Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах, 8444.71kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Андрей Белый «Петербург»», 7047.26kb.
- И. Г. Ильичева Е. Впетрова Рабочая программа курса, 497.71kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- М. Ю. Брандт «История России начало XX-XXI века» Класс : 9 Учитель: Гейер Е. В. Краткая, 128.8kb.
- Андрей Валерьевич Геласимов автор многих повестей и рассказ, 121.96kb.
- Программа история России. XX начало XXI века. 9 класс (68, 529.1kb.
- 1. Вступление фольклоризм Ахматовой: обоснование темы, 278.37kb.
Стриндберга, а уж Печковский, ее проштудировав, обстоятельно нам докладывал;
он был в курсе проблем и "Мира искусства", и "Скорпиона", и английского
журнала "Студио", и немецкого "Блеттер фюр ди Кунст"; ему стал я прочитывать
рукописные стихотворения Блока в химической чайной; и он стал "блокистом" за
много лет до моды на Блока.
Естественно появился он у Владимирова, у меня; мы считали его в
"аргонавтах"; развивающаяся глухота во многом закупорила его; он глухо
замкнулся, что-то переводил, переживал какие-то трагедии, исчезая надолго и
вновь появляясь; с его взволнованных губ срывались тихие речи о внутреннем
покое, о Рейсбруке:33 и - незаметно след его на моем горизонте потух; он,
как тихая звездочка, беззвучно выкатился из нашего зодиака, слетая в свою,
ему ведомую тьму (для него, быть может, и свет), никого не оповестив о своих
падениях иль достижениях; никого не обидел, ничто не нарушил, многим оказал
услугу; и - ушел.
Память с благодарностью останавливается на этом добром, благородном,
чутком, начитанном молодом человеке.
Не он внешне блистал среди нас, а Лев Львович Кобы-линский, в те же
годы примкнувший к нам и ставший душою кружка;34 он был и литературно и
социологически образован; изумительный импровизатор и мим, он превращал то в
фейерверк, то в лекции, то в вечера "смеха и забавы" наши "аргонавтические"
воскресники; на него приглашали посторонних, как на... Патти.
Или: С. М. Соловьев, гимназист шестого класса, удивляющий Брюсова, юный
поэт, философ, богослов, тоже не лезущий в карман за словом, а подчас
откалывающий такие штуки, что старики и старушки надрывали животики.
Или: А. С. Петровский, дельный химик с резко выраженными интересами к
проблемам научной методологии, читавший и Аполлона Григорьева и Розанова,
которого "Легенду о великом инквизиторе"35 он мне подсунул, - юноша,
высказывавший тончайшие истины, тогда новые, о Лермонтове, Соловьеве,
интересовавшийся еврейским языком и т. д.; опять-таки он был уникумом.
Или: А. С. Челищев, студент-математик, ученик консерватории,
композитор, высокий, стройный, тонкий, умеющий при случае и осмеять; зазвав
к себе, он умел приподнять маску весельчака и в беседе коснуться крайних
вопросов: о смысле жизни; и потом, сев за рояль, сыграть балладу Шопена; это
был увлекатель сердец; он же - беспощадный осмеятель... с ядом;36 он мог
быть зол, остр, груб... до беспощадности; но жало прятал в обличие
болтуна-музыканта; он заговаривал на тему о высшей математике; в нем было
что-то и от героя, которого силился изобразить Пшибышевский.
Пленил отца, очаровал мать и меня при первом же появлении у нас в доме;
пленял всех, когда являлся; наедине был угрюм;37 поздней я в нем натолкнулся
на эгоизм; но он умел скрыть дефекты и быть гвоздем: любого журфикса; у нас
он был не соло, а рядовым; его яркость в обрамлении Эллиса, Соловьева,
Владимирова не казалась яркой.
- "А у вас интересно", - говорили не раз случайные посетители моих
воскресений 1903 - 1904 годов; эти случайные посетители были гостями матери;
и иные из них были некогда посетителями отцовских журфиксов; но они
постепенно притянулись к нам.
И бурное веселье царило на собраниях у В. В. Владимирова, куда попадали
вместе с молодежью и знакомые матери моего друга, и просто случайные
посетители.
Попавшие просились бывать; аргонавтический центр обрастал партером из
приходивших на Эллиса, Челищева, Эртеля; спор, стихи, чередующиеся с
эскападами Челищева и Эллиса, великолепное исполнение романсов Глинки А. В.
