальному историческому человеку, раскрывающемуся в сложнейшей и аксиологически выверенной мотивной структуре сюжетов; в наследовании принципов психологизма, позволивших создать образ «простого человека» во всей его сложности и противоречивости; наконец, в обновлении литературного языка, усиливающем его изобразительно-выразительные возможности за счет возвращения классической чистоты и ясности, естественности, мифологической объемности и глубины слова.

В первой главе « ПРАВОСЛАВНАЯ ЭСХАТОЛОГИЯ И РУССКАЯ СЛОВЕСНОСТЬ» предмет исследования представлен в историко-генетическом и типологическом планах. Выявляются исторические, мифологические, теософские источники русской литературной эсхатологии, определяются основные этапы в развитии данного феномена. Во вступительной части подчеркивается, что, несмотря на относительно небольшое количество работ, посвященных русской литературной эсхатологии, литературоведение все же сумело уйти от поиска формальных типологических соответствий эсхатологическому дискурсу (цитат и реминисценций из Библии или Апокалипсиса, открытой, прямой, публицистической рефлексии по поводу конца света или окончания человеческой жизни). Но при этом в изучении эсхатологического дискурса русской литературы на сегодняшний день достаточно четко обозначились, как уже было отмечено выше, две тенденции: отождествление эсхатологической темы с темой смерти, задающее неразличение эсхатологической и танатологической проблематики; подмена исследования литературной эсхатологии литературной же апокалиптикой.

Первая тенденция обладает глубочайшей исторической ретроспективой. У истоков ее – общеславянские языческие представления о смерти, бесспорная реконструкция которых по вполне понятным причинам сегодня более чем затруднена.

Большинство современных исследователей противоречивой и непоследовательной раннеславянской, дохристианской «танатологии» считают, что эта система, выросшая из календарных мифов о смерти и воскресении природы18, имела архаичную форму «полидоксии», включающей весьма скромный культ мертвых, веру в сверхъестественные, мистические возможности различных объектов природы (в том числе демонов, предлагавших осуществление идеи бессмертия на земле), и представление о смерти как о сне19. Следует согласиться с теми, кто убежден, что «полидоксия» избавляла язычников от осознания драматизма смерти, но в то же время препятствовала пониманию истинной ценности человеческого бытия20. Как нам представляется, наиболее точно прокомментировала эту ситуацию А.А. Тахо-Годи,21 считавшая, что язычеству свойственно представление о человеческой жизни как о своего рода «театральной сцене», на которую неизвестно откуда приходят и куда уходят люди. Таинственный приход и уход, регулируемый не менее таинственными силами, с которыми при определенных обстоятельствах можно было заключить договор, не мог осознаваться как нечто, обладающее абсолютной ценностью.

Развивающаяся под давлением эволюции социальных отношений полидоксия позволила славянам пережить кризис языческих представлений о мире и человеке и стала основой прототеизма – веры, связанной с космогоническим мифом, заставившей наших предков-язычников отказаться от представления об акте смерти как о сне и задуматься о существовании внутренней стороны этого явления. А.Н. Соболев писал, что именно в эпоху прототеизма человек почувствовал необходимость в определении необъяснимой силы, «которая причиняет смерть; объяснить же себе эту силу младенческое сознание нашего предка могло не иначе, как представить ее материально, в каком-либо видимом образе»22.

Известный исследователь славянской мифологии представил и совместил три важных и принципиально разных «предэсхатологических» этапа в процессе формирования образа смерти в народном сознании: полидоксии, прототеизма и политеизма. О первом говорилось выше. На втором этапе древнерусская культура начала пестовать нравственные значения, рожденные в поисках оружия против страха смерти, вполне соотносимые с более поздними христианскими понятиями «дух», «душа», «добро», «зло», «бес»23.

На третьем этапе в древнерусской мифологической системе появился образ бога смерти – Флинца, которого «иногда представляли его остовом, с левого плеча висела у него мантия, а в правой руке держал он длинный шест, на конце которого находился факел. На левом плече у него сидел лев, который двумя передними лапами упирался в голову, одною же заднею в плечо, а другою в руку остова. Славяне думали, что этот лев принуждает их к смерти. Другой способ изображать его был такой же, только с тем различием, что представляли его не остовом, а живым телом»24. Это изображение можно воспринимать как более позднее по времени возникновения доказательство сущностной, родовой слиянности двух мировоззренческих систем, до сих пор воспринимаемых большинством как сугубо антагонистичные. В нем уже присутствуют некоторые признаки возникающего интереса к монотеизму, позволившему человеку надолго преодолеть ощущение собственного бессилия перед Судьбой и ставшему основой собственно эсхатологической христианской, православной концепции. Флинц не сохранился в народном сознании отчасти потому, что литература предпочла эксплуатацию фольклорного, антропоморфного образа смерти.

