Стать все, что угодно, злободневность темы, борьба умов вокруг нее, неисчерпаемость материала или, наоборот, забвение и искажение смысла, и даже смерть
Вид материала | Реферат |
- Московская Городская Педагогическая Гимназия Лаборатория №1505. Смерть и бессмертие, 171.98kb.
- «Волны смысла», или генология А. Ф. Лосева в трактате «самое само», 306.33kb.
- Простой парень спасает девушку от хулиганов. Адевушка оказывается принцессой с другой, 89.42kb.
- 1. Введение, 287.04kb.
- Инна Мальханова Шестнадцать историй о счастье и горе, 3163.21kb.
- Литература и наука в творчестве олдоса хаксли, 632.11kb.
- Источник текста, 396.45kb.
- Анти-МакРоберт или Думай! по-русски. Фалеев Алексей Валентинович., 2571.71kb.
- Анти-МакРоберт или Думай! по-русски. Фалеев Алексей Валентинович., 2574.23kb.
- Как говорить с кем угодно и о чем угодно, 15024.45kb.
10 Шекспир В. Макбет [350, с. 489].
" Комментарии к письмам 1924 года [2, с. 91]. О «наигранном фрондерстве» писателя упоминает Ю Слезкин, командор ордена «Зеленой лампы», на чьих собраниях Булгаков читал свои сатирические повести. 12 М. Чудакова сообщает о попытке Булгакова в начале писательской карьеры создать полный библиографический словарь с их литературными силуэтами, о чем объявлял письмом редакции отечественных газет и берлинской «Новой русской книге» и альманаха «Веретеныш» в надежде, надеясь, что на публикацию его просьбы «присылать ему автобиографический материал», он получит точные и исчерпывающие данные о писателях. Но кто даст «подробное освещение литературной работы, в особенности за годы 1917-1922, живые и значительные события жизни, повлиявшие на творчество» начинающему библиографу, когда еще память дымилась кровью и порохом гражданской войны, а ужасный нос господина Террора уже прогуливался по улицам. А если и даст, то кто поручится за их подлинность. Как сообщает Чудакова, неудавшийся библиограф, осознав масштаб своей идеи, отказался от ее реализации 1344, с. 211-212]. 13 «... только подумал «доколе. Господи!» — как серая фигура с портфелем вынырнула сзади меня и оглядела. Потом прицепилась. Пропустил ее вперед, и около четверти часа мы шли, сцепившись. Он плевал с парапета, и я. Удалось уйти у постамента Александру» [2, с. 132].
летели в него, преследуя, словно тени китайских династий, Булгаков не мог более презреть самое себя: «Сегодня в «Гудке» в первый раз с ужасом почувствовал, что я писать фельетонов больше не могу. Физически не могу. Это надругательство надо мной и над физиологией».14 И понимая, что «нужно бросить смеяться», имея в потенции — «будем учиться, будем молчать» [2, с. 114-115]15, он выплескивал сокровенное в дневник, где сохранил свой истинный взгляд на «бардак» снаружи и «сумбур» внутри [2, с. 113, с. 126], и который вскоре инквизиция ОГПУ по доносу тайного недоброжелателя арестует вместе с повестью для тщательного изучения.
Современники с заговорщическим почтением отмечали «чудесную вещь», видя в нем перспективного «художника первого ранга»16, и при этом ясно осознавали, что автору не сносить головы — цензура зарежет. Протокол заседаний «Никитинских субботников» хранит оценку повести ее слушателями. И. Н. Розанов ограничился краткой характеристикой: «очень талантливое произведение», что не помешало ему в дальнейшем занести в свой «Путеводитель по современной литературе» Булгакова как яркого сатирика, «прибегающего к фантастике в духе Свифта». Ю. Потехин похвалил фантастику, которая «органически сливается с острым бытовым гротеском», отчего «присутствие Шарикова в быту многие ощутят», и, при этом, попенял московским литераторам в длительном игнорировании писателя. М. Я. Шнейдер отметил «силу автора», который «выше своего задания», ибо «это первое литературное произведение, которое осмеливается быть самим собой», и что «пришло время реализации отношения к произошедшему» [344, с. 318].17 Но именно это «отношение к революции и новой жизни» старался «отсекать» в писаниях попутчиков Ангарский, и именно оно станет камнем преткновения на пути публикации повести. И как раз имен
14 Запись датируется 5 января 1925 года, то есть, когда работа над повестью уже шла, судя по некоторым фразам и темам, встречающимся в дневнике, и которые затем вошли в повесть |2, с. 135].