Владимировой, - все являло комедию "Дэль артэ", необычайную в среде, где
журфикс - законом положенные часы для совместного изживания скуки.
А С. Л. Иванов - умница, с наукой в груди, с интересами к педагогике;
не сухарь, а каламбурист, подхватывающий дичь и раздувающий ее до
балаганного гроха; в перце его жил Раблэ, поданный под соусом Эдгара По,
которого он вряд ли читал, отдавая свободное время науке; высокий, шест с
набалдашником, вооруженным очками, бледный, худой, угловатый, произносящий с
невозмутимой серьезностью вещи, от которых бы пал и слон.
Не забуду его "галопа кентавра" мимо стен Девичьего монастыря - к
прудику: руки - в боки, глаза навыкате, щеки - пузырем; черная морщинка,
перерезающая лоб: точно спешит на кафедру; "ученый муж" - инсценировщик моих
стихов о кентаврах; мы их разыгрывали в подмосковных полях по предложению С.
Л. Иванова с таким тщанием, точно кентавр - биологическая разновидность,
которого костяк поставлен в Зоологическом музее; юмор его - внесение
докторальности и критической трезвости в чушь; и чем она чудовищней, тем
проще, доричней говорил о ней С. Л. Иванов; так дело обстояло и с кентавром:
и "кентавр" в исполнении Иванова был тем именно, который вам хорошо
известен: по полотнам Штука.
В. В. Владимиров, питавший слабость к Иванову, загоготав, расправив
бороду, пускался, бывало, за ним вскачь по направлению к Воробьевым горам.
А молчаливый, с виду сухой, рассудительный, будущий преподаватель
математики Д. И. Янчин (сын известного педагога)! Он резонировал чуткостью;
этим резонансом стал нам необходим.
А Н. М. Малафеев, из крестьян, воловьими усилиями умственных мышц, без
образовательного ценза пробившийся к проблемам высшей культуры, крепыш с
норовом, являющий в капризах крепкого нрава сочетание из Гогена с Уитманом
на русский лад, народник, умеющий показать Глеба Успенского, умеющий нас
привести к сознанию, что и Златовратский - художник. С умом, с тактом вводил
Михайловского, Писарева и Чернышевского в темы "сегодня"; не вылезал из
нужды; под градом ударов бился за право окончить медицинский факультет и
уехать в деревню: служить народу; эту программу он выполнил; след его погас
для меня где-то в глуши; вижу его, как наяву: высокий, широкоплечий,
кряжистый, с каштаново-рыжавою бородой, с лысинкой; косился на всякого
"нового", попадающего в наш круг; не выносил позы; отдаленный привкус
дэндизма приводил его в бешенство; он был культурником-демократом, не
переносящим "барича"; старше многих из нас, он был всех проницательней в
просто жизни; ощупав в ком-нибудь уязвимую пяту, выходил из угла; вытянув
большелобую, упрямую голову, грубо раздавливал им испытуемую пяту своими
дырявыми сапожищами.
А когда я начинал доказывать что-либо ему неясное и он чувствовал в
этом опасность для устоев своего народничества, он, не вступая в разговор,
хмурился, дергал плечами; не выдержав, влетал в разговор, разбивая дуэт - в
трио; волнуясь и заикаясь, он выдвигал всегда интересные свои доводы.
Я любил разговоры с ним; он разговаривал, чтобы добиться, разобрать по
косточкам, чтобы честно отказаться от своего мнения или заставить это же
проделать противника.
Беседы с Малафеевым давали: и мне и ему; в наших отказах от
заблуждений, в усилиях друг друга понять - чувствовалось движенье.
Я любил его наблюдать в иные минуты.
В 1902 - 1905 годах он постоянно оспаривал нас, символистов, борясь с
налетами декадентства и с буржуазной культурой; сам он чутко воспринимал
символизм и утонченность стиля, и ядреную колкость фразы; но он подчеркивал:
достижения наши останутся бирюльками, если мы не вернем народу того, что
народ нам дал в виде прав на культуру. Чувствовалась строгость и
требовательность в самой его дружбе к нам: эта дружба была испытующей,
проверяющей.
От всякой маниловщины тошнило его.
