Ббкр2 Вольская И. С. Ушедшая жизнь Повесть

Вид материалаКнига

Содержание


Глава первая
Глава вторая
Глава четвертая
Глава шестая
Глава восьмая
Глава десятая
Глава двенадцатая
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6

ББКР2

Вольская И. С.

Ушедшая жизнь

Повесть

Постоянно в советской истории были гонимые социальные группы. И только за принадлежность к ним, за свое социальное или национальное происхождение люди подвергались дискриминации независимо от личных достоинств или недостатков.

Повесть «Ушедшая жизнь» посвящена этой теме. Результат дискриминации — неосуществленность, нереализованность многих человеческих возможностей. Возникает конфликт между естественным человеческим стремлением себя реализовать и условиями существования.

В свое время такой конфликт был в жизни «врагов народа», их родных, друзей. И у многих «бывших» — из дворян и буржуазии. А в определённые периоды у некоторых национальных меньшинств. И, конечно, у так называемых «кулаков». Огромным недостатком псевдосоциализма было выталкивание на обочину общества всех этих людей.

Социальное неравенство — проблема острая, болезненная, представляющая всеобщий интерес. Разнообразно проявляется борьба людей за жизненные блага.

Книга предназначена для широкого круга читателей.


© Вольская 1996 г.

Южный город летом шумен, пестр от клокочущего нашествия приезжих. Словно жаркий табор. Даже в тени белых акаций душно, пыльно.

Небольшой загородный пляж, песчаный, знойный, где кусочек тени от каменной ограды ложится с утра на песок, на топчаны, скамьи, кабинки, а потом сжимается, медленно исчезая к обеду.

Мы сюда попали случайно. Гостили в Севастополе и поехали путешествовать по Крыму. В небольшом приморском городке сняли номер в гостинице. Утром я отправилась на пляж.

Полуголые, в большинстве загорелые и, кажется, беспечные люди. На деревянных топчанах, на скамье у ограды, на песке у самой воды.

Уйдя на пенсию, я увлеклась литературными «зарисовками с натуры». Сюжеты на каждом шагу. И детали: внешность, речь, поведение людей. (Это все заготовки, неожиданно потом всплывающие.)

Поглядеть внимательней на любого — и развернется история отдельной жизни на фоне удивительной истории страны. И даже мелкие случайные зарисовки пригодятся потом при описании персонажей. Летом 1983 года я была увлечена этим занятием.

На ком же мы остановимся? Вон тот? Молодой, рослый парень в плавках растянулся на песке у воды. Или та, поближе, на топчане — совсем юная, бойкая, с взлохмаченной, в духе американских кинозвезд, светлозолотистой гривой. В узком лифчике, в плавках жарится на солнцепеке. Ну, пускай, к примеру, эта... Или вот совсем рядом на соседнем топчане... Стройная, в черном купальнике. На первый взгляд она кажется совсем еще нестарой. А если приглядеться, заметны становятся мешки под глазами, дряблость шеи, серебро седины в темных волосах.

Мы с ней познакомились, поговорили. И потом, день за днем, приходя на пляж, я выслушала историю ее жизни, вечером в гостинице торопливо записывала, а зимой в Москве сочинила повесть, добавив к рассказу незнакомки еще кое-какие жизненные впечатления, и, конечно, многое присочинив. Получилась история неосуществленных надежд, несостоявшейся жизни.

Я еще тогда, летом на пляже, «увидела» тему: «неосуществленность». Эта тема кажется почти всеобщей. Почти никто за прошедшие 20 веков не стал тем, кем он мог бы стать. Жизнь, люди, отношения — не дают.

К моим пляжным интервью и вечерней писанине муж относился терпеливо, даже одобрительно, с интересом. Все же «покинутым и заброшенным» он не стал. В этом приморском городке жил его старый знакомый — они оба когда-то учились в Военно-морской академии. Приятели вместе отправлялись к морю и совершали дальние заплывы, иногда ходили по горам в окрестностях городка. В общем, никто никому не мешал...

Что если на этот раз не излагать рассказ самого человека о жизни, а нарисовать картины, сцены, где этот персонаж будет главным действующим лицом?


