Конкурс виктор бычков. Перекрёсток веры, надежды. Григорий большунов

Вид материалаКонкурс

Содержание


Трудные времена
Ленинград. блокада
Вот как рассказывает об этом тётя Люба
Мама продолжает
Спасибо Вам, добрый читатель.
Подобный материал:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   13

Читая эти строки, вспоминаю, как я сама ехала тем же путём в 1985 году из Москвы во Владивосток. Поезд № 1 «Россия» прибыл на конечный пункт на шестые сутки – так изменились за полвека скорости на железной дороге. Помню ночную незапланированную остановку у берега Байкала: пропускали встречный состав. Рельсы так близко подходят к озеру, что мужчины из нашего вагона прямо из окна разговаривали с местным рыбаком, удившим с лодки у берега. Тишина, тёмные силуэты кустов и чёрная гладь воды под лунным светом…


В Хабаровске нас встретил Степан и повёз на машине в свою часть. Это был маленький посёлок, домов с десяток. Люба жила в общежитии гостиничного типа, в большой комнате. Кругом только военные. Когда я немного поправилась, меня устроили счетоводом в контору. Служащих там было всего трое: я да два молодых солдата. Позже приняли главного бухгалтера, тоже вольнонаёмного.

Военным и их семьям давали бесплатный продуктовый паёк: главе семьи полный, а иждивенцам и вольнонаёмным – половину. И этого вполне хватало. Чего только там не было: мука, крупа, мясо, масло, мёд, сахар, чай, даже соль и специи. И ещё в пайке была красная рыба, сёмга или горбуша, и кетовая икра. Вот уж мы дорвались! Помню, икры мы на троих получили трёхлитровый бидон и ели её ложками. Мёда тоже трёхлитровую банку – и это каждый месяц! Когда уже наелись досыта, красная рыба нам так надоела, что мы из неё котлеты крутили. Солёную горбушу отправили посылкой маме в Саратов. Шла она долго, но не испортилась в пути, и мама с Надей были очень рады получить её. Мы ведь раньше никогда такой роскоши не видали.

Зарплата у меня была небольшая, но на питание тратиться не приходилось, поэтому её вполне хватало. И вот мы с Любой стали постепенно приобретать кое-какую одёжку. Степану-то не нужно было: он ходил в военном обмундировании. Скопив немного деньжат, поехали
в Хабаровск. Первым делом купили себе два одинаковых пальто чёрного сукна, с отделкой из мятого плюша по подолу и воротнику – это было модно тогда. Конечно, кто побогаче, у тех пальто были целиком из мятого плюша, но мы и своей покупке были рады. Взяли ещё отрезы на платья (мне – крепдешин василькового цвета и тёмно-зелёный атлас, Любе – что-то пёстрое) и на блузки – жёлтого, голубого и оранжевого креп-жоржета. Когда платья пошили, то зелёное мне очень понравилось, а в васильковом я разочаровалась: мне синее не идёт.

В общем, мы с сестрой были рады, что смогли немного приодеться, а мне особенно было приятно, что я всё купила на свои заработанные деньги. Вот так постепенно выходили из нужды.


Однако года через полтора Гудина перевели в другую часть, где не сразу предоставили жильё для семьи, и тётя Люба вместе с мамой уехала в Саратов. Позже маму позвала к себе в Ленинград сестра Клавдия, жившая там с мужем. А тётя Люба вернулась на Дальний Восток, где и настигла её семью большая БЕДА – так и называется глава в её воспоминаниях. Вот выдержки оттуда.


«Шёл 1937 год – «ежовщина». Мы жили тогда в посёлке Дунькино, недалеко от Гаровки. На некоторых командиров батальона связи, а заодно и на мужа, был подан донос как на неблагонадёжных (потом вспомнили, что он рассказал в компании какой-то анекдот – В.О.). Степана сняли с работы, я уволилась. Решили уехать и ждали документов на бесплатный проезд на родину, положенный всем мобилизованным, но так и не дождались. Помню вечер 30 сентября. В этот день в нашей семье всегда поздравляли трёх именинниц – маму Веру, сестру Надежду и меня, Любовь. Но в 37-м году праздник был нерадостным. В гостях был только один товарищ мужа, агроном Науменко. Выпили, закусили, даже спели «Лейся, песня, на просторе». Наутро Степан отправился в Хабаровск выяснять причину задержки документов на выезд. Уехал и не вернулся: его там арестовали и взяли под следствие. Ох, и хлебнула я горюшка! Батальон переводили на новое место, посёлок пустел. Что делать? От меня все шарахались как от чумы. Новый директор хозяйства предупредил всех, чтобы даже фамилию Гудина забыли, иначе сочтут пособником изменника. До окончания следствия нельзя было выезжать, и я, упаковав вещи, с грудной дочкой на руках ждала возвращения мужа. Ни своим родным, ни свекрови в Москву ничего не писала, чтобы не навлечь на них беду.

В трудные времена узнаёшь о людях и плохое, и хорошее. Почти все отвернулись от таких, как я. Например, мою знакомую Марию Фёдоровну Москадыни, жену командира полка, не приняли на работу даже мешки чинить, и она мучилась с двумя детьми, пока мужа не оправдали. А мне помог один знакомый кузнец. Этот пожилой человек и его жена не побоялись приютить меня в своём тесном жилище. Он очень уважал мужа и сказал: «Для Степана Васильевича сделаю всё, что смогу». И действительно, отнеслись ко мне как к родной дочери. А потом появился тот самый Науменко и помог попасть на поезд в Москву. Прощай, Гаровка. Как ласково встретила ты меня в 1933 году и как жестоко выдворила в 1937!»

