М. М. Бахтин: черты универсализма

Вид материалаДокументы

Содержание


О.Е. Осовский (Саранск)
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   39

О.Е. Осовский (Саранск)



социологическая риторика и литературоведческая практика:

о характе ре языка бахтинских текстов

конца 1920-х – начала 1930-х годов


Хорошо известно, что интерес к социологическим штудиям в рос­сийском гуманитарном сознании ХХ столетия возникает не вдруг и не на пустом месте. Я ограничусь лишь ссылкой на наихрестоматийней­шую фигуру П.А. Сорокина. Счастливая научная судьба будущего клас­сика мировой социологии была вне всякого сомнения предопределена активнейшей деятельностью в Санкт-Петербурге целой социологиче­ской школы, прежде всего М.Ковалевского и Е. де Роберти. Именно они были поименованы впоследствии Сорокиным среди первых учителей, под влиянием которых формируется его собственная социальная теория. Правда, сама теория в плане социологическом, по явственно ирониче­скому определению почти семидесятипятилетнего автора мемуаров, представала разновидностью «синтеза конто-спенсеровской социологии эволюции и прогресса, дополненной и скорректированной теориями Н. Михайловского, П. Лаврова, Е. де Роберти, М. Ковалевского, М. Рос­тов­цева, П. Кропоткина (среди русских социальных мыслителей) и тео­риями Г. Тарда, Э. Дюркгейма, Г. Зиммеля, М. Вебера, Р. Штаммлера, К. Маркса, В. Парето и других западных обществоведов», а в плане по­литическом – вид «социальной идеологии, основанной на этике соли­дарности, взаимовыручки и свободы».1

Действительно, внимание к социологическим аспектам гуманитар­ного знания достаточно отчетливо проявляется в российской науке 1920-х гг., в т.ч. и в том ее «секторе», который занимается проблемами языка, литературы и культуры. Сложившаяся к этому времени, к при­меру, в отечественном литературоведении «социологическая школа» основывалась прежде всего на культурно-историческом методе Пыпина, Тихонравова и Венгерова и от того, несмотря на всю грандиозность усилий П.Н.Сакулина и его единомышленников в силу ли явного теоре­тического эклектизма, из-за неспособности ли оперативно реагировать на изменения художественного и социокультурного характера не могла соответствовать требованиям бурно меняющегося времени. К тому же она подвергалась нападкам как слева (из коммунистического лагеря), так и со стороны последних представителей немарксистски ориентиро­ванной гуманитарной науки. Так, в 1926 г. в рецензии «Социологизм без социологии (о методологических работах П.Н. Сакулина)», написанной даже если и не самим М.М. Бахтиным, то при непосредственном его участии2, делался следующий вывод: «В результате его [Сакулина. – О.О.] исследования так и остаются эти два [имманентный и каузальный. – O.О.] – или даже больше – метода как замкнутые, автономные, само­законные факторы. Внутренне они не объединены. Систематическое единство не предусмотрено даже в виде задания. Связь между ними в лучшем случае – только механическая.

Это дает нам право на следующий вывод: методологическая сис­тема П.Н.Сакулина дуалистична и даже плюралистична. Во всяком слу­чае тот монизм, к которому неоднократно взывает наш автор, остается в его работах только лирическим пожеланием».1 (Ср.: «От <…> фальсифи­цирующего марксизм, но характерного утверждения «вне­классовости» интеллигенции, – констатирует в 1934 г. А. Цейтлин, – вполне естественен следующий шаг к признанию «какой-то междуклас­совой атмосферы, где происходит культурный стык между разными об­щественными группами и где создается особая культурная среда, ниве­лирующая представителей разных слоев. Можно идти дальше. Одно­временно существует не одна культурная среда, а несколько. Между ними в свою очередь совершается непрерывное взаимодействие, в ре­зультате чего образуется некая равнодействующая, определяющая со­бой уже культуру всей эпохи в целом». Так заменяет Сакулин марксист­ское учение о классовой борьбе механической теорией о некоей «равно­действующей», не углубляющей противоречия, а нивелирующей, тео­рией, служащей целям фальсификации марксизма, обезвреживания его. Сглаживанию его боевой направленности служит и теория о каузальном и эволюционном рядах развития, положенная Сакулиным в основу своей методологии».2