У Элины несколько прототипов, эпизоды ее жизни взяты из разных жизней.

Главное место действия — город на юге. Но не хорошо знакомый мне Севастополь (о нем надо писать иначе, и персонажи тогда нужны другие). Нет, для этой, наполовину вымышленной героини, первым прототипом которой послужила встреченная на пляже одинокая неприкаянная жительница южной провинции, нужен город, сочетающий в себе черты Севастополя и других городов и городков Крыма. Не военная база. Все это как-то само собой затем сложилось.

В главе первой — пляж. И в последней — тот же пляж, героиня еще с него не ушла. А в промежутке — вся ее пролетевшая жизнь.

Тогда, летом, еще было неясно: коротенький рассказ получится или повесть? Посмотрим, что выйдет... Но я уже увлеклась. То и дело на листках, обрывках записывала кусочки будущего «творения».

Глава первая

Элина Рашевская полулежит на топчане, облокотясь на руку. На ней черный закрытый купальник. Босые стройные ноги полусогнуты. Волнистые длинные волосы затянуты узлом. Несмотря на возраст, сохранилось еще изящество, какое бывает у бывших балерин. Взгляд пытливый, радостный, словно ждет ее за горизонтом таинственно счастливая судьба.

Здесь когда-то было древнегреческое поселение... На фоне морской синевы — светлые, устремленные в небо остатки ионических колонн.

Быть может, площадка, ставшая пляжем, была когда-то причалом для древних судов. Тут шумела живописная, суетливая, по-своему жестокая, по-своему страшная жизнь. Отшумели, отсуетились, отмучились...

Далековато сюда тащиться из города, но в разгар лета это единственное тихое прибежище. Здесь в тени укрываются старые жители Светловодска, понемногу вытесняемые с городских пляжей напористой массой приезжих. Элине они все кажутся на одно лицо. Терпеливые путешественники осаждают столовые, гостиницы, топчаны, способны часами выстаивать в жарких очередях...

Рядом, на освещаемом солнцем уголке скамьи сушится Элинин запасной купальник, светло-кремовый, нарядный. Скамья заполнена полуголыми людьми, спасающимися от зноя. Топчан как бы у их ног. Ничего, можно не замечать. Жизнь выучила многого не замечать. Приоткрывая время от времени глаза, она видит лишь синеву и остатки древнегреческих колонн. Ветер с моря ее как бы уносит на своих крыльях. Элина вытягивается на топчане, лежит навзничь с закрытыми глазами.

Сказать по правде, порядком надоела вся эта красота. Одно и то же из года в год. Приезжие в восторге, а ей за всю жизнь так и не удалось вырваться. Боже мой! Отчего это рвется человек, сам не зная куда? И сил уже тех нет, а все рвется. Видно, заложено это в нем от рождения.

Когда-то ее принимали за гречанку. Говорили, что она, как античная статуя или темноволосая богиня с картины итальянских мастеров. Теперь по временам у нее усталое лицо, увядший вид. На висках еще сохранились темные пушистые колечки. Взгляд скрытно-проницательный. Носик чуть длинноват, губы тонкие. В темно-карих глазах прячется грусть. И какая-то отстраненность, чужие этого не видят: она кажется милой, общительной. Но это лишь внешне.

Скоро она отправится домой с пляжа, съест что-нибудь наскоро, вечером пойдет на Приморский. И опять домой спать. Утром снова на пляж. Такое ощущение, что она, как эти остатки прекрасных колонн, застыла и окаменела, превратившись в безжизненное изваяние.

В общем, жизнь прошла, можно сказать. И неплохо, кажется, прошла, если учесть, какие бушевали бури. Кто-то древний сказал: «Хорошо прожить жизнь — значит хорошо укрыться». Если так, она хорошо прожила. Укрытая в тихой гавани. И сейчас — загорелая, почти стройная, а ведь ей далеко за пятьдесят. Но такое чувство, словно и не жила. Не состоялась. Ах, она, как чеховские три сестры, все рвалась в Москву! Что ей мерещилось в утомительном шуме людского муравейника? Что помешало?

