Ббкр2 Вольская И. С. Ушедшая жизнь Повесть

Вид материалаКнига

Содержание


Глава десятая
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6
Глава девятая

Через несколько дней тяжело заболел Сталин. Город словно сжался, пригнулся испуганно перед неминуемым ударом. Придя в школу, Элина встретила в коридоре Бродского. Коротенький, рыжеватый, в прошлом любивший порисоваться развязной лихостью, он теперь, после той истории, выглядел противно: какой-то суетливо растерянный, жалкий.
  • Ну как ты? — спросила она мимоходом. Он махнул рукой уныло:
  • Сейчас такое кругом. Иосиф Виссарионович не знает, что творится. Маленков и Хрущев все от него скрывают.

Как и все, он любил Сталина и ему одному верил. Если бы не всезнающий Александр Кириллович, и Элина бы верила безоглядно.

Когда в разгар лета пришло письмо от сановного москвича, с которым она случайно познакомилась на Приморском, Элина была почти счастлива, он едет в Ялту специально, чтобы встретиться! Она действительно неотразима! А он-то разбирается. Не простачок какой-нибудь.

А в Ялте — лучший номер в гостинице (в разгар летнего сезона!), рестораны, рассказы об известных артистах: «Миша, Николай, Лялька...» Вряд ли это было простым пусканием пыли. А потом — поездки по Крыму. Стоило предъявить документ, как раскрывались двери гостиниц, находились дефицитные билеты на любой теплоход. А люди в то время записывались заблаговременно, стояли в очередях. Он и одет был как-то изысканней, чем остальные.

И самоуверен! Словно знал нечто, недоступное остальным. Элина словно бы приобщалась к новой жизни, которая ей очень нравилась. Только бы не исчез мираж! Что это мираж, который исчезнет, она догадывалась, но не хотела думать. Или не умела.

Привыкнув к Элине, он, видимо, проникся доверием. Или устал быть всегда начеку и расслабился. Даже стал изливать душу. Но оказалось, что в душе этой царил страх. Из отрывочных разговоров Элина узнала, что какой-то его начальник был до войны репрессирован и Александр Кириллович сам чуть не пострадал, Но как-то извернулся, даже занял освободившееся место. С тех пор он и пошел в гору, потому что много освобождалось должностей, а он сумел заслужить репутацию человека принципиального.

Некогда его мать, прислуга в доме захолустного предводителя дворянства, кинулась в ноги хозяину, прося устроить учиться. И предводитель действительно помог. Александр Кириллович хорошо с тех пор усвоил, что есть высшие и низшие, рвался, естественно, повыше. Видимо, и способностей особых не обнаружил, а рвался.

Поздно вечером сидели у моря на террасе опустевшего ресторана. Подогретая коньяком, умиленная красотой, душа рвется из тесных рамок

— Пытки... — говорил Александр Кириллович. Представительный, властный, он казался в этот момент тщедушным. — Я бы все признал, что угодно.

Он прижал к тощей груди скрещенные руки, словно защищаясь, молил о пощаде. Потом вполголоса рассказывал про Сталина.

Они одни были на террасе. Внизу, в глухой тьме, плескалось море.

— Ему жилось интересней до того, как он уничтожил всю оппозицию. Были споры, мысли... Ничего не осталось, все мертво.. Убрал Троцкого, подослал к нему убийцу...

И все в том же духе. Элина, затаив дыхание слушала, словно фильм ужасов прокручивали перед ней, словно в страшную неведомую бездну позволили заглянуть.

Но... не верилось. Неужели там, наверху, преступники, и все делается ради собственной власти? Она вдруг интуитивно почувствовала, нельзя верить Александру Кирилловичу. В трудный момент он мог бы и ее легко предать, как, видимо, предал своего начальника, чтобы занять его место. И это человек, близкий к самым «верхам»!

Опять иллюзия. Наивная мечта о лучшей жизни, такой недоступной и манящей.

А марксизма он в сущности не знает. Элина в это время посещала Университет марксизма (в школе обязали), успела кое-что почитать в подлиннике. Представление какое-никакое получила. Пыль пускает! Примитивные общие фразы, как только дело доходит до главного смысла. А претензии!