15 «Нужно быть исключительным героем, чтобы молчать в течение четырех лет, молчать без надежды, что удастся открыть рот в будущем. Я, к сожалению, не герой», — сокрушается Булгаков осенью 1923 г. [2, с. 113].
16 Из письма В. В. Вересаева М. Волошину от 8 апреля 1925 года [2, с. 94].
17 На правах биографа Чудакова замечает, что «и самим автором, и некоторым из его слушателей повесть «Собачье сердце» ощущалась как канун гораздо более широких замыслов повествования о современности».но это и явилось самым ярким, абсолютным в творчестве Олеши, Платонова, Булгакова — человек и революция, человек не у бездны на краю, а в самой жгучей лаве жизни, спровоцированной взрывом революции.
По мнению М. Чудаковой, М. Булгаков смел надеяться на горсть понимания со стороны редактора «Недр», и в качестве доказательства она приводит докладную записку Ангарского в партийные инстанции — некоем подобии издательского манифеста, где он, признавая право писателей-попутчиков на изображение «безобразия, глупости, пошлости в нашей жизни», и не требуя от них «полного восхваления и реабилитации нашей действительности, полного ее принятия» [344, с. 298-299], призывал не относиться к ним как «беглым каторжникам», а снизойти до асессорской доли внимания к ним. Видимо это терпимое отношение и побудило Н. Ангарского предпринять попытки к напечатанию явно оппозиционной вещицы8 (просьба о второй редакции), разглядев в ней иллюстрацию «подлинной действительности», свободной от «мучительных исканий» русской классики, надоевших рвавшимся к простоте читателям. На наш взгляд, в повести «Собачье сердце» демонстрировался результат усекновения «попутнической» головы, с заменой ее (в рамках научного эксперимента) головой гомун-кулюса-советикуса, той самой, что освобождалась от подушной подати Великому государству, так как «целиком» принадлежала трудовому элементу.19 Эта «перемена мест» была показана прозопопеическим способом: писатель, любя иносказание, прибегнул к буквальному олицетворению животного, воспроизведя детали с дотошностью ученого.
Прозорливый критик, посетивший один из «Субботников» в Газетном переулке, отправив на Лубянку свой отчет о повести, что «вызвала сильное негодование двух бывших там писателей-коммунистов и всеобщий восторг всех остальных», главную опасность видел в том, что «она уже зарядила писательские умы слушателей и обострит их перья». В том же, что «книга света не увидит» он был уверен на все сто. Само «очеловечение» показалось осведомителю лишь «небрежным гримом», щекотящим ноздри никитинской аудитории «враждебным, дышащим бесконечным презрением к совстрою» тоном. И как старый работник
18 На вопрос следователя о политической подкладке повести, писатель без утайки отвечал: «Да, политические моменты есть, оппозиционные к существующему строю» [3].
19 Дань сполна платила интеллигенция — за грех «перворождения», за поколения предков и авансом за потомков.
культуры он постарался извлечь мораль: надо думать как писать, чтоб не угодить под фитилек цензуры, ив заключение посетовал на «исключительные условия для контрреволюционных авторов у нас»20, то есть для тех, кто не лишился еще «попутнической» головы. В «Недрах» «контрреволюции» не замечали. Когда Главлит запретил «недопустимую вещь», не подлежащую даже чистке21, Н. Ангарский предложил автору смягчить наиболее острые моменты — там, где от карикатурности политических фигур и явлений могло зарябить в глазах у проверяющих цензоров, и сопроводив «авторским, слезным письмом с объяснением всех мытарств» [344, с. 319], переслать исправленный вариант Л. Б. Каменеву, либерально настроенному сановнику. Но жизнь не приучила писателя кланяться — жилетка начальства осталась сухой. Изменения были незначительные, а потому спущенный сверху «циркуляр» расставлял все запятые по местам: «Это острый памфлет на современность, печатать ни в коем случае нельзя» [344, с. 326].22 Карающий указ содержал, что интересно, четкую формулировку жанра «Собачьего сердца» — памфлет23, тем самым, жрецами Монолита признавалась незаконность произведения, ибо серьезная дама Республика предпочитала гимны ироническим этюдам.24
Не страшась запрета на печать 2 марта 1926 года, Художественный театр заключил договор с Булгаковым на инсценировку едкой сатиры, который, однако, был расторгнут вследствие ареста рукописи 7 мая
20 Независимая газета, 1994, 28 сентября. Приводится по комментариям В. И. Лосева к дневнику писателя [2, с. 173-174].