О чем только не передумаешь, лежа часами в тенистом ветреном уголке пляжа. Словно плывешь над бездной, мысли сами по себе мелькают. Она видит сон о собственной жизни.

В раннем детстве смутное ощущение... Какой-то жаркий полдень. Лет пяти или четырех она гуляла на Приморском с бабушкой, в летнем прозрачном платьице, в панамке, сандалиях с носочками. Прелестное существо. Помнит ли она бабушку? Смутно. Аккуратное изящное платье с воротничком... Кажется, синее в полоску. Или нет, не в полоску. Что-то строгое. Лицо? Забылось... Возникают из небытия преданные любящие глаза, какие-то светящиеся. Что-то трогательное, смиренно жертвенное. Благородная старость «Прекрасной дамы». Бедная бабушка.

Они жили тогда в самом центре города. Трехэтажный дом, выходивший фасадом на главную улицу, а другой стороной обращенный к морю. Балкон с узорчатыми решетками. В комнатах кресла, обитые зеленым плюшем... На полу бескрайний ковер. Уютно. Бабушка спешит на балкон с противнем — остудить пирог. После бабушки в их доме никогда больше ничего не пекли. В другой комнате — массивный прямоугольный стол. Зеркальный буфет, якобы из Варшавы, купленный еще дедушкой. Собственно, вся мебель была дедушкина и бабушкина. И никелированные кровати с шишечками, которые она любила отвинчивать (одна закатилась под шкаф, так там и осталась); и огромные светлые «платяные» шкафы; и даже папин адвокатский кабинет с книжными шкафами и внушительным письменным столом. Папа — представительный, лысеющий, в домашней вельветовой тужурке, восседал в кресле, выслушивая очередного клиента. Другие клиенты ждали в очереди на полумягких стульях в прихожей.

У папы на столе был массивный чернильный прибор с металлическими остроконечными крышечками, полукруглое пресс-папье и бронзовая фигурка Наполеона в сюртуке и треугольной шляпе. Говорили, что Элинин папа очень похож на французского императора: такое же насупленное выражение лица, длинноватый нос. И энергия, сила жизни.

Наполеон был с Корсики, средиземноморского острова. Элинины предки, вероятно, тоже из Средиземноморья, где-то там по-соседству... Она тоже похожа была на папу и Наполеона. Особенно в профиль. У всех троих были одинаковые носы и рты. И по временам сумрачное выражение лица. А, может быть, еще и врожденное стремление к социальному успеху, взлету.

Глава вторая

Когда-то, несмотря на презираемую национальность, жизненный успех сопутствовал Элининым родным.

Купечество и тем более профессионалы с высшим образованием особой дискриминации не подвергались. Для них не было «черты оседлости», многих прочих ограничений.

Комнаты были огромными, с кафельными белыми печами и высокими потолками, с которых свисали дорогие старинные люстры. В гостиной, кроме коричневато-кремового ковра и мебели, покрытой зеленым плюшем, красовалось заграничное пианино с множеством золотых медалей, прибитых вокруг нотной полочки. Подрастая, Элина перелистывала ноты, заполнявшие этажерку. Среди скучных классиков — песня с разудалыми, волнующими словами: «И замрет прощанья слово на устах моих легко. Я найду себе другого, ты же будешь далеко...» Гордость, размах! Легкая грусть. «...Что ты зря себя тревожишь; говоришь, а я молчу. Ты вернуть меня не сможешь, если я не захочу!» Вот это да!

На стенах чинно выставлены огромные портреты бабушки и дедушки, рисованные заезжим художником. Бабушка на портрете была тонка и аристократична. В белой блузке с закрытым воротом. Высокая прическа. Величественна, как царица. У нее были правильные, совсем не еврейские черты лица, хотя происходила она из многодетной семьи раввина. В юности служила в прогимназии, которую перед этим окончила, обожала МХАТ и хранила в альбоме сентиментальные стихи Надсона, обращенные к некоему дитяте: «...жизнь это часто тяжелое бремя, светлое детство, как праздник, мелькнет. Как бы я рад был с тобой поменяться, чтобы как ты и резвиться, и петь, чтобы как ты беззаботно смеяться, шумно играть и беспечно глядеть». Чувствительность была присуща бабушке. Это был добрый ангел семьи.