Давно замечено, что характер языка текстов М.М.Бахтина на раз­ных этапах его научного творчества оставляет немало вопросов для ис­следователей3: произведения мыслителя даже в пределах одного десятиле­тия оказываются крайне разноречивы и многолики, причем не только в плане содержательном (с примечательной эволюцией от про­блематики сугубо философской и эстетической к «чистому» литерату­роведению), но и в формально-языковом (от привычного дискурса ори­ентированных прежде всего на неокантианскую традицию философско-эстетических трактатов в начале 1920-х до радикально нового, испол­ненного социологического пафоса языка работ второй половины того же десятилетия). При этом нельзя сказать, что социальная, даже социо­логическая проблематика полностью чужда Бахтину первых послерево­люционных лет. Хотя его «роман с социологией» и социологизован­ным языком дело более отдаленного будущего, очевидный интерес к социально-философской проблематике отчетливо проскальзывает и в самых ранних текстах мыслителя. Тем более, что последний прошел хорошую школу не только в Петроградском университете, но и у М.И.Кагана, знавшего немецкую социологию и социальную философию отнюдь не понаслышке. Так что совсем не случайно, на первых страни­цах известного фрагмента «К философии поступка» Бахтин, задаваясь вопросом о правомерности самого существования так называемой «ма­териальной этики» и обосновываемых ею норм, утверждает, что «буду­щие философски обоснованные социальные науки (теперь они нахо­дятся в весьма печальном положении) значительно уменьшат число та­ких блуждающих, не укорененных ни в каком научном сообществе норм»1, а в ходе анализа «смыслового целого героя» в незавершенном исследовании «Автор и герой в эстетической деятельности» вводит не только понятие «социально-бытовой»2 биографии, но и категорию «соци­альное человечество», воспринимающую героя биографии в «со­циальном разрезе»3 и т.д.

Думается, что сомневаться в искренности перехода на социологи­ческий язык, совершенного «кругом Бахтина» в середине 1920-х, не приходится. Тем более, что история отечественного интеллектуального сознания этого периода полна подобного рода примеров. Запредельный – случай наихристианнейшего А.Ф.Лосева: в собственной редакции и за свой счет он издает 750 экземпляров «Очерков античного символизма и мифологии» с огромной по объему заключительной главой «Социальная природа платонизма».4 Можно предположить, что подобного рода тяга к всеохватной (с разной, правда, степенью радикализации) социологиза­ции научного языка и мышления остается приметой сугубо российской социокультурной ситуации. Например, имевший в принципе абсолютно идентичную «невельской школе философии» культур-философскую основу Н.М.Бахтин, которого современное бахтиноведение склонно рассматривать чуть ли не «потусторонним» двойником М.М.Бахтина, «социологического искушения» избежал вовсе, даже работая с таким благодатным, на первый взгляд, материалом, как «внутренняя жизнь» человека ХIX столетия. Он хотя и пережил в 1930-е гг. куда более пора­зительную «социальную переориентацию», нежели его младший брат, но на социологизованном языке так и не заговорил.5

Корпус так называемых «спорных текстов», равно как и работы, бесспорно опубликованные В.Н. Волошиновым или П.Н. Медведевым, а также Л.В. Пумпянским, И.И. Соллертинским, да и самим М.М. Бахтиным, дос­таточно убедительно свидетельствует о стремлении «Бахтинского круга» во второй половине 1920-х гг. перейти на новый научный и пуб­лицистический язык, в полной мере соответствующий изменениям в общественной и научной жизни этого периода. При этом не следует за­бывать, что у Бахтина-»социолога» второй половины 1920-х гг. и его единомышленников сразу два оппонента, с которыми они неустанно полемизируют – «старая» социология, переродившаяся в чистой воды социологизм, и все еще действенный и влиятельный «формальный ме­тод». Последний, в силу своего научного веса и авторитета, конечно же, куда опаснее, чем устаревший и выдохшийся сакулинский подход. Так что если написанная одной из первых статья «Ученый сальеризм» (но­ябрь 1924) представляет собой весьма примитивизированный конспект трактата «Проблемы содержания, материала и формы в словесном ху­дожественном творчестве» (1923-4), содержит лишь формальное упо­минание в финале о необходимости противопоставления формализму методологического монизма»1, то в работах «По ту сторону социаль­ного» (начало 1925) и особенно «Слово в жизни и слово в поэзии: со­циологической поэтики» (первая половина 1926) социологизованный язык применяется вполне осознанно, особенно в последней статье, где впервые отчетливо сформулировано определение «социологической поэтики» и обозначено место «социологического метода в науке о лите­ратуре».