21 Об этом 21 мая 1925 года извещал писателя новый сотрудник «Недр» Б. Л. Леонтьев [344, с. 315].
22 См. также: Лосев В. Комментарии [4, с. 554].
23 «Памфлет — произведение преимущественно остросатирического характера, высмеивающее в резкой, обличительной форме политический строй в целом, общественное явление, программу и деяния той или иной партии, группы» [292, с. 257].
24 «По отношению к сатире как одному из видов комического можно говорить о моменте социальной враждебности как ее основе» [92, с. 19) Принимая за аксиому, что «литературная борьба стилей чрезвычайно остро осознается как борьба общественная, борьба классовая», считая пародию и сатиру «орудиями классового нападения», новоиспеченный теоретик комического Е. Гальперина из отдела пропаганды «Печати и революции» выделяла сатиру как тяжелую артиллерию, в то время как памфлет оставался на положении засекреченного средства массового поражения.того же года.25) Изъятая [4, с. 182]26 вместе с «Дневником» повесть «Собачье сердце» задела высокие помыслы, честь и достоинство большевистского папства и, не пропущенная бдительными стражами «чистых линий», была надолго лишена языка в глухих стенах архива. Так забавный экзерсис о собаке лег свинчаткой на плечи репортера и фельетониста, восполнив недостающий вес его званию, «лишенного отличий» [1, с. 92], и, спустя собачью маету вхождения в столичный рай писательской богемы, он стал равным среди равных. Но прыгнувших выше ординара непременно наказывали.
Вырваться из ненастоящей литературы, «бумажной, газетной, которую читают сегодня и в которую завтра завертывают глиняное мыло» [127, с. 933), М. Булгакову помог собственный памфлет. Из липкой бумазеи еженедельных фельетонов он шагнул в прохладу бронзового постамента романиста и драматурга. И услужливая королевская рать не преминула воскликнуть: «Слово и Дело Государево!». Сатиры Булгакова, как «тонкая, едкая, талантливая карикатура на нашу жизнь» [103, с. 127], отпугнули пролеткультовцев прямолинейностью старообрядца, что сияньем наготы снискал себе мытарства. В «идеологической неоформленности», что порочно проглядывала сквозь «пестрые одежды памфлета, направленного в безвоздушное пространство» [96, с. 147-148]27, обнажилась, по их мнению, «инородность» простому телу класса, бьющего в революционный тимпан. Отчего резво засверкали клинки из цеха простодушных мастеров, кующих идеологию на крови и беспамятьи, члены которого, и без того возмущенные излишком «кривизны» в печати, и, потому лишенные девственного сна, грезя вдохновенным ликом революции, настойчиво призывали к «череполосице» при изображении действительности. Серьезных людей, занимающихся преобразованием мира и спасением «гаврошей» от капитализма,28 раздражала ироничная манера изложения, отчего они пеняли автору: «надо было дать не фельетон, а новую
25 Запустить вперед «подмостки» постараются через шестьдесят лет и — удачно.
26 Читающие оставили массу пометок по замечанию комментатора.
27 Рецензируются «Роковые яйца» и «Белая гвардия».
28 Псевдосердобольностью коммунистов возмущен Преображенский: «...устраивать судьбы каких-то испанских оборванцев», а распространением журналов в пользу беспризорников Германии занимается и Т. Вяземская. — М. А. Булгаков. Собачье сердце [4, с. 251, с. 245].
бытовую комедию, бытовой роман» [230, с. 45]. К тому моменту, когда Булгакову наконец-то были возвращены дневники и «Собачье сердце»29, в печати уже соткался образ попутчика-пасквилянта: его окрестили третьим разрядом — «дешевым газетчиком», который «дает разложение советской культуры», и прибегая к сатире, издеваясь над революционной политикой, «делает атаку на революционную идеологию» [230, с. 48] — словом, не только вольтерьянец, а карбонарий. Так с постоянством, переходящим из век в век, презрев здравый смысл, судили Смех.