Александр Кириллович был опытен в любви. Но кому он, бедняга, нужен! Быть может, с другим, так и не встреченным, все было бы по-другому: счастье бы озарило.

Старенький Александр Кириллович, приобщившийся к власти! Может быть, давно умер. Она потом так и не поинтересовалась. А тогда он, под влиянием коньяка говорил печально:

— Ты однажды позвонишь, приехав в Москву, а меня уже нет на свете. Я поручу Витьке, чтобы рассказал тебе о моей смерти.

Витьку, сына он таки протащил в Институт международных отношений. Да ну их!

Антиеврейскую политику последних лет он вполне одобрял.
  • Ты их не знаешь, — говорил он про евреев.
  • Но я же сама...
  • Ты — слепая красавица. Ничего этого не понимаешь.
  • Когда начались еврейские дела, — говорил он в другой раз, — я оглянулся и увидел, что возле меня тоже евреи. На ответственных должностях! Я и не замечал. Одного, правда, я сам выручил, — признался он с пьяной непоследовательностью. — Иначе бы ему не уцелеть. А потом вдруг заявил:
  • Правильно поступил Иван Иванович Ляхов. Он у себя на заводе собрал евреев и сказал: «Уходите! Куда хотите, но с завода уходите. Чтобы мне с вами не мучиться!» Умоляюще прижав в груди скрещенные руки, он изобразил, как трудно пришлось Ивану Ивановичу.
  • Но куда же им идти?
  • Найдут. — Он скверно засмеялся. — Лопату в руки!

На его письмо Элина потом не ответила. Через какое-то время нарочно сообщила, что выходит замуж. Не то, чтобы сердилась... Как-то просто разочаровалась в нем. Самозванец, мелковат. К тому же, он во время одной из поездок по Крыму заметил в шутку, оглядываясь на пассажиров теплохода:

— Интересно, что бы сказали мои холуи, если бы узнали, что я путешествую с еврейкой?

— Скажут, что ты продался Джойнту. (Про Джойнт, какой-то американский трест, часто упоминали в газетах).

Элина заметила, что на мгновение он как-то отчужденно поскучнел.

Случайные местные ухажеры... Все не то, не то! Один молоденький лейтенант, получив отставку, даже плакал. Торчал под окнами, поджидал возле школы. «Я бы на все пошел для тебя». На что «на все»? Экий подвиг — женился бы. Варить ему щи.

Когда он привел ее впервые в пустую квартиру приятеля, то выложил из сумки продукты, заявив:— Охота мне поесть яичницу. — Лапоть ты! Хоть и лейтенант.

Аборты были запрещены. Сколько волнений, поисков. Страшно вспомнить. Врача в маленьком курортном городке посоветовала коллега учительница. Шустрый маленький человечек с деревенским говорком, с виду хват, знавший себе цену. Операцию делали у него дома на обеденном столе. Помогала его жена, такая же малорослая, худая, с лицом злым и каким-то изможденным. Чувствовалось, что не медсестра, просто приспособилась подавать инструменты. Но действовали оба уверенно, явно не впервой. Закрыли ставни, стол быстро, в четыре руки, покрыли белой простыней, уложили сверху пациентку. Чтобы отвлечься, Элина мысленно стала считать до двадцати и опять сначала... Пугала не столько сама процедура, сколько обстановка. Она уже забыла, сколько двадцаток стремительно пронеслось. «Шестнадцать... семнадцать... восемнадцать...» — лихорадочно стучало в мозгу. Вдруг в разгар операции — резкий стук в окно, показавшийся очень громким.

Было всеобщее смятение.
  • Зачем все это нам нужно! — всхлипывала хозяйка, почти с ненавистью взглянув на Элину и, заметавшись, кинулась тушить свет. Подошла на цыпочках к окну, сквозь щель ставня понапрасну вглядываясь в темноту.
  • Никого не видно, — прошептала она еле слышно.

— Стань сбоку, дура! — беспокойно приказал маленький хирург.
Элина лежала, медленно истекая кровью. Какие-то тени бродили по стене.

Природа, создав свои биологические механизмы, явно не предусмотрела социальных условий, в которых они будут действовать. Или все предусмотрено, и неудобства, мученья — лишь стимул к совершенствованию этих условий?