Казалось бы, поэзия менее всего располагает к каким бы то ни было социологическим построениям. Тем не менее именно в «Слове в жизни и в слове поэзии» в максимальной степени проявляется интерес Бахтина к социокультурным аспектам слова и высказывания, причем, в их так сказать художественной, а не бытовой версии.

«С точки зрения предметно-прагматической, – предвосхищает ав­тор возражения оппонентов, – в поэтическом произведении не должно быть недосказанностей.

Следует ли из этого, – задается он вопросом, – что в литературе го­ворящий, слушающий и герой впервые сходятся ничего друг о друге не знают, не имеют общего кругозора, и потому им не на что опереться и нечего подразумевать? Некоторые, действительно, склонны так думать.

На самом же деле и поэтическое произведение тесно вплетено в не­высказанный контекст жизни. Если бы действительно автор, слушатель и герой сошлись бы впервые как абстрактные люди, не связанные ника­ким единым кругозором, и брали бы слова из лексикона, то едва ли по­лучилось бы даже и прозаическое произведение и, уж конечно, не по­этическое. Наука до известной степени приближается к этому пределу, – научное определение имеет минимум подразумеваемого; но можно было бы показать, что совсем обойтись без подразумеваемого и она не может.

Особенно важна в литературе роль подразумеваемых оценок, – подчеркивает Бахтин, обозначая последующую реплику разрядкой. – Можно сказать, что поэтическое произведение – могущественный кон­денсатор невысказанных социальных оценок: каждое слово насыщено ими. Эти-то социальные оценки и организуют художественную форму как свое непосредственное выражение».2

И чуть ниже важнейшее для социологической поэтике в бахтин­ском ее варианте наблюдение:

«Задача социологической поэтики была бы разрешена, если бы удалось объяснить каждый момент формы как активное выражение оценки в этих двух направлениях – к слушателю и к предмету высказы­вания – герою. Но для выполнения такой задачи в настоящее время слишком мало данных».1

Дальнейшее развитие социологический язык Бахтина получает в хорошо известных текстах «Фрейдизма» (1927), «Формального метода в литературоведении» (1928) и «Марксизма и философии языка» (1929), отчасти в бахтинской книге о Достоевском (1929). Несколько особняком стоят до сих пор приводящие в смущение бахтиноведов предисловия Бахтина к двум томам собраний сочинений Толстого (с предельно за­остренным социологическим подходом, своего рода верхом «ультра-социологизаторства»), вполне вписывающиеся в традиции «вульгарного социологизма», пронизывающего весь научно-справочный аппарат дан­ного издания. Приведем всего один, отнюдь не самый выразительный пример:

«Как реальная социально-экономическая форма, патриархальное поместье находилось в стороне от большой дороги истории. Но Толстой не стал сентиментальным бытописателем догорающей жизни фео­дально-помещичьих гнезд. Если романтика умирающего феодализма и вошла в «Войну и мир», то, конечно, не она задает тон этому произве­дению. Патриархальные отношения и вся связанная с ними у Толстого богатая симфония образов, переживаний и чувств, вместе с особым по­ниманием природы и ее жизни в человеке, в его творчестве с самого начала служили той полуреальной, полусимволической канвой, в кото­рую рукой художника сама эпоха вплетала нити иных социальных ми­ров, иных отношений. Толстовская усадьба – это не косный мир реаль­ного помещика-крепостника, мир, враждебно замкнувшийся от насту­пающей новой жизни, слепой и глухой ко всему в ней. Нет – это нели­шенная некоторой условности позиция художника, куда свободно про­никают иные социальные голоса эпохи 60-х годов, этой самой многого­лосой и напряженной эпохи русской идеологической жизни. Только от такой полустилизованной феодальной усадьбы творческий путь Тол­стого мог неуклонно вести к крестьянской избе. Поэтому и критика на­ступающих капиталистических отношений и всего того, что сопутствует этим отношениям в человеческой психологии и в угодливой идеологи­ческой социальный базис, чем крепостническое поместье».2

Достаточно придирчивый анализ «Формального метода» и «Мар­ксизма и философии языка» позволил Ю.Н. Давыдову в известной статье сделать крайне интересный, но отнюдь не бесспорный вывод о том, что «пансоциологизм» Бахтина конца 1920-х очень скоро приводит к фак­тическому отказу мыслителя не только от не оправдавшей его чаяний «социологической поэтики», но и фактически от «социологического аспекта» гуманитарного знания вообще.1 Впрочем, по его убеждению, своего рода реванш «социологического метода» можно увидеть в бах­тинском исследовании творчества Рабле в конце следующего десятиле­тия.2