К тому же, свирепствующие критики, имя которым «легион»30, выдав «волчий паспорт» автору («конец творческого пути» [230, с. 47р, упреждали его в невозможности сосуществования в такой накаленной атмосфере «дружественного» взаимопонимания. Их не устраивала палитра художника: «черные и мистические краски в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта», лукавый яд, что источал безжалостный язык памфлетиста, его «глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в [его] отсталой стране», противопоставление Великой Эволюции, к которому он постоянно прибегал как верный оруженосец, и то прямодушное следование щедринской традиции в «изображении страшных черт [его] народа».31 Принимая во внимание, что «литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться»32, Булгакову разрешили отречься от себя33
29 В. И. Лосев предполагает, что рукописи возвратили из ОГПУ в промежутке между декабрем 1929 и мартом 1930 после обращения писателя с письмом к А. И Рыкову.
30 Кондуит из газетно-журнальных вырезок включал 301 отзыва, из них — 298 ругательных.
31 Письмо М. Булгакова Правительству СССР от 28 марта 1930 года (ОР РГБ, ф. 562, к. 19, ед. хр. 30). [2, с. 256].
32 Из сопроводительной записки секретаря ЦК ВКП (б) А. И. Смирнова в Политбюро от 30 июля 1929 года / / Источник, 1996, № 5. [2, с. 241].
33 В подстрекателях к покаянию писатель недостатка не испытывал: «...стали раздаваться голоса, подающие мне один и тот же совет: сочинить «коммунистическую пьесу».... обраться к Правительству СССР с покаянным письмом, содержащим в себе отказ от прежних моих взглядов, высказанных мною в литературных произведениях, и уверения в том, что отныне я буду работать, как преданный идее коммунизма писатель-попутчик» (Письмо Правительству СССР [2, с. 253р.
74 и забыться в режиссерских подмастерьях34, то есть всемилостиво похоронили заживо.35 Словом, в пантеон советских миннезингеров сатирический эксцентрик и пасквилянт допущен не был. Но, даже получив свой «ошейник»36 и не чая освободиться, разжалованный магистр, став официально драматургом, подвергал сомнениям Евклидову простоту пролетарского пространства, мастерски вплетая иронию в сценическую условность и исторический контекст, ибо от своей художественной манеры автор «Собачьего сердца» отречься не мог, вопреки требованиям патрулирующих литературное движение школяров.37
Как нам видится, именно с ареста рукописи началась выматывающая травля ретивыми опричниками Агитпропа писателя, что «первым запечатлел душу русской усобицы»38, — он был «обречен на молчание» и фактически на «полную голодовку».39 Форма памфлета изящно скрывала и внутреннюю боль, и кислотный скептицизм, предоставляя в игре авторского ума бездну ловушек. Думается, что не революция как «преждевременный и искусственно подготовленный преступный эксперимент»40 — тема лежащая на поверхности, а именно проблема сохранения внутреннего «я» человека времен междоусобицы легла в основу памфлета. И как искусный драматург он запрятал ее в сюжет небывальщины, приправив смесью из ядовитых диалогов.41
34 В мае 1930 года Булгаков был зачислен в МХАТ режиссером-ассистентом.
35 «Я прошу принять во внимание, что невозможность писать равносильна для меня погребению заживо» (из письма Правительству СССР). [2, с. 258].
36 Предчувствие о возможном и скором приобретении такого экстравагантного предмета туалета выражено в пародии на верноподданические чувства: об ошейнике мечтает Шарик как о высшем чине: «Ошейник — все равно что портфель» [4, с. 257]. Подробности «приручения» — в эпистолах Правительству, лично т. Сталину, в частной переписке.
37 По утверждению В. Гудковой, «писатель был внимательно прочитан и прекрасно понят современниками — но пошел вразрез с теми, кто оказался готовым расстаться с ответственностью личности за путь и судьбу страны и свои собственные поступки» [104, с. 11].
38 Из подарочной надписи коктебельского затворника М. Волошина московскому газетному рекруту лета 1925 года М. Булгакову. Цит. по кн. Чудаковой [344, с. 325].
39 Из письма брату Николаю от 6.1.1930 [2, с. 248].