Страха не было. Она так была счастлива, что беременность, угнетавшая два месяца, так или иначе теперь будет ликвидирована. Вряд ли это милиция. Просто кто-нибудь из соседей постучал. Стук вскоре действительно прекратился, опять зажгли ослепительный свет. Тени перестали метаться по стене. Слава Богу!

Она молчала железно, без всякого обезболивания.

Когда все было кончено, позволили посидеть в стороне на диване, а тем временем куда-то звонили, слаженно, в четыре руки, покрывали тот же стол белой скатертью, ставили самовар. Учительница предупреждала, что у хирурга могущественная родня: муж сестры — председатель местного исполкома. Их-то и пригласили теперь к чаю.

Родственники не заставили себя долго ждать, видно, жили неподалеку. Председатель — невзрачный мужичок, но, видимо, волевой, а в семейном кругу добродушный и простецкий, милостиво позволил себя угощать. Жена его, тетка, в которой сочетались базарные ухватки и сознание своего государственного значения, — гоголевская Хавронья Никифоровна, вознесенная диктатурой пролетариата, — кинула всезнающий взгляд на Элину. Они все понимали: и то, что было перед этим на том же устойчиво массивном прямоугольном столе, и то, зачем их позвали.

Если что-то кому-то из соседей показалось подозрительным, то добро пожаловать: мирное чаепитие, ответственные люди...

Скольких уже посадили за аборты! Но даже самый строгий закон существует не для всех. Чуть-чуть отдохнув, она встала:

— До свидания, пойду.

Маленький врач тревожно проводил ее в крохотную переднюю...

Когда Элина, приехав утром вместе с мамой, разыскала его больницу, Малыш сначала недоверчиво отказывался. Видно, следовало прихватить записку от знакомой учительницы, которая у него бывала. В отчаянии Элина пообещала полторы сотни. Ударная доза! Другие платили пятьдесят. Тогда больших денег у людей не было. В месяц Элина получала восемьдесят, да и врач, этот, видимо, ненамного больше. Рискнул. Теперь, когда все сделано, у шустрого Малыша были, видимо, некоторые опасения, отдадут ли обещанное полностью. Операция, в сущности, минутная. Если бы не страх... А лейтенанту в голову не пришло позаботиться о деньгах.

Бедная мама где-то весь день слонялась. Как все это тяжко для нее, воспитанной в строгих правилах «почтенной семьи». Что же делать. Не можете ничего дать своей дочери, так молчите! Теперь мать ждала в условленном месте с заказанным до Светловодска такси.

Считаешь-считаешь копейки, разориться на лишнюю пару чулок проблема, не говоря о платье. И вдруг бросаешь суммы, возместить которые можно лишь великим терпением. В тесной темной прихожей она достала многострадальные полторы сотни и легко, весело вручила Малышу. Может быть, в нем что-то кроме корысти заговорило, какое-то теплое чувство залило душу, во всяком случае, он схватил Элинину руку, сжал порывисто:

— Я приеду!

Хотя, скорей всего, ликование было вызвано крупной для него суммой, так внезапно свалившейся, и предстоящей выпивкой с родными.
  • Нет, не надо! — покачала головой Элина, стараясь не обидеть. — До свидания. Большое спасибо. Вы спасли меня!
  • Приезжайте, если что, — сказал заинтерсованный в надежных пациентках Малыш, уже буднично и деловито. Искра, вспыхнувшая было в нем, погасла мгновенно. Про себя он подумал, что время не такое позднее, магазин открыт и прихватить еще бутылку, кроме той, что была в буфете, не помешает. И от мысли, что про эти полторы сотни жена так и не узнает, а думает, что как всегда пятьдесят, ему было радостно.

Приехала она домой с высокой температурой. Что там напорол маленький хирург, трудно сказать, нельзя было обращаться в поликлинику, чтобы его не подвести, но зато навсегда она избавилась от абортов. Больше не могла иметь детей.