***

В Москве тёте Любе тоже пришлось немало испытать, пока не нашла работу в зоопарке. Надо было скрывать своё положение жены «врага народа». Вероятно, кое-кто догадывался об этом, но отнеслись к молодой сотруднице с пониманием и поддержкой. Тётя до последних дней вспоминала этих людей с благодарностью и уважением. «Не могу простить себе, – пишет она, – что, когда муж досрочно освободился и пришёл ко мне на работу в зоопарк, я постеснялась представить его им. Он был опухшим, плохо одетым, выглядел ужасно. Дура я набитая: не понимала, что мои друзья ждали этой встречи как награды за их внимание ко мне».


Степан Васильевич Гудин воевал, был политруком, дошёл до Германии. Он на всю жизнь остался убеждённым коммунистом, но ни о войне, ни о 37-м годе я не слышала от него ни слова.

^ ТРУДНЫЕ ВРЕМЕНА

Двадцатые годы словно испытывали терпение людей Поволжья: помимо бед и лиха Гражданской войны обрушили на наш край засуху и страшный голод, породивший эпидемии тифа и холеры. Тиф свирепствовал в трёх видах: сыпной, брюшной и возвратный. В редком доме не было горя, а на нашу семью оно навалилось со всей силой. Переболели все девять человек, выжили шестеро.

Сначала умерла моя старшая сестра Маруся, студентка последнего курса мединститута. Как это было, не помню, маленькая была, знаю только по маминым рассказам. Перед самым концом Маше вроде бы легче стало, и мама обрадовалась, думала, что в болезни перелом наступил. Но дочь сказала ей:

– Нет, смерть у меня в ногах. Посмотрите, разве вы не видите, на лестнице? Вчера она стояла выше ступенькой, а сегодня спустилась ниже. Вот как дойдёт до последней, я умру.

– Что ты, Маша, какая лестница?

– Да неужели вы не видите? Вот она, в белом покрывале, ещё одну ступеньку переступила…

Видно, это и была последняя ступенька: Маша вздохнула и скончалась.

Не прошло и месяца – умер брат Миша, студент института механизации сельского хозяйства. А за ним и отец. И эти дни остались в памяти.

Ноябрь 1921 года. Поздеевская больница на Соколовой улице. На одной из коек лежу я. Мне пять с половиной лет. А в другой палате, тоже тифозной, – мой папа. Мы с ним не виделись здесь, потому что то я, то он в тяжёлом состоянии, не можем подняться с койки. Однажды сестра милосердия сказала мне: «Твоему папе лучше, доктор разрешил ему ходить, так что скоро увидитесь». Но он всё не приходил. Мама передала мне с нянечкой (в тифозные палаты никого не пускали), что папу завтра выпишут. Она пришла на следующий день, а ей сказали, что её муж умер ночью от сердечного приступа.

Я этого не знала, всё ждала и плакала: «Когда же придёт папа?», пока наконец кто-то из ребят в палате не прикрикнул на меня: «Что ты всё ревёшь – папа, папа! Умер он, твой папа!»

***

Тот день, когда меня выписали из больницы, был очень морозный. За мной пришла сестра Люба и принесла сшитые мамой из старья бурки – это такие полусапожки из сукна, простёганного на вате. Я обрадовалась: всё-таки обновка какая-никакая. Люба обула меня, одела и на санках повезла домой.

Больница была далеко от нашей улицы. Поднялась метель, мы замёрзли, Люба устала. Ей ведь было тогда двенадцать лет, сама ещё ребёнок. Она крепилась, уговаривала меня не плакать, но к середине пути совсем выбилась из сил. У какого-то парадного мы сели на крыльцо и стали дышать на закоченевшие руки.

Вдруг открывается дверь и выходит женщина. Посмотрела на нас, всё поняла и пожалела: завела к себе, обогрела, накормила. Увидев мою «обувь», принесла старенькие, но крепкие валенки, а Любе дала меховые рукавички – великоватые ей, зато тёплые. А когда мы, согревшиеся и поевшие, собрались уходить, добрая женщина завернула нам в кулёчек сухарей и пирожков. Хотела нас проводить, но Люба отказалась: стыдно было показывать нищету нашего жилья. Мы гораздо бодрее продолжали свой путь и радовались, что гостинцев в дом принесём. Казалось, уже и мороз нам был нипочём!

В трудные времена очень дороги такие вот проявления человеческой доброты и запоминаются они на всю жизнь. Расскажу про чудо, сотворённое для нас к Пасхе. Мы, конечно, любили этот праздник и даже ожидание его – особенно ждали ночь с субботы на воскресенье. Взрослые брали в узелок куличи, творожную пасху, крашеные яйца и несли святить в церковь. Всю ночь шёл молебен, потом читали двенадцать Евангелий, и после каждого раздавался звон колоколов. Мы, лёжа в постели, считали, сколько раз отзвонили, но обычно засыпали, не дождавшись конца службы. А люди из церкви расходились по тёмным улицам с зажжёнными фонариками, которые делали китайцы из разноцветной гофрированной бумаги. Освещения тогда в городе почти не было, и так красиво смотрелись в темноте эти огоньки!

Но в тот год ничего праздничного на Пасху в нашей семье не было. Мы до того обнищали, что в доме куска хлеба не осталось. Чтобы дети не просили есть, мать пораньше уложила всех спать. Младшие, то есть Люба, Володя и я, улеглись на своё привычное место – все втроём поперёк большой кровати, и Люба, как обычно, стала рассказывать нам всякие истории да выбирала какие пострашнее: то ли «Вий», то ли «Майскую ночь». Мы со страху плакали и от этого быстро заснули. А мама зажгла лампаду у икон и стала молиться Николаю Угоднику. Она просила святого пожалеть сирот, не наказывать нас больше. Знать, горячими были её молитвы и дошли до неба, раз чудо свершилось!