40 Комментарий В. Лосева [4, с. 550]
41 В дальнейшем свои мысли писатель будет выражать «не шепотом в углу», а будет стараться, как в случае с «Багровым островом», «заключать их в дра матургический памфлет и ставить этот памфлет на сцене» (Письмо Правительству СССР [2, с. 255р.
«Раешный комментатор
Экспозицией вьюги в стиле гоголевских «Вечеров» («Ведьма — сухая метель загремела воротами и помелом съездила по уху барышню», «...на улице ее начало вертеть, рвать, раскидывать, потом завинтило снежным винтом, и она пропала») [4, с. 222]42 вводится карнавальный ландшафт повести, тем самым, приуготовляя последующие метаморфозы. Собака на правах рефлексирующего героя, чей плач, отчаянья и житейских воззрений полный («Я теперь вою, вою, вою, да разве воем горю поможешь» (С. 219), плавно переходя на балагурство раешного потешника («ведь он поперек себя шире!» (С. 219), «Живуч собачий дух» (С. 220), «Что они там вытворяют в нормальном питании — уму собачьему непостижимо!» (С. 220), «Рабская наша душа, подлая доля!» (С. 224)), погружает в «мир наоборот». Формальным следованием традиции литературных перевоплощений такую перемену не объяснишь. Время изображенное в повести, как и время ее замысла, соответствовало тому подвижному хронотопу свободных перемещений бытия становящегося, «творимого и творящего», и скорее Шарик представляет оборотившегося псом человека на момент карнавальной мистерии. На «взвихренную» революцией Москву с ее «сутолокой» (С. 225) как на карнавальное действо, символизирующее обновление и неустойчивость отношений, указывают присутствующие уже в прологе опосредованно-пародийные ассоциации с символистами (христово шествие коммунаров с хоругвями наперевес у Блока) и футуристами (яркие провоцирующие агитки-за-клички «Окон Роста» Маяковского), которые декларировали Революцию именно как зрелище, что выражало ощущения многих, попавших в эпицентр ее площадной буффонады с расстрелами и буйством насилия.43 Ремарки голодного и обоженного статиста не сообщают деталей всех актов этого страшного марлезонского балета, но ощущение опрокинутости мира передают своими стилистическими параллелями с «Окаянными днями», и которое подтверждается репликой резонера в конце пролога («А прежних — в шею» (С. 227)), свидетельствующей
42 Далее страницы указываются по этому изданию в скобках.
43 См. кн. Ю. Анненкова [23, с. 224-225, с. 523].
76 44 На это выражение из «Слова» Д. Лихачев указывал как на ключ к прочтению его, к пониманию его как изображения мира, вывернутого «наизнанку» времен похода Игорева. [179, с. 355].
45 Эта риторическое возмущение проносится эхом дневниковому восклицанию «...чем-нибудь все это да кончится. Верую», раздавшееся одновременно зимой 1925[2, с. 134].
о торжестве воцарения новой власти в обществе, растерзавшей отлаженную веками иерархию ценностей (экзекуцию над совой возможно рассматривать как символ этих терзаний).