В день смерти вождя, прибежав на занятия, Элина встретила в коридоре заплаканную Марию Васильевну. Кутаясь в теплый платок, прижимая к груди тетрадки, Мария Васильевна тихо, бочком прошла в свой класс. Из учительской в коридор вышли под руку плачущая Ира Розовская и добродушная полная математичка, тоже в глубоком горе. Громкие всхлипывания раздавались в учительской. Потом всех собрали на линейку. Громовая несгибаемая Лидия Романовна, на этот раз бледная, с покрасневшими глазами, прочла по газете сообщение, которое все уже слышали по радио.

Весь день лил дождь. Опустилась тьма. И город скорбел. Вернувшись с работы, отец рассказывал, что его «хам-начальник», грубый, беспощадный, рыдал громко, сидя за своим столом.

— Все-таки он был великий человек! — сказала мама о Сталине.

По радио лилась печальная музыка. Шли смутные дни. Что-то в Москве происходило. Судьба каждого вершилась где-то наверху. И как сотни лет назад в седой истории, «народ безмолствовал».

В домике было холодно, стены совсем отсырели. От вещей пахло затхлой сыростью. У Элины обострился радикулит. Ночью ей снился огонь, костер. В руках ее была ветка, которой она пыталась загнать и удержать в огне серую злобную крысу. И та горела. Но огонь вдруг стал затухать, и крыса, еле живая, с черными подпалинами, все-таки вырвалась, удрала. «А-а!» Элина металась во сне, лишь под утро успокоившись. Рано утром, еще лежа на своей железной койке, она почти сквозь сон услышала обрывки сообщения по радио. Что-то насчет дела врачей, будто бы материалы были нарочно сфабрикованы, а теперь всех реабилитировали.

— Поздравляю! — сказала мама, входя в комнату. — Ты слышала? Их всех выпустили.

Есть старинный способ укрощения орлов. С завязанными глазами сажают на колеблющуюся проволоку. В слепоте орел за нее судорожно цепляется... Через десять дней он духовно сломлен — царственная птица превращается в униженное, робкое существо. А если не десять дней, а тысячелетия?

Первым, кого Элина увидела, выйдя в тот день из дома, был маленький, почти квадратный еврей. Он празднично шествовал, расправив плечи, гордо выпятив толстую грудь. И Элина вдруг вспомнила щемящие стихи Уткина о смешном торжестве загнанных, погребенных в местечковом болоте и воспрянувших с революцией: «Ведь это же очень и очень! Боже ж ты мой! А почему не хохочет господин городовой?»

В троллейбусе возник было обычный какой-то конфликт между пассажирами. Подвыпивший субъект не то деньги не передавал, не то огрызался, поскольку его толкнули. С ним сцепились какие-то женщины. Элина не вникала, занятая своими мыслями. И вдруг выдвинулся сзади из толпы счастливый сияющий еврей средних лет, с виду какой-нибудь инженер, и с обретенным внезапно чувством хозяина твердо предупредил:— А мы не позволим! И толпа стояла за ним, как за вожаком.

Политинформацию в школе делала солидная немолодая особа — представительница райкома. Прочитала сообщения ТАСС по газете, не осмелившись добавить ни слова от себя, и на этом политзанятия окончились.

В коридоре Элину догнала добродушная полная математичка:

— Дорогая моя!

Больше математичка ничего не сказала. Они пошли вместе молча. Остальные тоже расходились молча, и что они обо всем думали, осталось неизвестным.

Когда стала ослабевать прежняя узда, оказалось, что без нее слишком непривычно, назревает анархия. Возвращались при Хрущеве амнистированные, вернее, случайно уцелевшие остатки. В новом свете предстало недавнее прошлое. Стал тускнеть ореол прежних звезд, много оказалось в их сиянии ложного, неправедного.

Кто хотел, те пришли на очередную первомайскую демонстрацию, остальные не явились. И ничего. Ряды первомайских колонн, прежде четкие, как струна, стали неровными, разваливались. И это не где-нибудь на подступах к площади, а возле трибуны, где стояли городские власти.

Может быть, она тогда какой-то момент пропустила? Отчего бы после 20-го съезда не уехать в Москву, не начать новую жизнь? Нет поздно. Устала. Как прописаться, где работать? Если опять в школе, то зачем тогда Москва? Темп был утерян, сроки. Дорога ложка к обеду.