Чуть свет в пасхальное воскресенье мама проснулась, снова помолилась перед иконами и стала варить похлёбку из пшена и картошки – сливной суп. А хлеба-то нет! И вдруг стук в окно. Мама удивилась: кто это так рано? Подумала, что кто-то озорничает, как уже бывало не раз, и не обратила внимания. Но стук повторился. Она вышла на порог, огляделась – никого нет. Закрыла опять дверь на крючок, повернулась идти назад, и взгляд её упал на недавно разбитое окно в сенях. Мама так и ахнула: на подоконнике лежал огромный каравай, причём даже горячий, словно только что из печи! Она не поверила своим глазам и даже расплакалась от радости. Тут же разбудила нас, чтобы мы поели хлеба, пока он не остыл. Ведь это так вкусно – горячий хлеб с солью! Мы закричали: «Ура!», но мама велела нам сначала умыться и помолиться Богу. На сей раз нас не надо было уговаривать, мы прочитали «Отче наш» и сели за стол. Наелись досыта, и мама нас не останавливала, ведь каравай был огромный, будто специально испечённый для нашей большой семьи.

Кто его принёс, мы тогда так и не узнали, как ни допытывались. Только год спустя нам сказали, что хлеб для нас испекли Нефёдовы. Они даже не соседи нам были, жили дальше по улице, но знали нашу нужду и пожалели.

Этот случай всем нам запомнился на всю жизнь: есть на свете добрые люди! Думаю, что он повлиял и на наше воспитание. Позже, когда встали на ноги и немного оправились от нужды, мы сами старались помочь, чем могли, другим, кому жилось труднее. Нашу семью все уважали.

***

После смерти отца мы остались без кормильца: мама и пятеро детей, от шести до восемнадцати лет. Что делать, как жить? Старшая из нас, Надя, училась на каких-то курсах, остальные, кроме меня, – в школе. Надя сразу решила бросить учёбу и идти работать, чтобы содержать семью. Но куда? В то время место трудно было найти, а похлопотать за нас некому. Но свет не без добрых людей!

Однажды зашёл к нам хозяин дома, Иван Васильевич Мыльников. Мама вся съёжилась от испуга. «Наверно, решил выгонять нас», – подумала она, ведь мы задолжали за квартиру за целый год! Растерялась, засуетилась, не знает, что сказать. А он сразу понял её и успокоил:

– Полно, Вера Михайловна, не суетись, я ведь пришёл вас навестить, горе-то у вас какое!

В общем, очень хорошо поговорил с мамой, а потом спросил, как мы думаем жить дальше. Она ответила, что Наде придётся бросить учёбу и искать работу, только не знаем, куда обратиться. Иван Васильевич подумал и сказал:

– Да, жаль Надю. Молода она – такую семью кормить, но другого выхода нет. А насчёт работы я похлопочу. Ведь Василий Петрович в РУЖД служил? Вот туда и схожу. И о квартплате не беспокойтесь: ничего вы мне не должны, живите бесплатно. Что, на мне креста нет, что ли – с сирот брать? Живите, и дай вам Бог здоровья.

Через несколько дней он снова пришёл и сказал, что Надю примут пока ученицей, а потом переведут на место отца. В Управлении РУЖД нашего папу, как хорошего работника, очень ценили и тоже хотели помочь его семье. Надя стала работать, а мама выхлопотала пенсию – опять-таки с помощью Ивана Васильевича. Пенсия была, правда, очень маленькая.

Мыльникова все жильцы уважали. Это был красивый мужчина, высокий, в меру полный, с красиво подстриженной русой бородкой, с голубыми добрыми глазами. За жильё брал по-божески, и если у кого случались затруднения с деньгами, то никогда не торопил: «Заплатите, когда сможете».


А вот про жену его тётя Люба вспоминает совсем иначе: она, бывало, на глазах у голодных ребятишек бросала своим ожиревшим собакам такие кусочки, что у детей слюнки текли.


Иван Васильевич не забывал про нас. Через некоторое время снова навестил, принёс кое-какие продукты, поговорил о том о сём, пожалел Надю:

– Трудно тебе шесть ртов прокормить, да и одежонка на всех обтрепалась. Так вот я хочу посоветовать: отдайте Володю и Варю в приют – и вам будет полегче, и им хорошо. Был я там как-то, определял одного мальчишку-сироту, посмотрел, как детки содержатся. Они чистенькие, одеты, обуты. Кроватки опрятные. Питание – не скажешь, что хорошее по нынешним-то временам, но не голодают. Весёленькие, игрушек, книг много… Вашим малышам лучше там будет, уверяю вас, послушайте моего совета!

Но Надя была гордая, возмутилась:

– Как это можно? Чтобы я брата с сестрой в приют отдала – стыд какой! Нет уж! Как ни трудно, но они будут на глазах, и мы с мамой не будем болеть душой за них.

Мыльников продолжал уговаривать, а потом сказал:

– Что вы так испугались? Будете навещать детей и посмотрите, как им там живётся. Не понравится – возьмёте обратно.