Сущностным продолжением древней традиции можно считать ее возрождение уже в трансформированном виде в постмодернистском дискурсе (в постмодернистской прозе, массовой литературе и медийном пространстве), подменяющем эсхатологию танатологией. Так, например, в работах Дубравки О. Толик25, Н.Е. Лихиной26 формирующими современную литературную эсхатологию признаются «Похороны кузнечика» М. Кононова, «Ведьмины слезы» Н. Садур, «Прыжок в гроб» и «Живое кладбище» Ю. Мамлеева, «День рождения покойника» Г. Головина, «Голова Гоголя» и «Быть Босхом» А. Королева, «Кладбищенские истории» Б. Акунина, «Веселые похороны» Л. Улицкой и др. Сторонники этой исследовательской тенденции исходят из характерного для классической философии представления о смерти как о «безусловном органическом конце макросуществования», представления отнюдь не традиционного по сути, переориентированного в ХХ веке с идеи витальности на идею конечности человеческого существования. А. Демичев утверждает, что при таком подходе неизбежная, но бессмысленная смерть воспринимается как находящееся в конце линейной «биографической траектории» событие, которое можно попытаться передвинуть, т.е. со смертью можно бороться, в чем наши предки язычники также были уверены, только способы этой борьбы теперь стали более разнообразными и реалистичными. Все чаще вслед за Жилем Делезом, Мишелем Фуко и Мари Биш ученые с удовольствием рассуждают о возможности сосуществования жизни и смерти, о предпочтительности смерти насильственной по отношению к естественной. Результат этих философских штудий один – «смерть проникает на территорию жизни, постепенно становясь предметом широких и далеко идущих философско-антропологических, символических, семиологических и других интерпретаций»27. Именно этот результат с большим или меньшим успехом используется постмодернизмом, для которого амбивалентность, взаимопроникновение, диффузность жизни и смерти выглядят односторонне: жизнь – умирание – смерть28.

Другая тенденция в исследовании русской литературной эсхатологии, оппозиционная по отношению к частично модернизирующей полидоксию, сформировалась в результате антидогматического усечения христианской эсхатологической идеи до апокалиптической с последующей ее метафоризацией. Литературные факты для обоснования ее обнаруживаются, в первую очередь, в художественном мире Достоевского, герои которого (Свидригайлов, Ставрогин, Кириллов, Смердяков) при жизни стали «носителями страшной метафизики небытия, собственноручно сотворенного и ставшего жизненно реальным ада»29. Не менее убедительное исследование «мертвенности, прострации души» как причины для «вселенской тревоги» было предложено в лирике Ф.И. Тютчева.

Эту тенденцию развивает Л. Кацис, концепция которого базируется, по его собственному утверждению, на «открыто апокалиптическом иудео-христианстве», выросшем на рубеже веков из «Повести об Антихристе» Владимира Соловьева. В качестве объекта исследования Л. Кацис избирает «Грядущего хама», «Апокалипсис в русской поэзии» А. Белого, «Апокалипсис в русской литературе» А. Крученых, «Апокалипсис нашего времени» В.В. Розанова, «апокалиптическое мышление русского авангарда в целом и К. Малевича в частности» 30. В такой ряд могут быть включены произведения Л. Леонова, В. Распутина, А. Варламова и некоторых других прозаиков двадцатого столетия.

Главное основание для возникновения, существования и развития данного направления – таинственная, мистическая, метафорическая природа самого Апокалипсиса – заключительной, единственной пророческой книги Нового Завета, созданной в первом веке (в 60-е или 90-е годы).