А когда доходило до игр и забав, то Н. М., старший средь нас, много
пострадавший в жизни муж, с невероятным подъемом грохал хохотом, составляя
пару с Ивановым; и если последний жив в воображении "кентавром", то из
гротесков Н. М. высовывался "леший"; неподражаемо он исполнял им придуманный
в соответствии с моим "козловаком" собственный танец, им названный
"травушка-муравушка"; грохом каблуков и ором он вызывал оторопь.
Малафеев влиял на "символиста" во мне, доказывая с книгами в руках, что
Чехов более символист в моем смысле, чем Метерлинк; он вызвал во мне статью
"Ибсен и Достоевский", в которой я выдвигаю тезис: лучше падение с вершин
Рубека и Сольнеса, чем пьяная мистика Карамазовых39.
Поминая иных друзей из состава кружка молодежи, сгруппированного в 1903
году около Владимирова, - кружка, в котором давали тон студенты
естественники и математики, я поминаю не деятелей литературы, а - закваску,
на которой всходили во мне мысли о символизме; наш кружок излучал атмосферу
исканий, ниоткуда не вывозя идей и не спрашивая, что думает в парижском кафе
Жан Мореас, как отнесся бы к нам Гурмон и чем занимались молодые люди при
Стефане Георге;40 мы не считали себя символистами от Берлина, Парижа или
Брюсселя; и в этой непредвзятости от канонов символизма - увы! - уже
звучавших в "Скорпионе", которого хвост едва начинал просовываться в нашу
среду, я вижу силу того не отложившегося в канонах литературы
"аргонавтизма", которого девиз был - везде и нигде, сегодня - здесь, а
завтра - там; сегодня палатка - у Владимировых, завтра - две палатки: у них,
у меня; потом - четыре палатки: у меня, у них, у Астрова, в "Доме песни",
чтобы в 1907 году не иметь нигде пристанища, но иметь энное количество
ячеек: и в "Весах", и в "Доме песни", и в Религиозно-философском обществе, и
в "Свободной эстетике", и в "Художественном кружке"; все это - острова, а
"Арго" плавает между ними.
При встречах с литераторами того времени, выступавшими от литературных
штампов, я испытывал смесь конфуза и гордости: конфуза перед Максимилианом
Шиком, явившимся от Георге , из недр германского модернизма, носившего
пробор с "шиком", монокль с "шиком", читавшего стихи с "шиком"; я чувствовал
себя бедным провинциалом, москвичом, которого ногу замуровали в
лакированный, берлинский ботинок, - с лаком и с "шиком"; в ботинок мне узок:
жмет ногу; и я, сидя с Шиком, морщусь от невыносимой боли, испытывая узость,
сжатость, стиснутость: не так повернулся, не по Стефану Георге, уронил
достоинство поэта-жреца, не так потянул из соломинки, и... соскучился с
шикарным Шиком из Берлина по проблемам культуры, по... не шикарному
Малафееву, по Петровскому, с уютом носящему протертый картузик, принявший
форму "утки"42.
Все, что писал в эпоху 1903 - 1910 годов, писал, разумея не себя, а
"мы" коллектива, участники которого не были, так сказать, "прописаны ни в
одной группировке": от символизма; многие удивились бы, прочтя эти строки:
- "Как, я был... символистом?"
- "Да, товарищ, в моем сознании вы были им!" Петровский - музеевед,
переводчик; Малафеев - врач; Д. И. Янчин - преподаватель математики,
покойный Челищев был музыкантом и математиком; Печков-ский - переводчиком;
С. Л. Иванов - ныне профессор; имена их не гремят в истории новейшей русской
литературы; между тем: именно эти имена звучат мне, когда я вспоминаю
путешествие в страну символизма, совершенное в юности на "Арго", который бил
где-то золотыми крылами;43 и этот бой отразился мне боем сердца; с 1901 года
я уже имею встречи: с Брюсовым, Бальмонтом, Максимилианом Волошиным;44 не
они сделали символистом меня.
Оформление не всегда соответствует становлению; об "оформителях"
символизма читайте в "Энциклопедии"; Пиксанов вам покажет, где раки
зимуют;45 и там вы не встретите мною перечисленных лиц; явление,
отпрепарированное "историком", ложится в страницу книги одной плоскостною
проекцией; где - третье измерение, которому имя - "жизнь"? Литературные
веяния в такой истории литературы - не "веют". Они там столь же похожи на
самих себя, сколько похожа схема статистического сектора распространения,
скажем, роз на... цветок розы.