И вот уже после короткой «оттепели» опять подули холодные ветры. И новые попытки обуздать выходящую из берегов стихию. И кое-какие из апробированных старых методов опять в ходу, правда с осторожными оговорками. Отцу кто-то рассказал, вернувшись из командировки в Москву, что о еврейском вопросе там отзываются не вполне оптимистически: «Болезнь кончилась, карантин остался».

Не было дня, когда бы она, идя на работу, не чувствовала, что занятая не своим делом, впустую гибнет, растрачивает себя не по призванию — на чуждый, для неё недоступный, и поэтому каторжный труд. А что делать? Ещё где-нибудь заочно учиться, чтобы стать когда-нибудь лектором в Университете марксизма-ленинизма? Горком никогда не пропустит с её клеймом в паспорте.

Да и университет попугайный. Что ещё? Да, некуда. Ей не вырваться из этой ловушки. Надо как-то приспособиться.

Год за годом с наступлением каникул она еще рвалась куда-то. Потом перестала. К школе постепенно адаптировалась. Научилась выгонять из класса нарушителей, выставлять им в конце четверти тройки. Научилась умно выступать с докладами на педагогические темы.

Были в ее жизни случайные поклонники, были приятельницы. Но главное — книги, и еще море, вернее, пляж, куда она с наступлением тепла устремлялась, как Обломов к своему дивану.

В особо жаркие дни Элина оставалась на пляже до вечера. Без обеда. Уходила одной из последних. «Темнеет дорожка Приморского сада, ушли до утра фонари...» Тонкая, грациозная, в красивом купальнике, полулежала на топчане, опершись на руку. Пока было светло, что-нибудь читала. Темные волнистые волосы мягко струились по плечам. Уходящее вдаль море... Лунная дорожка...

На нее часто обращали внимание: Царица Тамара! Но где тот лермонтовский Демон? Какие-то плюгавые мужчины иногда пробовали знакомиться. Люди, возможно, все неплохие, а совместимости не будет. Никогда. Кто-то, вовремя не встреченный, так никогда и не появился. А то, может быть, остался неузнанным, кто знает.

Сначала водная станция «Динамо», где на узкой полоске цемента вдоль берега стояли деревянные топчаны, и надо было вовремя успеть занять кусочек тени, отбрасываемой каменной стеной. Потому, что настоящий пляжник знает — лучший и самый полезный загар у того, кто лежит в тени. Потом на пляж «Динамо» перестали пускать. Городской — с каждым годом все более переполненный, заплеванный. Пришлось ездить за город автобусом или катером. Добираться в жару мучительно, зато пляж утром в тени.

Вечером она идет на Приморский. Лето еще и тем хорошо, что легче выглядеть нарядной. В другие сезоны много всего надо, а летом — босоножки, одно какое-то платьице — и одета.

В «кругу» теперь мало местных. Серая безликая толпа. И ни одной свободной скамейки. Подвыпившие парни, загорелые телки, им чихать на Элину с ее изящными манерами. А когда-то на нее оглядывались...

Она выходит к морю. Иногда вдруг вспоминается, как вот тут, над мостом, на ветру, встретила папу незадолго до его смерти. Лысый, худенький от сахарного диабета, в белом отглаженном костюме, он стоял, задыхаясь, доставая из тюбика нитроглицерин, и обрадовался этой встрече, как ребенок. Но едва прошел приступ, Элина поскорей ретировалась. Восторженные его сентенции насчет красоты Приморского ее тяготили. И даже когда вскоре у него обострился облитерирующий эндоартериит и он спать не мог от боли, и совсем исчез пульс в ногах, она предоставила матери с ним возиться, а сама, скрывшись за своей загородкой, предпочитала не вмешиваться, только давала иногда анальгин.

Правда, в больницу проводила. А навестить его там не успели. Однажды раздался стук в окошко с улицы. Она вышла открыть ворота и увидела незнакомую девушку.

— Рашевский умер, — сказала та и пошла своей дорогой. Может быть, это была медсестра, возвращавшаяся с дежурства. Элина от неожиданности не успела ее окликнуть.