Еле убедил маму и Надю и сам похлопотал насчёт приёма. И вот Надя привела нас в приют. Прежде всего новичков наголо остригли, и я расплакалась: жаль было кудряшек, отросших на моей голове после тифа. Но посмотрела на других ребятишек и успокоилась: все такие же стриженые. Потом повели мыться. Посадили в ванну и намылили голову каким-то зелёным жидким мылом. Оно полезло в глаза и так начало щипать! Я подняла крик, меня обмыли чистой водой, но глаза всё так же щипало. Я дрожала, плакала. Мне куклу принесли, но не могли успокоить. Дома-то нам осторожно мыли голову, а тут не церемонились. Я вцепилась в Надю, обливаясь слезами: «Не оставляй меня здесь, пожалуйста, пожалей! Я не буду баловаться, всегда буду тебя слушаться, только не оставляй!» Ну, Надя не выдержала и забрала нас обоих. А Володя не хотел уходить и долго потом сердился на меня: «Дура, мыла испугалась, плакса несчастная! Как там хорошо, какие книжки, куклы, мишки-зверушки всякие – у тебя никогда таких не будет! И Надя, тоже мне, пожалела тебя, рёву. Ну и забирала бы тебя, а меня оставила. Кто её просил меня-то жалеть?»

В начале весны весь наш двор посетило большое горе: умер наш добрый хозяин Иван Васильевич Мыльников. И хоть бы от какой тяжёлой болезни, а то из-за пустяка, как все считали. Ушиб он ногу и не придал особого значения: поболело немного и вроде утихло. Но потом нога разболелась так сильно, что пришлось обратиться к врачу. Оказалось, это был «антонов огонь», как тогда называли гангрену. Спасти больного не удалось. Такой красавец-мужчина, крепкий, далеко ещё не старый – и вот поди ж ты…

Хоронила Ивана Васильевича вся Нижняя улица, да и с соседних пришли – народу было много. Его все уважали, а наш двор слезами заливался. «Умер наш благодетель!» – говорили в один голос. Шли за гробом до самого кладбища.

После смерти Мыльникова все его дома передали в ЖАКТ, и они стали приходить в упадок. Ведь прежний хозяин своевременно ремонтировал свои строения, а у жилконторы, видно, средств на это не хватало. У нас прохудилась крыша – как дождь, так подставляй тазы да вёдра. Стены отсырели, штукатурка отваливалась, весь дом осел и перекосился. Дрова были дорогие, и мы отапливали свои «хоромы» кизяками. Для этого собирали на Сенном рынке солому, мешали с коровьим навозом, сушили. От кизяков золы было много, вёдрами выгребали, но она тоже шла в дело: её заваривали кипятком, и получался щёлок для стирки и мытья.

В общем, жить в старом доме было уже невозможно. У Нади на работе организовали кооператив для строительства большого пятиэтажного дома возле железнодорожного вокзала. На семейном совете решили вступать в этот кооператив. Первый взнос был не очень большой, но для нашего семейства всё-таки ощутимый, хотя к тому времени уже и Володя работал. Чтобы семье было полегче, мама взяла меня с собой на всё лето в гости к своей сестре в Данков. Как там было хорошо! Дом тёти Саши находился посреди большого сада, где росли яблони, груши, сливы, вишни и стояла пасека. Ещё в саду был пруд, в нём можно было купаться и ловить рыбу. Тётя Саша любила нашу маму и старалась, чтобы нам было хорошо. Отдала кое-что из одежды своих дочерей, а маме подарила большой пушистый платок из верблюжьей шерсти. Я так рада была за маму!

На следующий год мы с мамой поехали в Тамбов, к другой её сестре, тёте Тане. Там я окончила семь классов, а приехали мы в Саратов уже в новую квартиру! Надя, как только перевезла вещи и навела там порядок, сразу вызвала нас. О, какая это была радость! После нашей трущобы – такая квартира, из двух комнат! Правда, не отдельная, с соседями. Но только представьте: не нужно заботиться о топливе, не мёрзнуть зимой, вода, тёплый туалет – просто рай, а не жизнь! Конечно, пятый этаж – это высоко, но мы все были молодые, мама ещё могла ходить. Вот когда мы вздохнули свободно.

Так мы расстались с Нижней улицей. А семейство Мыльникова вскоре после его кончины уехало куда-то. Говорили, за границу.

^ ЛЕНИНГРАД. БЛОКАДА

Война меня застала в Ленинграде. Я приехала туда в 1936 году и жила у сестры Клавдии. Поступила на работу в учреждение
ОСОАВИАХИМа на должность бухгалтера. Мне было двадцать лет, но к тому времени я уже имела четыре года трудового стажа.

Ленинград поразил меня своими достопримечательностями, обилием продуктов и промтоваров, а также вежливостью и культурой ленинградцев.

Молодёжь в те годы была очень активная, и я сразу втянулась в общественную жизнь: выполняла небольшие поручения, писала заметки в стенгазету, участвовала в художественной самодеятельности, занималась спортом…

В те годы на всех предприятиях и в учреждениях создавались школы ликбеза – ликвидации безграмотности. Там учили читать, писать и четырём действиям арифметики. Вели занятия преподаватели из числа грамотной молодёжи. Направили и меня на эту работу. Трудно было: ни методических указаний, ни учебных пособий. «Выкручивайтесь как можете. Объясняйте своими словами, но чтоб выучить!» – вот такое нам было напутствие. И выкручивались! Довела я свою группу успешно и даже вышла на второе место по области, о чём тогда и в газете напечатали.

В 1940 году меня приняли кандидатом в партию, а в июле 1941 – в члены ВКП(б).

***

В ту памятную субботу у меня ночевала подруга Тамара: надо было готовиться к празднику проводов белых ночей. Он намечался на следующее воскресенье, 29 июня. Афиши обещали обширную развлекательную программу и танцы до утра. Мы заранее, сэкономив на питании, купили новые платья и модельные туфли. В радостных мечтах и ожиданиях долго не могли уснуть, а за окном царила белая ночь.

Но для меня и подруги это был конец нашей молодости. Разве могли мы подумать, что через несколько месяцев нас будет трудно отличить от старух?!

Утром к нам ворвалась соседка, на ней лица не было.

– Надя, что случилось?