Мой "Станкевич" - веявшая мне атмосфера культурной лаборатории кружка
"аргонавтов", эмбрион которого - студенческий кружок; и первый сборный пункт
этого кружка - квартира Владимировых, где серьезные мысли вырастали из
шуток, умеряемых звуками рояля, за который садился Челищев; пленительный
голосок А. В. Владимировой интерпретировал Глинку, Грига и Шумана.
Условлюсь с читателем: мои воспоминания посвящены не столько людям, чья
жизнь поместилась на книжную полку в виде "собрания сочинений", сколько
становлению устремлений, воодушевляющих нас к ошибкам и достижениям; а эти
влияния - газообразные выделения химического процесса, возникавшего от
пересечения, столкновения и сочетания людей, отплывших каждый на собственной
шлюпке от старого материка, охваченного землетрясением, и выброшенных на
берег неизвестной земли для решения вопроса, Индия она иль... Америка; жизнь
вместе этих колонистов, подчас вынужденная, провела черту в биографии
каждого; каждый из нас - человек d двойной жизнью; жизнь "до" и жизнь
"после" отплытия имеет разную судьбу; бывший завоеватель в условиях иного
быта может стать поваром; бывший повар - завоевателем; экономист в новых
условиях начинал мечтать о голубом цветке; а вчерашний мечтатель - звать к
изучению экономики; иногда перемена профессий обнаруживала дарование;
иногда - топила когда-то бывший дар; не судите нас по наружности:
прогремевший на всю Европу Мережковский - жалкий повар литературной стряпни;
а в безвестность исчезнувший Э. К. Метнер, завоеватель новых путей,
занимается, кажется, скромной профессией редакционного техника при каком-то
цюрихском издательстве 46. Перепутаны все рельефы.
Вспомните диккенсовского мистера Микобера, игравшего в Лондоне глупую
роль кандидата на койку в долговой тюрьме и потом прекрасно возблиставшего в
Австралии47. В судьбе каждого литературного "героя" есть что-то от Микобера;
его деяния надо приписывать не ему, а его питавшему коллективу; мы все еще
интересуемся так называемыми известностями, хотя знаем, что они созданы
средой, в последнем счете ближайшим обстанием; а мы вырезаем фигурку,
поданную в композиции фигур и понятную только в ней48.
ВЕСНА
Весна, или - подготовление к экзамену!
Весна 1902 года свободна: при переходе с третьего на четвертый курс
экзамены заменяли зачеты; я сдал их; отец уехал председателем
экзаменационной комиссии в Петербург; мать - в деревню; май: я один; пустая
квартира: разит нафталином; чехлы, занавешенные зеркала, самовар, допевающий
песню; высунется глуховатая Дарья, кухарка, мой спутник49, и - пропадет;
квартира переполнена мыслями.
Мережковский, Ницше, Розанов, Врубель, Лермонтов роились в чехлах;
Лермонтова углублял Петровский, переплетая с Врубелем; Лермонтов открылся
впервые;60 разумеется, что его я прежде читал; но "открытие", о котором
говорю, не имеет отношения к знанию; "открытие" в том, что смысл образов,
кажущихся исчерпанными, - вдруг открытая дверь; уловлена тьма; пестрядь
слов, образов, красок оказывается прохватом всей глуби смысла; как если бы
читали глазами петит, а он бы стал интонировать.
Встреча с поэзией Фета - весна 1898 года;51 место: вершина березы над
прудом: в Дедове; книга Фета - в руках; ветер, качая ветки, связался с
ритмами строк, заговоривших впервые.
Встреча с Тютчевым - лето 1904 года;52 душные, грозовые дни, тусклые
вечера, переполненные зарницами; башни облаков, вычерченные вспышкой над
липами; дума о титанах, поднимающих тучи на Зевса; мысль Ницше и Роде
навеяла мне статью "Маски";53 и я представил древнего грека, но
перенесшегося в наши дни.
Беру Тютчева, открываю, читаю:
Темнеет ночь, как хаос на водах.
Беспамятство, как Атлас, давит сушу54.
Тютчев мне распахнулся в двух строчках, как облако молнией.
Встреча с Боратынским: квартирочка Брюсова; белые - стены; и - черное
пятно: сюртук Брюсова; он, подрожав ресницами:
- "Я вам прочту!"
Ощупью выщипнул из полки старое издание стихов Боратынского.
На что вы, дни?
Юдольный мир явленья
Свои не изменит.