Отец умер внезапно от инсульта. Как ни был он чужд и далек, но Элина и внешне была на него похожа, и отчасти характером — вечно мысленно куда-то рвалась, любила комфорт, не имела настоящих друзей. Несколько дней сильно болела душа. Потом все притупилось. И весьма скоро.

Глава десятая

У матери была очень маленькая пенсия — около пятидесяти. Элина в школе теперь получала на руки сотню. С годами покупательная способность денег все уменьшалась. Мать легко транжирила скудные доходы. Притащит вдруг радостно какую-то новую клеенку на стол, какие-то нелепые чулки. А потом с удивлением подсчитывает оставшиеся копейки. Суматошная, безалаберная, она вечно куда-то неслась. Но в последнее время ходила как-то по-новому — устремлялась вперед всем телом, а ноги словно задерживали, тормозили. Врачей старушка игнорировала. При простуде, с высокой температурой, заявляла:

— Чепуха! Дышала паром от вареной картошки и выздоравливала без лекарств. А кроме простуды ничем не болела.— Чёрту голову скручу! — говорила она бодро.

Потом, ближе к восьмидесяти, ходить она стала страшно мелкими шажками, скованно семеня.
  • Пойдем к врачу! — предложила Элина.
  • Ни за что! — Она немного рисовалась лихостью. — К чёрту врачей! Терпеть их не могу.
  • Ты же еле ходишь!
  • Чепуха! Эти врачи ничего не знают!

Элина махнула рукой и ушла на свою половину.

Мать как-то незаметно опустилась. Ела, что придется: схватит кусок колбасы или сжует на ходу хлебную горбушку, соря вокруг. Не учитывая болезненную ее щепетильность, Элина порой раздраженно ей выговаривала: зачем при отсутствии холодильника накупать лишнее? Утром выбросили творог, вылили суп, неизвестно зачем наваренный в таком количестве. У старушки, никогда прежде не болевшей, все же были не в порядке какие-то регулирующие тормоза — отсутствовало чувство меры.

— Позволь мне делать, что я нахожу нужным! — однажды взвизгнула она величественно. И добавила с вызовом: — Слава Богу, что я ни от кого не завишу!

Ее комната постепенно превратилась в свалку старья. Боже мой! Ничего не дает выбрасывать! Задохнуться можно. Ей все кажется, что любая изношенная вещь может еще пригодиться. Стол завален газетами, старыми журналами.

И она не разрешала в своей комнате убирать! Под кроватью, под сундучком, накрытым купленным на базаре дешевым ковриком, под старенькой этажеркой хлопьями скапливалась пыль.
  • Давай уберу!
  • Я вчера подметала, — заявляла старушка оскорбленно. — Убирай у себя!

Элину бесило, что она так откровенно врет. Никакого достоинства! В отсутствие дочери старуха, как мышонок, воровато шуршала в ее письмах и тетрадках, все держа под контролем.

О, они были несовместимы. Нет никакой жизни! — хотелось закричать на весь Светловодск. — За что?

Давно исчезли поклонники... Глухое раздражение чаще нарастало в душе, приходилось его преодолевать. И Элине порой казалось: главный виновник всех жизненных неудач стоял перед ней в облике старушки в замызганном халате и стоптанных тапочках. В мыслях мелькало: «Боже мой! Вся моя жизнь была бы другой, если бы у меня был теплый

чистый дом, где меня понимают. Я сама была бы другой! Могли ведь родители что-то вовремя подсказать, как-то направить». Скажешь слово — патетические фразы в ответ:

— Как тебе не стыдно! Неуважение к матери!

Элина всегда теперь закрывала свою дверь на задвижку. Бывало, мать раз-другой толкнется и отойдет.

Старушка легко раздражалась и легко отходила. Но к старости усилилась ее болезненная щепетильность. Она теперь демонстративно жила только на свою пенсию.

А если что-нибудь покупала для Элины, то говорила:

— Я не такая богатая, — и предъявляла счет на клочке бумаги, оторванном от газеты или мятой тетрадки: «Молоко 16 коп., кефир
30 коп...»

От возмущения Элина перестала дома обедать. Раз или два пыталась ее приласкать, но это вызвало у старухи истерические слезы. Больше она не разговаривала с матерью серьезно, обращалась, как с дурочкой. Даже называть «мама» перестала. Так легче — не принимать ее всерьез.