– Война! Война началась! Только что передали по радио: немцы вторглись на всём протяжении… От Балтики до Чёрного моря…

– Да ты что? Не может быть! Ведь недавно договор с Германией подписали – о ненападении!

Мы включили радио – увы, всё верно.


С этого момента радио уже ни-
когда не выключалось. «От Совет-
ского Информбюро…» – звучал голос Левитана. Было объявлено: «Социалистическое Отечество в опасности!». Сразу все предприятия стали переключаться на производство военной продукции. Очень скоро появились немецкие самолёты, начались артобстрелы. В небе повисли аэростаты – это такие громадные длинные «колбасы», заграждение от вражеских самолётов. Окна перекрещивали бумажными полосами (от взрывной волны) и занавешивали светонепроницаемыми шторами. На улицах не зажигались фонари, но это пока никого не огорчало, ведь ещё продолжались белые ночи.

В июле тысячи ленинградцев стали выезжать на строительство оборонительных рубежей. В основном это были женщины, пожилые люди, подростки. Работали как никогда, случалось, в ливень, по щиколотку в воде. Мы рыли окопы под артобстрелом, под бомбёжкой с воздуха. Самолёты со свастикой пролетали над нашими головами так низко, что можно было видеть пилота. А зажигательные бомбы – они так и сыпались на город, и приходилось тушить их. Молодые на крышах щипцами сбрасывали бомбы вниз, а там старухи и дети гасили их песком.

***

Я не помню, когда появилась карточная система и сколько сначала давали хлеба. Знаю лишь, что в июле – августе мы ещё не голодали. Какое-то время даже работали столовые и кафе. Это мне запомнилось потому, что как-то в конце июля мы с Тамарой зашли в кафе, которое ленинградцы называли по-старому – «Квисисана». Там подавали жаркое в горшочках. Для нас это было очень дорого, но подруга вдруг говорит: «Давай разоримся? Говорят, чудесное блюдо!». И разорились, хотя в мирное время такого себе не позволяли. А тут решили: раз война – пусть! Может, это наше последнее пиршество. Так оно и вышло.

В конце августа в районе Шлиссельбурга замкнулось блокадное кольцо вокруг Ленинграда. В это же время сгорели громадные Бадаевские склады, где хранился запас продуктов для города на много лет. Пожар длился несколько дней. Издалека было видно страшное зарево. Воздух тёк по разбомблённым улицам и разносил запахи масла, конфет, сахара… Люди ходили на это пожарище, собирали обугленные, пористые куски сахара-рафинада, сгребали сладкую землю, а самые деловые собирали её про запас и позже стаканами меняли на другие продукты. С этой землёй пили чай.

Настало суровое время. С первых чисел сентября урезали паёк, а в октябре – ещё раз. В магазинах всё исчезло. Продукты доставлялись только самолётами, а их враг сбивал, так что паёк не всегда и достанется, а на следующий день талон уже пропадает.

Единственной связью со страной было радио, и если оно замолкало, люди нервничали, это вызывало страх. Часто звучал голос Ольги Берггольц. Уж не знаю, как в эти чёрные дни работали театры и кино, но запомнился один случай. Как-то на Невском, у кинотеатра «Титан», выстроилась громадная очередь на целый квартал. Мы с соседкой шли с работы и удивились: неужели людям до развлечений на голодный желудок? А оказалось вот что: в буфете на каждый билет продавали по прянику, а в кассе в одни руки полагался только один билет. Так зазывалась публика.

Начинался голод. Где-то в октябре истощённые люди двинулись за город, на совхозные поля – собирать капустные листья. Мы с сестрой и соседкой тоже пошли, но опоздали: ничего уже не осталось. Люди бродили по полю, подбирая уже повядшие, затоптанные листья… По-звериному хотелось есть – что угодно, лишь бы заглушить голод, обмануть желудок.

Враг окружил Ленинград вторым кольцом и рвался к Волхову, откуда шло в город продовольствие через Ладогу. Ждали, когда озеро замёрзнет. Снова урезали паёк: рабочим – 250 граммов хлеба в сутки, а служащим и иждивенцам – по 125 граммов. С ноября люди стали умирать от истощения тысячами. Падали прямо у станка, по пути на работу, в очереди за хлебом… Деньги вообще вышли из обращения, на них можно было только выкупить паёк. А на рынках шёл обмен: люди меняли свой паёк, например сахар или крупу, на хлеб, на рыбу. За плитку шоколада получали кусок жмыха. Если размочить, он разбухает, масса увеличивается – и ешь, заглушай голод. А из столярного клея получался хороший холодец, особенно с уксусом или горчицей. Между прочим, горчица в магазинах была. И вот уж действительно голь на выдумки хитра: народ стал брать горчицу, вымачивать её трое суток, меняя воду, и печь лепёшки. Я пробовала. На вид они как пшеничные. На вкус отдают сладостью, хочется есть и есть. Но Боже сохрани – это верная смерть, потому что через некоторое время в желудке начинаются жжение и боль, затем кровотечение, и ничто уже не спасёт. Сколько народа погибло от этого! А вот от клея вреда не было.

В ноябре умерла от голода старушка-соседка. Она лежала дома больше недели, так как машины не успевали увозить покойников. Через неделю умер прямо на работе брат этой старушки, оттуда его и увезли на Пискарёвское кладбище. Теперь на воздушные тревоги люди уже не обращали внимания и не спешили в бомбоубежище. Смерть ходила тенью за каждым, и где она настигнет – не всё ли равно!

На производствах не хватало рабочих, нечем было их кормить. Возникла необходимость срочно эвакуировать детей, больных, нетрудоспособных, чтобы, сняв их с довольствия, поддержать работоспособных и, разумеется, спасти жизнь эвакуированным.