В целом с подобным наблюдением можно согласиться. Однако ряд оговорок сделать все-таки придется. На протяжении, по крайней мере, первой половины 1930-х гг. Бахтин продолжает пользоваться не только социологизованным языком, но и пытается отчасти развивать те са­мые идеи социологической поэтики, которым посвящены статьи и книги 1926-1929 годов. Это в особенности справедливо по отношению к писавшейся Бахтиным в Кустанае в 1934-35 гг. работе «Слово в ро­мане». Здесь происходит поразительный синтез бахтинских идей начала и середины 1920-х гг., в результате чего центральный персонаж прин­ципиально новой, теперь уже исторической поэтики Бахтина – роман, отчасти мифологизированный и даже брутальный, обретает плоть, кровь, своего рода «тело смысла», становится зримым и осязаемым в очевидном социально-историческом контексте.

«Децентрализация словесно-идеологического мира, – отмечает ав­тор, – находящая свое выражение в романе, предполагает существенно дифференцируемую социальную группу, находящуюся в напряженном и существенном взаимодействии с другими социальными группами. Замкнутое сословие, каста, класс в своем внутренне едином и устойчи­вом ядре, если они не охвачены разложением и не выведены из своего внутреннего равновесия и самодовления, не могут быть социально-про­дуктивной почвой для развития романа: факт разноречия и разноязычия может здесь спокойно игнорироваться литературно-языковым созна­нием с высоты его непререкаемо-авторитетного единого языка. Разно­речие, бушующее за пределами этого замкнутого культурного мира с его литературным языком, способно посылать в низкие жанры только чисто объектные, безынтенциональные речевые образы, слова-вещи лишенные романно-прозаических потенций. Нужно, чтобы разноречие захлестнуло бы культурное сознание и его язык, релятивизовало бы и лишило наивной бесспорности основную языковую систему идеологии и литературы».3 В приведенном отрывке отчетливо заметна смена рече­вых образов, постепенное замещение традиционно социологизован­ных понятий радикально новыми, характерными для Бахтина на этапе создания собственной теории романа и книг о Гете и Рабле.4

Опыт бахтинского научного творчества 1930-х гг. (прмане) позволяют высказать сле­дующее предположение: в первой половине 1930-х гг. Бахтин доста­точно взвешенно продолжает использовать социологизованный язык. Более того, 1934 г. даже дает нам пример работы Бахтина в русле прак­тической социологии – мало кому доступная статья «Опыт изучения спроса колхозников», опубликованная в журнале «Советская торговля» в разделе «Обмен опытом» с крайне выразительным зачином:

«В области потребления и потребительского спроса на селе про­изошли громадные успех. Так называемого «деревенского ассорти­мента» в обычном закостенелом виде не существует. Крепнущий колхоз и становящиеся зажиточными колхозники с их несомненным ростом культурных запросов создали совершенно новый спрос на товары, по объему и структуре резко отличный от прежнего».1

Впрочем, в текстах второй половины 1930-х гг., привычная социо­логизованная риторика встречается у Бахтина все реже. Таким обра­зом, перед нами фактически пример своеобразного «двуголосия» – от­части продолжая ориентироваться на социологизованное литературо­ведение в текстах, предназначенных для печати или рассчитанных на широкую аудиторию («Слово в романе», 1935; исследования о Рабле и романе воспитания, статья «Сатира» для Лит. энциклопедии, 1940), Бах­тин практически отказывается от социологической риторики в набро­сках и заметках, подготовительных материалах или в докладах, уделяя все больше внимания не столько социокультурной, сколько философ­ской, эстетической и литературоведческой проблематике.

В заключении остается добавить, что сугубо частная и далеко не самая важная проблема отечественного бахтиноведения совсем недавно приобрела совершенно новое измерение: связано это с недавней публи­кацией в «Независимой газете» статьи С.Земляного об «эзотерическом марксизме» Бахтина. Старательно превращая российского мыслителя в марксиста-подпольщика a la Грамши или Лукач, автор ссылается пре­жде всего на так называемый медведевско-волошиновский корпус «спорных текстов». Хочется надеяться, что представленные выше на­блюдения по поводу языка Бахтина помогут развеять растиражирован­ное на страницах «Независимой газеты» заблуждение.
уждение.