Дедушка, хотя и в модном сюртуке, был не столь импозантен, попроще, погрубей. Купец 1-й гильдии.

Судя по давним фотографиям, дети — Элинина мама и дядя — выглядели, как два ангелочка. В белоснежных костюмчиках, с длинными пушистыми волосиками, в белых изящных туфельках. Буржуазные дети. И совсем не похожие на еврейских. Бедные буржуазные ангелочки! Так не вовремя родились. В голодном двадцатом дядя умер от воспаления легких. Элинина мать не имела пары целых чулок, пока не вышла замуж. Да что чулки... Голод, тиф, еле выжили. В детстве их учили французскому языку, танцам. Это кроме гимназии. Элинина мать вдобавок барабанила часами на пианино, поскольку известный маэстро за приличную плату взялся ее подготовить в консерваторию. Не то, чтобы у нее были способности, скорее наоборот. Но бабушке так хотелось видеть дочь пианисткой. Мама действительно поступила в консерваторию. Правда, особой конкуренции не было. Бедняки туда обычно не шли, а избранным не обязательна консерватория: могли домой приглашать к детям любых учителей.

Воспоминание о дедушке из памяти стерлось. Лишь давняя смутная картина: бабушка присела сбоку на кровать с шишечками, а вторая кровать пуста. И почему-то Элина тогда же поняла, что вторая кровать дедушкина и что он умер. Что-то, видимо, слышала, но забыла. Только эта случайная картина сохранилась. Потом бабушка долгие годы «вела дом» и «воспитывала ребенка», Элину. Последнее сводилось в основном к гулянию на Приморском. «И в Летний сад гулять водил...» Никакой пенсии, полная зависимость от зятя.

В кабинете против письменного стола висел огромный мамин портрет. Юная гимназистка, черноволосая красавица в строгом форменном платье с белым воротничком. Легкомысленное, смешливое, наивное личико. Через много лет какой она стала обшарпанной жалкой старухой! Кто бы мог разглядеть возможность подобной перемены в юной гимназистке или в прелестной жене присяжного поверенного.

Элина в детстве ощущала мать как нечто безалаберно шумное, раздражающее нервы. С бабушкой было спокойней. Вот они идут с мамой за руку по улице. Прежде надо было прямую руку высоко поднимать, а теперь — только согнуть в локте. Подросла. Они вместе идут в новый магазин купить игрушку. Элина хочет куклу, но мама не умеет выслушать, и восклицает категорически: — Нет, умывальничек! — Как ей объяснить, что умывальничек не нужен.

(В спальне стоял умывальник из мрамора с овальным зеркалом. Прислуга Даша наливала в него регулярно воду и выносила ведро с помоями. Бабушка не позволяла долго плескаться, чтобы вода в помойном ведре не перелилась через край.).

И они в стремительном темпе куда-то бегут и покупают игрушечный рукомойник, не успев разглядеть остальное, потом дома наполняют его водой, Элина возится несколько минут, заливает натертый пол. Струйка воды проникает даже в гостиную под ковер. Переполох. Умывальничек у нее отбирают и куда-то прячут. Никакой радости он ей не доставил. Мама никогда ее не понимала! Впрочем, взаимно. Бедная мама. Такая сумбурная и до дикости застенчивая. С каким-то нелепым болезненным самолюбием. Социальная ущемленность, может быть, повлияла? Как сказать... Одно и то же влияет иногда по-разному.

После революции многие удрали за границу. В голодном и холодном городе тогда ходили ночью по домам кучки лихих молодцов, экспроприировали, расстреливали. Иные из этих добровольцев сами были расстреляны впоследствии, но от этого не легче. Дедушку случайно миновала чаша сия, еще долго потом какие-то соседи старательно доносили, что в доме живет бывший купец. К тому времени он числился служащим и уже мало походил на эксплуататора трудящихся.