Чем дальше к зиме, тем тяжелее становилось положение ленинградцев. Дни стали короче. Электроэнергию отключили, керосина и свечей не было в продаже, поэтому утром собирались на работу впотьмах и приходили затемно. Чтобы не столкнуться лбами на улице, на пальто носили специальные броши – картонные кружки, пропитанные фосфором, – они светились в темноте. Водопровод не работал. Квартиры не отапливались, не было дров. Потолки и стены покрылись инеем. За водой ходили на Фонтанку, Мойку, на Неву – к прорубям. А как трудно было вытянуть ведро! Ведь люди были истощены до крайности, и полное ведро могло утянуть человека в прорубь. Поэтому приходилось зачерпывать по полведра, а то и меньше и кое-как выкарабкиваться по льду на набережную. К утру вода в доме замерзала, и, чтобы умыться, проводили рукой по льду, а потом по лицу. Бани не работали.

***

Я почти никогда не рассказываю о том страшном времени: слишком тяжело, будто переживаешь всё заново. Это во-первых, а во-вторых, я уверена, что тот, кто не был с нами, не поверит. Вот можно ли представить такое: в аптеке очередь за отравой для тараканов. Только тараканы-то давно все подохли, а отраву люди берут для себя. Нет, они не самоубийцы, просто снадобье состоит из борной кислоты, смешанной с мукой или крупой. От борной человек не умрёт, а мука хоть как-то утолит голод.

А вот вам другой пример – это было со мной. Перед октябрьскими праздниками взяла я свои новые туфли (те самые, модельные) и пошла на Кузнечный рынок обменять на продукты. Долго стояла – никто ничего не давал. Потом один мужчина предложил мне за них два стакана пшена. Говорит, больше ничего не может дать. А я и этому была рада: два стакана – это же ой как много! Но он сказал, что пшена у него с собой нет, надо пойти с ним домой, а живёт он рядом. Я побоялась идти: отнимет ещё. А он понял мой страх и успокоил: «Не бойся, пойдём». И я пошла. Его семья жила в большой комнате, где и мебели-то никакой не было, кроме стола, кровати и табуреток. Оказалось, они беженцы из занятого немцами района. Хозяин сказал жене:

– Вот тебе обнова – будешь на танцы ходить.

Истощённая женщина ответила:

– Лучше бы ты белые тапочки принёс, они мне скоро понадобятся.

Вот такие тогда шуточки были. А потом муж говорит:

– Я знаю, кому эти туфли продать, там мне за них хлеба дадут. Мы с женой свой хлеб детям отдаём, а сами кое-чем перебиваемся.

Двое ребятишек – худенькие такие! – тут же копошились.

Мужик, видно, попался хороший. Отмерил мне два стакана пшена, подумал, добавил ещё полстакана, а потом говорит жене:

– Давай поедим, да и гостью нашу попотчуем чем Бог послал.

Тут же все сели за стол, а хозяйка принесла большое блюдо, полное чего-то белого, студенистого. Все стали есть, и я тоже, хотя не могла определить, что же это такое. А хозяин ещё шутит: «Да ты мясо бери, копни там со дна-то!». Я копнула – на ложке повис ремешок с дырками. Гляжу и не понимаю. А хозяин подбадривает: «Ешь, ешь, не смущайся, он распарился, ешь!». Потом открыл тайну: «Я сапожник. Мне приносят в починку разную обувь, и если попадается свиная кожа, я её заменяю другой, а из этой варим вот такой холодец. Так и перебиваемся».

Мы с сестрой были рады, что удалось добыть пшена, и на несколько дней нам был обеспечен суп.

О том, чем люди не брезговали в это суровое время, я могла бы много рассказать, но ограничусь ещё одним примером. Как-то утром шли мы с соседкой на работу, и вдруг из другого подъезда выползла тощая подыхающая кошка. Соседка быстро схватила её, да не тут-то было: подскочил паренёк, вырвал кошку из рук и убежал. Соседка заплакала, а я сказала:

– Что ты плачешь? Там только кожа да кости!

Она говорит:

– Я бы из неё такой холодец сварила!

***

Почти все ленинградцы болели дистрофией. Больницы были переполнены, и туда принимали, только высадив на горшок. Если есть понос – оставляли, так как это значило, что дистрофия перешла во вторую стадию. При этом человек уже не так хочет есть, но очень быстро теряет вес, организм обезвоживается, кожа сохнет. Вот таких в больнице старались спасти, и, надо сказать, не столько лекарствами, сколько витаминами. Молодёжь бросали на рубку хвойных деревьев, из которых готовили витаминный напиток. Он шёл в больницы, госпитали, в детские учреждения и на фронт. Обычному городскому населению витаминов не доставалось. Люди умирали, их не успевали подбирать. Идёшь утром на работу и видишь у ворот завёрнутые трупы. Их кладут с ночи, чтобы можно было увезти в братские могилы. О покойниках уже никто не плакал, так как горя было больше, чем слёз. Люди как бы окаменели, притупилась боль потерь. Каждый ждал, что и его час скоро придёт. Однако кто мог двигаться, работу не бросал, потому что если слечь, то уже не встанешь, это верная смерть.

Казалось, тяжелее нашего положения трудно было и придумать, но мы как-то притерпевались. Очень волновались за Москву, боялись пропустить передачу по радио. В душе была единственная надежда: Москву не возьмут – значит, и мы выживем. Но когда пришла зима, людям стало совсем невмоготу. Замерло всё движение. Света нет, дороги занесены снегом, трамваи вмёрзли в лёд на улицах. Красавец-Невский не чистился от снега. Только тропки, протоптанные пешеходами, свидетельствовали, что город живёт. До работы приходилось добираться пешком, а она не рядом. Многие не доходили, умирали в пути. Некоторые оставались на работе до утра не в силах идти домой.