Все - ведомы...
И только повторенья
Грядущее сулит55.
Боратынский - открытая книга!
Весна 1902 года посвящена Лермонтову; место: балкончик, повисший над
Арбатом, с угла Денежного; красный закат над розовым домом Старицкого, - что
напротив; облачка над ним; под ногами пустеющий тротуар, конка (трамвай не
бегал).
Нет, не тебя так пылко я люблю...56
И тексты, открыв интонации, выплеснулись: прояснять Врубеля,
"золотистую лазурь" поэзии Соловьева; Розанов подсказал: звук поэзии - звук
песен Истар57.
Звонок: единственный посетитель квартирки, пахнущей нафталином, - А. С.
Петровский: маленький, розоволицый студентик, в картузике, стоптанном, точно
башмак, просовываясь за спиной на балкон и пенснэ защипнув на носу,
прелукаво посмеивается; видя меня в увлечении Фетом и В. Соловьевым,
подкинул Лермонтова и Розанова.
Мы - на балкончике; цепь фонарей зажигается; беседа тех дней: мифы
древних; будущее вылетело из них; где вавилонские мифы? Вот в этих чехлах;
армянин, пришей ему завитую бороду, - ассириец. Наш поп - породистый
Сарданапал; мне Петровский указывает:
- "Вот тема Розанова!"
Розанов - крючник, обхаживающий задворки и вонь-кие дворики, - чтоб из
мусорных ям вытащить... идольчики: бог Молох не в музее, а... в нужнике, в
руководстве по половой гигиене; Египты, Ассирии, Персии, сбросив
декоративные ризы, пылают мещанским здоровьем, которое Розанов рекомендует
как противоядие. С интересом читал статью Розанова "О египетской красоте",
напечатанную в "Мире искусства"; Розанов связывает сюжет Достоевского с
солнечным мифом Озириса:58 не ищите Египта в Египте, - в реальном романе; не
ищите в музеях богини Истар, а в лермонтовской любовной строчке.
Я и Петровский - противники Розанова; Петровский подчеркивает:
ненавидеть - не значит отделаться; так поступал Владимир Соловьев, неудачный
высмеиватель Розанова59, сам "халдей", по Петровскому.
Противников знать полагается: Соловьев же - бьет мимо.
Отсюда и Розанов, мне им подброшенный: я его изучаю. Лермонтова
противополагает Пушкину Розанов, видя и в нем переряженного в байронизм
халдея;60 Ассирия Розанову нужна, чтоб поднести современности... культ
фаллуса [Фаллус - мужской детородный орган]. Но тот же Лермонтов руководит
поэзией Вл. Соловьева; Розанова ненавидевший философ Соловьев, "халдей",
внес в христианство парфюмерию розовых масл и амбр Востока (статью Леонтьева
"О розовом христианстве" подбросил Петровский мне61).
Заря зарею, а нездоровая чувственность62 - чувственностью.
Петровский - в те дни дальновиднее всех; он предвычислил диалектику
перерождения "храма" в... публичный дом: в душах скольких!
Меня, влюбленного в "даму", гнозис Петровского задевает; я досадую; так
Розанов, Вл. Соловьев, Мережковский становятся в нас предметами, которые мы
ощупываем, как в полутьме; но без ощупи которых нам обойтись трудно.
Лермонтов - арена борьбы: в него вцепилась романтика Вл. Соловьева;3 в
него, как клещ, впился Розанов: Лермонтов в двойном понимании сам двойной, -
образ ножниц, разрезающих души.
Разговоры о ножницах сознания (в связи с Лермонтовым, Мережковским,
Розановым, Ницше, Вл. Соловьевым) - беседы мои с Петровским в мае 1902 года,
как не похожи они на разговоры с ним в 1899 году (материализм, химия,
студенческий журнал, профессор Зограф)! За два года нас выхлестнуло из быта
науки.
Вдруг кто-нибудь из нас предлагает:
- "Идем к Владимировым!"
И мы пересекаем пахнущие сиренями переулки: Денежный, Глазовский; вот -
угловой дом с колоннами, принадлежащий Морозову;64 рядом - глядящие на
Смоленский бульвар ворота дома, куда проходим; в глубине двора, из первого
этажа яркий свет, откуда - пение, всплески рояля, взгрох хохота: бородатого
Малафеева и Владимирова; там - мое общество: математик Янчин, милые сестры,