Многие тогда мстили кому попало за былое свое унижение — чаще классовое, иногда национальное тоже. Мстили бывшим дворянам, буржуазии. Вероятно, есть закон, который независимо от нас проявляется: если кто-то рядом с тобой несправедливо унижен, спокойно жить, пользоваться своими преимуществами — нельзя, это устройство чревато будущими трагедиями. Если даже не тебе с детьми — внукам, правнукам твоим невинным придется расхлебывать. Вот какое наследство люди подчас оставляют.

Из матросских трюмов, рабочих поселков и нищих гетто, «черты оседлости», выплеснулся гнев. И, казалось, он выпрямит души, наполнив новой верой, но насилие вело к новому насилию...

Вот Элина идет с мамой с Приморского бульвара. Дело к вечеру, вход загорожен, за вход вечером платят. Много нарядных людей толпится у входа. Слышна музыка. Мама худенькая, в синем изящном костюме, как-то съежилась, тушуется. Элина это инстинктивно чувствует, и ей тоже отчего-то неловко, тревожно среди оживленных людей. Без мамы она чувствовала себя уверенней.

Вторую бабушку Элина вообще не застала. Только знала, что муж ее, недоучившийся студент, умер 24-х лет, заразившись холерой в имении, где служил учителем. Он женился «на бедной» по любви, а родители, купцы 1-й гильдии, от него за это отвернулись. Пришлось зарабатывать репетиторством, подолгу жить в помещичьих семьях. В скитаниях по урокам он и погиб случайно.

Для папиной матери предметом первой необходимости было дать сыну высшее образование. Гимназия. Петроградский университет. Из последних сил.

Несмотря на бедность, вторая бабушка тоже была «из хорошей семьи». У нее было три сестры. Одна — видный хирург в Швейцарии, другая — в Петербурге «солистка Его императорского величества», драматическое сопрано. Кажется, даже крестилась, приняла православие, что было совсем уж необычно в их среде. Третья, одинокая акушерка, жила в украинском городке на окраинной улице, часто подвергаясь арестам, обыскам. Эта — была революционеркой, правда, не марксисткой или эсеркой, а народницей и, к счастью, не дожила до 17-го года, иначе, при ее политической активности, сидеть бы ей потом безвыходно за решеткой.

В Петрограде отец зарабатывал репетиторством, видел жизнь «верхов», привык ценить копейку. К чему он стремился? В мечтах видел, вероятно, барскую квартиру, экипаж, толпы клиентов и себя, устало выходящего после громкого процесса мимо почтительно оглядывающейся публики. В общем, в результате всех стараний он должен был стать модным адвокатом, вроде тех, кого высмеивали Толстой и Чехов. А стал замотанным совслужащим, вроде персонажей Ильфа и Петрова. Впрочем, он обожал свою профессию. Увлеченность — в их семье свойство наследственное.

Какое-то неприятное ощущение неустроенности передалось Элине от родителей. Отчего неустроенность? От их неумения сразу понять обстановку, находить оптимальный путь в быстро меняющемся мире? От их неумения (или порой нежелания) самоутверждаться в нем? И сам этот мир в момент перелома, когда многие прежние ценности вдруг обесценивались, а новые казались чуждыми... Впрочем, обо всем этом родители не задумывались. Почва уходила из-под ног как-то постепенно.

При НЭПе отец еще принимал клиентов, ездил в суд. Мама все посещала какие-то курсы, поскольку с музыкой у нее не сложилось.

Иногда являлись по вечерам гости — семьи местных адвокатов и врачей. Национальность здесь во внимание не принималась. Подавали угощение, гремело пианино. Пел адвокат Обновленский, сын бывшего священника — «бас-профундо» и местный Дон Жуан. По утрам бабушка с домработницей Дашей отправлялись на базар. Возвращались, едва таща огромные плетеные корзины. Тут были живые куры, которых затем Даша резала и ощипывала, или парное мясо, или вкусная черноморская рыбка, еще живая. И свежий творог, и густая сметана, и янтарное масло. А летом — фрукты, хоть на выставку! Зелень всевозможная, помидоры и огурчики на рынок попадали прямо с грядки. На рассвете в дверь кухни стучала молочница, здоровенная баба, с тяжелыми бидонами на коромысле, которые таскала за собой по улицам, по крутым узким лестницам черного хода. Ей открывала Даша, жившая на кухне.