Первым собственно славянским толкованием Апокалипсиса можно считать обширные трактаты Стефана Яворивского и Дмитрия Ростовского, вступивших в начале тринадцатого века в борьбу с распространившимся тогда мнением «мужиков-простолюдинов» «о наступлении последних времен»31. Протоиерей А. Мень выделил в понимании Апокалипсиса два направления. Первое из них – реалистическое, сторонники которого воспринимали язык символов буквально и превратили Апокалипсис в явление материальное, «с реальными громами, катастрофами и видимым, вещественным вторжением небесных сил в мир и борьбу с темными силами в виде войны Армагеддон»32. Второе, которое представлял он сам, можно назвать идеалистическим, возвращающим самому слову «апокалипсис» то значение, которое оно имело в греческом языке-языке древних христиан – не «страшная болезнь», не «катастрофа», но «откровение», «обнажение, раскрытие, обнаружение».

Понятно, что первое понимание активно использовалось и используется постмодернистской литературой и новейшим литературоведением. Второе, основанное на православном толковании Апокалипсиса, учитывающем эсхатологические идеи Псалтыри, Екклизиаста, Послания апостола Петра, сочинения святых отцов Василия Великого, Григория Богослова, Иоанна Дамаскина, Анастасия Синайского, Иоанна Лествичника, Григория Нисского, на народной эсхатологии, отчасти трансформировавшей канон, стало предметом рефлексии традиционной прозы второй половины двадцатого века.

Изначально же, бесспорно, эсхатологизм русской литературы питала преимущественно ортодоксальная православная традиция, очерк истории которой представил С.С. Аверинцев в словарной статье из известной пятитомной «Философской энциклопедии» под редакцией Ф.В. Константинова33.

Вслед за С.Н. Трубецким – автором «эсхатологической» статьи в энциклопедии Брокгауза и Эфрона, и его последователями П.А. Флоренским и С.И. Фуделем, С.С. Аверинцев подчеркивал, что в христианской традиции всегда различали «индивидуальную эсхатологию, т.е. учение о загробной жизни единичной человеческой души, и всемирную эсхатологию, т.е. учение о цели космоса и истории, об исчерпании ими своего смысла, об их конце и о том, что за этим концом последует»34. По Аверинцеву, в православии эсхатологические свершения чаще всего оказывались перемещенными во внутренний мир человека («Царствие божие внутри нас») и только через доктрину о втором пришествии Христа сохраняли свое значение для внешнего мира. Православная эсхатологическая концепция, утверждавшаяся в сознании славянина исподволь, примерно с IХ века, по мнению целого ряда исследователей (Еремина В.И., Лещенко В.Ю. и др.), ядром своим в полном соответствии с новой христианской картиной мира определила лично(частно)-эсхатологическую составляющую, предоставлявшую человеку возможность реализации порыва «к одухотворенному смыслу бытия»35. И связано это отчасти с тем, что в дохристианской культуре славян «<…> идея «конца мира» специально никогда не прослеживалась»36, славяне довольно равнодушно относились к общеиндоевропейскому мифу о Последней битве, потому что их сознание поглотила рефлексия, связанная с возросшей после болезненного распада патриархального общества ответственностью за свою судьбу и с осознанием ценности собственной жизни. Д.С. Лихачев неоднократно отмечал, что в древнерусской литературе наибольшего писательского внимания заслуживал не конец света, а изображение смерти как наиболее значительного момента в жизни человека (пример – «Повесть о Петре и Февронии»). В литературном сознании девятнадцатого века эта эсхатологическая линия, пожалуй, ярче всего проявилась в творчестве Достоевского. Единственная эпоха, подвергнувшая действительному, серьезному и глубокому сомнению это обобщение – эпоха хилиазма, когда четко обозначился переход интереса от индивидуальной эсхатологии к всемирной. А наиболее яркие ее художественные проявления были связаны с началом советской эпохи, потому имели весьма специфический характер.

О том, что примат частной (индивидуальной, личной) эсхатологии над общей сохраняется и в современной православной теологии, убедительно свидетельствуют финальные строчки «Комментария» отца Александра Меня к «Откровению» Иоанна Богослова, в которых он закрепляет победу, одержанную малой эсхатологией в русской культуре еще в тринадцатом веке37.

В выводах к главе специально отмечаем принципиально важную для нас соотносимость комментария теолога не только с классическим литературным дискурсом, но и с народными представлениями, в которых до сих пор сохраняется старославянская тройственная, эволюционная, сопряженная, в первую очередь, с частной эсхатологией, трактовка смерти: смерть как перемещение души в иной мир (преставление-перенесение); смерть как достижение человеком его жизненной цели (кончина); смерть как переход в состояние вечного сна (успение-сон). Это подтверждается языковой семантикой.

Во второй главе «