И вдруг к Новому году увеличили паёк хлеба: рабочим на 50 граммов, служащим и иждивенцам – на 75. Значит, рабочие стали получать по 300 г, а остальные – по 200. О, что тут было, какое ликование! Народ словно очнулся от тяжёлого сна. Радовались и плакали, поздравляли друг друга с надеждой на лучшее. Решили, что по Ладоге пошло продовольствие, значит, с питанием скоро полегчает. Но тогда лёд на озере ещё не окреп, здесь совсем другая история. В те годы гласности не было, всё скрывалось, но кое-какие слухи просачивались. Выяснилось, что в хлеб стали добавлять опилки. Мы сначала не верили. Но какой это был хлеб – какое-то полужидкое подобие! Даже когда Ладога застыла и открылась Дорога жизни, люди продолжали умирать от голода. Не хватало машин для эвакуации населения, немцы бомбили ледовую дорогу. Многие отправлялись по ней пешком в тяжкий и дальний путь, но редко кто доходил до Большой земли.

***

Однажды я попросила своего начальника разрешить мне с сестрой пожить в конторе, так как здесь хоть раз в день топилась голландка (чтобы не замерзали чернила). Он позволил, и мы, захватив подушки и одеяла, отправились туда. Вечером сидели рядышком, грелись, радовались, говорили: «Ну, теперь мы спасены, выживем». Да рано радовались: на второе утро сестра умерла. Совсем тихо, просто уснула и не проснулась. А я ушла обратно в свою промёрзшую комнату. Без Клаши мне и тепло не нужно. Это было в январе 1942 года.

Я как окаменела, жить не хотелось, всё стало безразлично. А в конце февраля, идя с работы, я упала на улице и потеряла сознание. Это был голодный обморок. Очнулась через несколько часов в больнице. Мне повезло, что упала недалеко от проходной: сотрудники доставили в больницу, а то лежала бы замёрзшая до утренней машины, собиравшей покойников.

Пришла в себя – лежу на койке. Встать не могу, сил нет, голова кружится, в глазах темно. Врачи говорят, что дистрофию лечат не лекарствами, а питанием. А где его взять в блокадном Ленинграде? Единственным медикаментом в больнице был увеличенный паёк хлеба да хвойный витамин, добавляемый в пищу. А пища была такая: жиденький суп с пшеном, а на второе биточки из жмыха или, наоборот, суп из жмыха и ложка пшённой каши на второе. Ни картошки, ни капусты – никаких овощей и в помине не было. Когда одной больной в передаче принесли пару картошек в мундире, мы все на койках приподнялись и, как зачарованные, не могли оторвать глаз от такого деликатеса. Но вообще больных родственники навещали редко, так как их положение было гораздо тяжелее, да и принести в больницу нечего.

Палата, где я лежала, была большая, больные перезнакомились, подолгу вели беседы. А тема разговоров одна – о еде. Вспоминали, кто что умел готовить и как это было вкусно.

Из больницы редко кого выписывали «в добром здравии», а покойников ежедневно уносили десятками. Вот тут я насмотрелась всякого и поняла, что смерть от голода – лёгкая кончина. При дистрофии у человека ничего не болит. Сохраняется здравый разум и память, но быстро истощается организм. До самого конца больной ничего не предчувствует. Есть и пить перед смертью не хочется, наступает безразличие, и человек умирает тихо, незаметно. Просто с вечера уснул, а утром не проснулся.

Однажды в нашу больницу попал снаряд и вырвал угол здания. Задело и нашу палату, и нас всех перевезли в другую больницу. Когда в июне меня выписали, оказалось, что моя одежда: хорошее зимнее пальто, шерстяное платье, обувь, бельё – всё пропало в кладовой, разрушенной снарядом. Мне дали больничную рубашку и халат, в этом я и вернулась домой.

***

В нашей коммунальной квартире никто не жил. Соседка и её сын умерли. Двоюродная сестра соседки была замужем за фотографом, который хорошо устроился. К нему шли сниматься люди, больше солдаты-фронтовики, выписанные из госпиталей. Фотограф брал с них продуктами и так преуспел, что не голодал, а порядком нажился. А когда мои соседи все умерли, они с женой начисто ограбили опустевшую квартиру. Вернувшись из больницы, я увидела, что замок на нашей комнате сломан и все вещи пропали. Остались лишь каркас буфета без ящиков да две кровати. Хоть бы одежду какую оставили – нет, подчистую всё унесли! Пережив столько страшного и тяжкого, я этому разгрому не удивилась, даже как бы предвидела.

Я была совсем слабая, кожа да кости, сморщенная, как старуха, и весу во мне было килограммов сорок. Однако двигаться могла – в магазин за пайком сходить. Хорошо, что июнь был тёплым, хоть не мёрзла. В таком состоянии находилась с неделю, а потом началась цинга (витаминов-то не было). Дёсны распухали и наполнялись кровью, зубы расшатывались. При еде они выпадали вместе с кровью из лопнувших дёсен. Ноги тоже распухли до слоновости и приняли сине-бурый цвет. Ткнёшь пальцем в эту опухоль – образуется ямка и долгое время не затягивается.

Однажды я услышала шаги по коридору: кто-то направлялся к моей комнате. Я спросила: «Кто там?» – шаги быстро удалились обратно. Мне было трудно встать, ноги отяжелели. Это, наверно, приходила та самая двоюродная сестра соседки, так как ключ от входной двери был только у неё.