В тесной нише на кухне пряталась Дашина кровать за пестрой занавеской. Домработница Даша была веселой, шумной толстухой, уже немолодой. Впрочем, вряд ли ей было далеко за сорок. Малограмотная, с юности одинокая, она жизнь проводила на чужой кухне и ничуть не сокрушалась: принимала как должное. Одно время ее посещал какой-то поклонник, являясь, как и молочница, с черного хода, но Элинины родные пригрозили увольнением. Так и заглохла эта любовь.

Буржуи были давно разгромлены, пролетариат восторжествовал, и его представители бойко устремились вверх по социальной лестнице, тесня и спихивая интеллигентов, но инерция межсословных отношений еще во многом сохранялась. Даша явно не сознавала своего унизительного положения и открывшихся новых возможностей. А была, между тем, не из тихонь. Горластая толстуха, с лицом рябым от перенесенной в детстве оспы. (Может быть, в младенчестве не сделали ей в деревне своевременной прививки, а потом, обезображенную, отправили в няньки?) Так и прожила без собственного угла. Нет, не о справедливом устройстве жизни свидетельствовали остатки доброго старого времени.

Но по мере того, как таяли эти остатки, положение Элининых родителей становилось все неустойчивей. С отменой НЭПа частная практика отмерла. Впоследствии Элина узнала, что было у отца несколько соблазнов. Один — еще при НЭПе — уехать в Москву, где в разных сферах преуспевали несколько энергичных дальних родственников. Но тогдашняя Москва показалась неуютной, суматошной. К тому же, в родном городе была в то время неплохая практика. А затем энергичные преуспевавшие родственники отбыли в места отдаленные, и отец благословил судьбу, что избежал их участи.

Потом вообще пришло время смутное, тревожное. Клещи аппаратного режима, чистки, аресты. Беспартийный «совслужащий», в серой косоворотке, с обшарпанным портфелем, затурканный, получающий скудное жалованье, целиком зависящий от малограмотных, беспощадно категоричных партийных директоров. Так обернулась жизнь.

И тут возник еще один соблазн: московский видный юрист, хорошо знавший отца, оказался известным председателем суда над подвергшейся тогда гонениям оппозицией. Можно было вступить в партию, а затем с его помощью попасть в состав грозной судебной иерархии. Элинин отец, получив заманчивое предложение, осторожно отказался. Это было его мизерное, почти безопасное, но все-таки сопротивление. Неучастие!

Как-то уже школьницей Элина шла с отцом по улице. Подошел потомственный местный интеллигент, русский, служивший где-то незаметным бухгалтером; такой же, как ее отец, лысеющий, полный, в чесучевом светлом костюме.

— Он их всех уничтожил, — услышала Элина обрывок разговора и сразу поняла, что речь о Сталине. В центральных газетах печатались стенограммы процессов над «врагами народа». Она газет не читала, но дома слышала, что подсудимые, видные деятели, талантливые и мыслящие, с удивительной готовностью признавались во всех невероятных грехах, какие им приписывали. Много лет затем жертвы гонений как-то незаметно и тихо исчезали. Никто не смел ничего спросить. Страшное было время, и карьера могла боком выйти. Уж лучше быть мелким провинциальным юрисконсультом.

Всю жизнь отец мотался по незначительным учреждениям, совмещал работу в нескольких местах одновременно, допоздна корпел над бумагами. Былая восторженная увлеченность превратилась понемногу в затаенную досаду, мелкую скупость. Домашние, включая тещу, «сидят на его шее», а он бегает по жаре, чтобы добыть для них средства. На службе он раздражаться не смел, дома выходила наружу придавленная агрессивность, расправлял примятые косточки эгоизм. Ненавидящие взгляды, обидные замечания... Мать и бабушка, болезненно щепетильные, страдали. Ребенком Элина видела, как обе, ликуя, однажды обнимались и бабушка плача, говорила: «Теперь у тебя свой кусок хлеба!» И всего-то — мама устроилась машинисткой. А отец все чаще приходил расстроенный, нудно бубнил про какого-то «хама», который его на службе притесняет. Стоило ему явиться, как мать задавала дежурный вопрос, который страшно Элину почему-то раздражал: «У тебя на службе неприятности?».