К счастью, у Элины давно были увлечения, придававшие жизни какой-то смысл. Школа, неуютный дом, унизительная скудность — забывались. Собственно, если быть точным, сначала было одно увлечение, потом другое.

Сначала — попытка найти себя в журналистике.

Красавица, встреченная на приморском пляже, кажется, не знала подобных увлечений. Какие-то интеллектуальные способности были, но реализовать их в тогдашних условиях она и не пыталась.

Но можно присочинить эти попытки. Пусть будет более резкий контраст между стремлениями героини и реальным их осуществлением. Это, может быть, усилит драматизм ситуации.

На пляже незнакомая учительница так рада была излить душу: устала от одиночества. Мы ходили по берегу, сидели у края воды на песке. Она знала, что мы никогда больше не увидимся, и привычная замкнутость ей не мешала. Встретились летом 1983 года...

Я ей многое потом приписала сверх того, что она мне рассказывала. Она бы себя не узнала в Элине. Ну, как вышло, так вышло... Персонаж обычно возникает из нескольких прототипов, а эпизоды его жизни — из разных жизней.

Как-то, еще во времена Сталина, в мрачные дни всеобщего страха ей довелось присутствовать на встрече писателя областного масштаба с редакцией местной газеты. Обсуждалась его книга. Что-то о партизанском движении. В книге наиболее активно действовали два персонажа — Савченко и Марченко. Но по ходу повествования как-то было неясно, кто там Савченко и кто Марченко. Словно они были двойники.

Писатель, пожилой, довольно плюгавый, как-то все время с опаской оглядывался. Словно кто-то незримый, страшный присутствовал в комнате. И остальные тоже охвачены были страхом перед чем-то неведомым. Даже когда кто-то посоветовал писателю отразить еще один аспект событий, тот не возражал, но как-то осторожно упомянул, что в Москве зайдёт в ЦК и спросит, как лучше.

Глядя на испуганного старика, можно было себе представить, что если «там» ему скажут: «Земля не вращается вокруг Солнца, а стоит неподвижно на трех китах», — он всей жизнью своей будет пропагандировать эту истину, и его персонажи Савченко и Марченко, даром что их невозможно отличить друг от друга, — будут всем своим поведением её подтверждать. Нет, спасибо. Ни ученым-обществоведом, ни журналистом она не будет. Каждое слово с оглядкой, в страхе... Не надо!

А потом, когда уже так не боялись, — Хрущев, 20-й съезд, «оттепель», — местная газета пригласила всех желающих писать очерки на заданные темы. И Элина тоже явилась.

Литобъединением руководил опытный журналист, окончивший партийную школу, по темпераменту мажорный сангвиник. Его очерки изобиловали восклицательными знаками, крикливой риторикой. Но авторитет был непререкаем.

На очередном занятии желающим раздали темы. Элине достался бывший участник войны, организовавший у себя дома общественную библиотеку. В один из ближайших дней она отправилась к своему герою.

Маленький домик. Вроде того, где жила теперь Элина. Впереди, чуть поодаль, беснуется зимнее море, все в белой пене. Ворота не заперты. Собаки нет... Она вошла во двор, увидев низенькую дверь, постучала и услышала слабый голос: «Войдите!» Ее герой, небритый, ослабевший, лежал на кровати в пустой, низенькой комнате, укрываясь до подбородка серым тощим одеялом. В войну он был не то мичманом, не то сержантом, теперь — инвалид на пенсии. В двух фанерных шкафах и на подоконнике действительно были книги, разрозненные, потрепанные и, как видно, не ахти какие ценные.
  • Извините, — сказала Элина растерянно. — Я из газеты. Хотела поговорить, но вы больны...
  • Ничего, садитесь.

Он трудно дышал, был бледен.— Жена пошла за дочкой... Придут — чайку горячего...

С перерывами, останавливаясь отдохнуть, он рассказал не только про библиотеку, но и всю свою жизнь, а главным образом про болезнь, как внезапно свалил сердечный приступ, чем лечат и что «никакого улучшения». Пришла жена, маленькая, приветливая, с худенькой долговязой девочкой. Опять встал вопрос о чае, но Элина заторопилась.