Сколько времени я проболела цингой, не помню, только однажды пришли ко мне люди. Это была бытовая комиссия. Такие комиссии ходили по брошенным и вымершим квартирам, подбирали больных, беспомощных, детей и определяли кого куда: в больницу или в эвакуацию. Вот и меня навестили. Спросили, есть ли у меня родственники в Ленинграде. Отвечаю: «Нет никого». – «А где есть?» – «В Саратове». Они тут же предложили эвакуировать меня: «Иначе вам не выжить». Я и сама это понимала. Ничего не оставалось, как только согласиться.

Через пару дней оформили эвакуационные документы, отвезли на вокзал и посадили в поезд. При мне была только сумочка с документами, с которой я попала в больницу в феврале, – единственная уцелевшая в Ленинграде вещь. С ней я и приехала в Саратов, одетая в больничный халат.

***

В саратовском трамвае, доставая деньги на билет, я уронила монетку. Стоявшая рядом женщина сказала девочке: «Дочка, подними денежку. Видишь, бабушка уронила». Меня как кипятком ошпарило: «Бабушка! Это в 26 лет! Значит, всё, конец».

А когда появилась на пороге родного дома, мать меня не узнала и не хотела пускать в квартиру. Я выглядела как полутруп: стриженая, кожа да кости, лицо сморщенное, как печёное яблоко. Мама смотрела на меня с ужасом и ничего не понимала, а я не могла вымолвить ни слова…


^ Вот как рассказывает об этом тётя Люба:


«В то время Вера Михайловна Орлова, наша мама, жила в Саратове со старшей дочерью Надеждой. От всей большой семьи осталось трое: она да мы, две дочери. Сын Владимир погиб на фронте, от Варвары из Ленинграда пришла телеграмма: «Клавдии нет, прощайте». Горе сгорбило мать, лишило сил, она еле ходила по квартире, хотя была ещё не так стара, только седьмой десяток разменяла. И вот однажды звонок в дверь, и на пороге маленькое, жалкое, худое существо с узелком в руке. Проходит в комнату и ложится на постель. «Ты кто? Что тебе надо?» – молчит. Перепуганная мама зовёт соседку. Та всматривается и говорит: «Вроде на вашу Любу похожа. Может, из родных кто?» Тут нищенка разрыдалась…

Даже писать тяжело: мать не узнала свою дочь! Всем, наверно, приходилось видеть на картинке скелет человека – вот так выглядела наша Варя, только кости были обтянуты тёмно-коричневой кожей. Волос не было, зубы торчали изредка, мягкие части тела совсем отсутствовали.

Первое время мы держали её в подушках и с подушкой поднимали, чтобы покормить. В совхозе «Хмелёвский», где я работала, помогли с продуктами, и Варя с жадностью набрасывалась на еду. Но организм не мог перерабатывать её. Живот был переполнен, раздут неимоверно, сестра задыхалась, но постоянно требовала пищи. Я, по совету врача, настаивала на облегчённом режиме питания, готовила жидкую еду, но домашние и сама Варя приняли это в штыки. Она мне объявила ультиматум: «Все равно есть твою бурду не буду. Хватит, наголодалась!» На моё «Нельзя иначе!» отвечала: «Пусть умру, но напоследок наемся досыта». Много мне пришлось тогда перетерпеть, но я выдержала характер, да и Надя меня поддержала, и дело медленно пошло на поправку».

^ Мама продолжает:

Поправлялась я медленно и долго. Врачи говорили, что особенно полезны для моего организма овощи и фрукты. Через две недели меня отправили к сестре Любе в совхоз, где всего этого было достаточно. Поэтому у меня понемногу стали восстанавливаться силы, а месяцев через пять я уже могла работать.

Новую жизнь пришлось начинать с нуля, ничего за душой не имея. Спасибо, сёстры собрали кое-какую одежду, постель, домашние вещи первой необходимости, а посильная работа бухгалтера нашлась в другом совхозе – в «Воднике», недалеко от Увека.

Пережив такие тяжкие страдания – мне ли было бояться новых трудностей? Нет! Страшнее уже ничего не может быть. После самого сурового и жестокого испытания я настроилась на то, чтобы при любых трудностях не падать духом.

***

Осталось добавить совсем немного. После войны мама родила и вырастила двух дочерей и сына, дождалась внуков. Работала до семидесяти лет. Очень тосковала по Ленинграду. Я не понимала этого: такой ужас она пережила там – и хотела вернуться! Однажды мы с ней всё-таки сели и написали об этом тамошним властям. Не знаю, что о нас подумали, но ответ был на типографском бланке: «…не имеем возможности». Видать, много нас таких наивных. Но получилось у мамы дважды съездить в город её молодости, встретиться с той самой подругой Тамарой, побывать у дома на Рубинштейна, 36, где жила когда-то…


***

Спасибо Вам, добрый читатель, за внимание к этим бесхитростным рассказам, к этим судьбам. Раз вы не отложили чужую писанину в сторону – равнодушно, или с недоумением, или с раздражением – значит, и вам на это время представились живыми люди, без которых «народ неполный». Это ведь они строили и воевали, растили детей и сады, лечили и учили… А ещё они влюблялись, бегали на танцы и в кино, мечтали о счастье и верили в будущее, спорили о книгах, болели, страдали, ошибались, теряли близких – они жили. И неправда, что их жизнь была серым, беспросветным существованием тупых «винтиков», что это были поколения «совков» (я бы за это словечко на дуэль вызывала!).

Оглянитесь назад, добрый читатель, в прошлое Вашей семьи, Вашего рода, и Вы согласитесь, что те, кто смотрит на нас оттуда, и есть соль земли. Потому что из созданного ими, пережитого ими, как из корней, растёт наше настоящее и наше будущее, черпая в тех глубинах силы для такой непростой жизни. Как это у Высоцкого: «Наши мёртвые нас не оставят в беде»…

^ Спасибо Вам, добрый читатель.