Нет, не таких жалких родных ей хотелось бы иметь. И она вела себя дома отчужденно.

У подруги Люси отец, с виду невзрачный, неотесанный, занимал ответственный пост. Даже дома, в кабинете, у него несколько телефонов, а у Люси отдельная детская в пятикомнатной квартире, полная игрушек. Ее мама, очаровательная хрупкая блондинка, «из бывших», необычно богато по тем временам одевалась и ездила на служебной машине. В их доме царила уверенность, они знали себе цену.

К этому времени Элинино семейство окончательно уплотнили. Сначала им оставили три комнаты, а две, с выходами на лестничную площадку, заселили. Одну отдали Криволевскому, бывшему коменданту ЧК, ныне рядовому рабочему, угрюмому великану в старой, видавшей виды кожанке, другую добавили семье щуплого столяра Усенко, имевшего квартиру в подвале. Когда-то комнаты между собой соединялись, потом двери забили. Криволевский оказался в комнате без удобств, с женой и двумя охотничьими собаками. Непонятно, как они все там помещались. Жена его была деликатна и скромна. Высокая тонкая фигура в каких-то обносках. Иногда она приносила на продажу дичь, которую муж подстреливал в лесу, чаще всего — перепелок. У него было «хобби», как теперь говорят, — перепелиная охота. Видимо, на просторе он отводил мрачную душу, стиснутую мелочной повседневностью, — хоть кого-то убивал. В другой комнате поселилась дочь столяра Усенко, невзрачная и строгая, работавшая секретарем суда и заочно кончавшая юридический.

Наконец, остались всего две смежные комнаты. На коммунальной кухне стояли чужие примуса, в бывший Дашин угол передвинули массивный старый шкаф, где среди прочего хлама осели перья от бабушкиной шляпы, темная вуаль, какие-то альбомы с золотым тиснением, черная визитка...

К чувству социальной ущемленности добавлялось и сознание национальной какой-то неполноценности. Нет, по-прежнему ни малейшей официальной дискриминации не было, просто бытовая извечная вражда к особям не своего стада, жестокость муравьев к муравьям же, но из другого муравейника. И пришельцы, в ходе удивительных исторических перипетий некогда случайно забредшие в чужой муравейник, стремились поменьше отличаться от хозяев.

Еще в четвертом классе любимая подружка Люся сказала доверительно, когда они с Элиной по дороге из школы встретили старого типичного еврея: «Я так ненавижу евреев!» Может быть, домашние разговоры повлияли на Люсю? И Элина промолчала. Ей этот старик тоже очень не понравился: какой-то нахально-угодливый. Что-то рабское в худощавом длинноносом лице с затравленно бегающими глазами.

Родители тоже все больше не нравились. У отца лысина все увеличивалась, он все больше превращался из «Наполеона» в старого затравленного «совслужащего». Мать неумна, сумбурна, да и бабушка иногда теряет былой «аристократизм». Даши теперь не было, подчас они, отбирая друг у друга наиболее трудную домашнюю работу (носить уголь на 3-й этаж, топить печи, стирать), оглашали квартиру нелепыми возгласами: «Через мой труп!»

Когда бабушка впоследствии от склероза потеряла память и все дни сидела, бормоча непонятное, дом окончательно пришел в запустение. Куда-то исчезла мягкая мебель, постепенно все приобрело неухоженный обшарпанный вид. Мама весь день в учреждении стучала на машинке. И Элина стала совсем заброшенной. Ее никто не воспитывал, не учил, как жить. Впрочем, бабушка тоже никогда не учила.

В это время у них появилась домработница Вера, лет 17-ти. Ей отгородили уголок на кухне, по договоренности с соседями отодвинув старый шкаф. Элина к ней очень привязалась. Их принимали за сестер. Вдобавок, Вера ей рассказывала про фильмы и кинозвезд, в общем беседовала с ней, в отличие от родителей, у которых все разговоры о жизни сводились к поступлению в институт: чтобы побыстрей «стать на ноги».