Шарик предстает и как трагический повествователь очередного «Слова» о «ненастоящем» мире, и как поводырь, серым волком рыскающий по земле Московской, по ее «нездешним» красотам. Вечерняя картинка старого заснеженного города глазами «снизу» карнавализуя самим фактом сниженной фокусировки живописует «вывернутость» мира настоящего, где все подвижно стихии и зыбко от переодеваний. Вездесущий «хроникер», подобно Бояну слагает «песнь по былям» [293, с. 100] своего времени, зная о прежнем благополучии на Руси, и, противопоставляя ему нынешнее ее положение, связывает с ним несчастья свои и невзгоды других. Воздает почести «покойному Власу с Пречистенки», чья щедрость отражалась сытым блеском собачьих глаз («Царство ему небесное за то, что был настоящая личность, барский повар графов Толстых, а не из Совета нормального питания» (С. 220).), и хулу иноземцам, жалея несчастную машинисточку девятого разряда, терпящую тяготы «французской любви» за фильдеперсовые чулки («Сволочи эти французы, между нами говоря(С. 221)), проникается уважением к «умственного труда господину» (С. 223) из прошлого, выделяя его «истинность» не по пальто («Пальто теперь очень многие и из пролетариев носят» (С. 223)), а по глазам, испуга не знающих («не боится потому, что вечно сыт(С. 223)), сверкающих норовом «французских рыцарей» (С. 223), предупреждает о губительном общественном питании («Ведь они же, мерзавцы из вонючей солонины щи варят...» (С. 221)) и реальном подлоге теперешней общественной торговли («Нигде кроме такой отравы не получите, как в Моссельпроме» (С. 224)). И признавая, что «наниче ся годины обратиша»44, восклицает: «И когда же это все кончится?» (С. 222)45. Но нет молодцу ответа — его накрывают хляби небесные, снежные копья и стрелы ожога («До костей проело кипяточком» (С. 219)). Нынешние бедствия, выпавшие на голову лохматой дворняги, вполне могут восприниматься и как «антимир», ибо они вызывают явное сочувствие, — это «мир зла и нереальностей» [179, с. 355], потому что в нем «все идет верхним концом и мордой в грязь» [2, с. 134]. Но если учесть разлитую в нем атмосферу гоголевских святок и бесовских плясок, то в слушателей, помимо слезных брызг, летят еще и комья смеха. По мнению Д. Лихачева, «чтобы мир неблагополучия и неупорядоченности стал миром смеховым, он должен обладать известной долей нереальности. Он должен быть миром ложным и фальшивым; в нем должен быть известный элемент чепухи, маскарадности. Он должен быть миром всяческих обнажений, пьяной нелогичности и нестройности» [179, с. 379].
Эта «нереальность» тянется за фантастическим фигурантом — Шариковым, как существом подвергнутым насильственному оборачиванию: мотив призрачного существования приносится на хвосте собаки, искусно совмещающей в себе два голоса — авторский саркастический и собственно свой — насмешливо-жалостливый. «Бегаешь как собака, а питаешься одной картошкой. Бок болит нестерпимо, и даль моей карьеры видна мне совершенно отчетливо: завтра появятся язвы, и, спрашивается, чем я их буду лечить? Я поэтому хожу как-то одним боком вперед (продувает почему-то левую сторону). Москва по-прежнему чудная какая-то клоака. Я мечтаю только об одном: пережить зиму, не сорваться на декабре, который будет, надо полагать, самым трудным месяцем. Я нездоров, и нездоровье мое неприятное, потому что оно может вынудить меня лечь. А это в данный момент может повредить мне в «Г». Поэтому и расположение духа у меня довольно угнетенное. Все испытал, с судьбой своею мирюсь и если плачу сейчас, то только от физической боли и от холода, потому что дух мой еще не угас.... Вне такой жизни жить нельзя, иначе погибнешь. В числе погибших быть не желаю. Но вот тело мое изломанное. Битое, надругались над ним люди достаточно. Ведь главное что —...защиты... для левого бока нет никакой. Я очень легко могу получить воспаление легких, а получив его, я, граждане, подохну с голоду. С воспалением легких полагается лежать..., а кто же вместо меня, лежащего холодного пса, будет бегать по сорным ящикам в поисках питания, Питаемся с женой впроголодь. Обегал всю Москву — нет места. Валенки, рассыпались».46 Прием контаминации, используя палитру писем, дневника и повести, вольной кистью художественного абстрагирования рисует единый образ человека эпохи Москвашвея, который и позволяет предположить, что под личиной бродячего пса выступил сам автор, которому знакома такая «наниче» обращенная жизнь, полная яростной конкуренции, беготни».47 Попав под «гул спекулянтской волны»48, писатель, окунувшись в «сумбурную, быструю, кошмарную» [2, с. 103] Москву, ощущал то двоемирие, что ткали карнавальные перевертыши города. Двойственность наваждения от нелогичности и фальши мира со знаком «минус» («странным образом уживаются два явления: налаживание жизни и полная ее гангрена» [2, с. 124р было передано уже комическими красками в нелепостях фельетонов и сумасшедших изломах фабулы «Дьяволиады». Дневниковое восклицание: «Что происходит в мире?» (2, с. 105] находит себе ответ в древнем тексте — «Уже пала хула на хвалу; уже ударило насилие по свободе; уже бросился Див на землю» (293, с. 99], и дробной параллелью отзовется во внутреннем монологе Шарика: «Что ж это делается на белом сеете? Видно, помирать-то еще рано, а отчаяние — и подлинно грех?» (С. 224).