Нагладив единственную юбку с блузкой, Вера, маленькая, с кучерявым перманентом, водружала на голову задорный берет с алюминиевой бляшкой для украшения.

— Пойду в ДК! Танцы до упаду!

Элину мало куда пускали по вечерам. Она видела вечернюю жизнь в основном с балкона, или глазами Веры.

- Картина какая! Борис Тенин, Варвара Мясникова! Васька один, его Борис Тенин играет, влюбился в Варвару Мясникову. Пришел, пиджак лопнутый, брюки с бахромой. Ой, смеху!

Когда Вера ушла на завод, Элина страдала.

В старом шкафу на кухне, среди прочего, хранились длинные тяжелые занавеси под названием «драпри». Она отгородила ими часть комнаты, изолируясь таким образом от родителей. Мебель на ее половине — стулья, кресло, пианино — стояли, покрытые белыми чехлами. Элина сама их выстирала, подсинила и накрахмалила, грея воду на коптящей старенькой керосинке. Хотелось чего-то престижного, красивого.

Здесь, в «своем углу», она спасалась от неухоженности родного гнезда.

Ей было 16 лет. Она кончала школу. Уже купили чемодан для поездки в институт. Дешевый, пахнувший клеем, светлокоричневый.

Переделали два новых платья из старых маминых. И вдруг обнаружилось, что она очень красива. Юная, тонкая, с волной густых темных волос. А глаза буквально сияют. Карие, временами зеленоватые. Маленькие ушки, изящный, чуть длинноватый носик. Что-то чуть восточное... Ее порой принимали за гречанку или грузинку. Даже изредка за русскую. Расцветающий бутон.

Скоро надо будет куда-то посылать документы. Куда? В головах родителей одно засело: «Кусок хлеба». Рядом в областном городе есть медицинский, педагогический. Все у них было просто — и скучно. Но по мере приближения к окончанию школы росла смутная мечта. В Москву! Там другая жизнь, чем в этом сонном жарком городке. Там знаменитости, которые снимаются в фильмах. Там все те, о ком шумели газеты, радио. Все те, кто умудрился через трудные тридцатые вскарабкаться на верхние ступеньки заветной лестницы.

Не «каждому по труду», а на деле каждому по его социальному положению в централизованном до предела государстве. Карьеризм — религия бюрократии, приняв разные обличия, цепко вползал в умы. К добившимся официального признания знаменитостям с восторженным каким-то почтением относились родители, ребята, учителя, все, кого она знала.

«Вам открыты все дороги!..» «Вчерашние рабочие, колхозники становятся инженерами, учеными, артистами!..» «Только в нашей стране!..» Это было доверчивое, восторженное поколение. Они не умели глубоко задумываться. Кто-то на самой верхушке решал, о чем им думать и как. Все принадлежало государству и, следовательно, тем, кто наверху.

И где-то далеко на тревожном горизонте зрела будущая война. Ничего! Пусть только сунутся! Элина бы не пожалела жизни! А пока... Среди зарождавшейся современной знати самыми любимыми, популярными были артисты. Какое счастье задумчиво трагически склонить гордую голову, как Тарасова на фотографии, которую отец купил в Москве, когда был в командировке. Прекрасная, в длинном бархатном платье, с высокой прической, грустная, изящно величавая... Или взлететь, как Любовь Орлова, и танцевать на пушке под восторженные вопли неискушенных простоватых зрителей.

Теперь искусствоведы пытаются объяснить, почему актеры тогда оказались фаворитами наступившего времени. Большинство тогда об этом не задумывалось. Но время по-своему влияло на примитивное, неразвитое сознание.

Стать звездой, прекрасной, знаменитой! «Вам открыты все дороги!» Врачом? Инженером? Артисткой!

Но и врачом хорошо. В чем-то даже, может быть, лучше. Полярная ночь, тундра... И она кого-то спасает.

Да все равно, кем! Лишь бы на пользу Родине, народу. Кружил головы идеал бескорыстного служения, некоей миссии. На немыслимой высоте парил над героической повседневностью отдавший жизнь за победу пролетариата, мучительно страдавший и все-таки самый счастливый — Николай Островский. Павка Корчагин!