А дома зажгла настольную лампу и села придумывать начало. Наконец, придумалось. Оригинальное. В местной газете таких не бывает. Но не слишком ли вычурно?

«Как бы медленно ни подготавливалась тяжелая болезнь, приход ее всегда внезапен, как удар ножом в спину из-за угла».

Интонация, в соответствии с содержанием, была тут сперва медленной, тягучей, а конец фразы, как блеснувшее лезвие ножа. Полоснул — и жизнь сломана. Человек жил-поживал и вдруг упал во дворе своего дома. А уж затем она упомянет о фактах биографии, которые этот перелом подготовили: о тяжелом детстве, о войне, о том, самом ярком в его жизни военном эпизоде, который перенапряг силы и, наконец, надо показать, как тяжелобольной ветеран все же стал полезен людям, нашел возможность контактов с ними. Он только некоторые факты рассказал, а она стала искать спрятанный в них смысл. Почти как Флобер. Забегая вперед, что-то на черновике предварительно набрасывала — как художник, отдельными мазками. Перед мысленным взором было зимнее море в белых барашках и низенькая полупустая комната, и вся ситуация была ясна, и даже некий ее высший смысл ощущался.

Редактор, пышная дама, с белыми, вытравленными перекисью волосами, без лишних разговоров приняла очерк. Лицо у редакторши было самоуверенное и какое-то вместе с тем обыденное, простоватое.

Через месяц в воскресном номере газеты рядом со стихами знаменитого местного поэта Элина увидела свое детище. Но что это! Начало банальное, как физиономия бесцветной редакторши: «Светловодское утро лучилось тысячами солнечных улыбок...» И дальше многое в том же духе. Правда, кое-что сохранилось в первозданном виде. Но многое, казавшееся лучшим, безвозвратно ушло.

Через пару недель в почтовом ящике на воротах, доставая газеты, Элина обнаружила открытку: «Т. Рашевская! Просьба зайти в редакцию газеты...» Ее уже приглашают!

Все сотрудники, сидевшие за своими столами, с интересом поглядели на автора удачного материала. Очерк висел на стенде в коридоре под заголовком: «Лучший материал недели».

— Видели очерк? Мы его искромсали, — самодовольно объявила редакторша, словно спеша застолбить свою роль в успехе.

Сказать «спасибо» у Элины язык не повернулся.

— Нужен материал о дружинниках... Редакторша, поискав на столе, нашла бумажку с адресом.— Это в Артемовке. Далековато. Нам всем ужасно некогда. Поезжайте, только побыстрей. У вас получается... — добавила она великодушно.

Домой Элина летела на крыльях, несколько раз проверяла в сумочке, не затерялся ли адрес дружинника.

Газета платила неприличные гроши своим внештатным сотрудникам, но жаждавших писать хватало. Посещая литобъединение, Элина узнала обстановку. О штатной работе нечего и мечтать. Редакторша тоже, оказывается, учительница, но еще и жена местного прокурора. Последнее сильно способствовало тому, что место в газете, на которое претендовали многие, отдали ей. И заодно — право судить о литературных качествах приносимых материалов.

Элина предъявлять претензии не стала. Как докажешь, что хорошо, что плохо? Действительно ли ее «находки» лучше тех штампов, которыми заменила их редакторша? Пустой разговор. Нет, в сущности, достаточного образования. И судьи кто? У всех серые статейки, состоящие из затертых бездумных фраз. Благостное умиление, фальшивые восторги...

А она сама... Что она знает... Где-то потом писали, что сам Горький не стал бы Горьким, если бы провел всю жизнь в Нижнем Новгороде без общения с лучшими умами своей эпохи. А если бы ему всю жизнь пришлось молчать о том, что волнует?

В тот же вечер Элина помчалась в Артемовку. Опять небольшая белая хатка. Дружинник, он же водопроводчик, высокий сутулый парень, сидел за столом, положив на скатерть домашней вязки свои громоздкие руки. Рядом в кроватке спал младенец.
  • Я сам неопытный еще в этом деле, — сказал парень, имея в виду охрану порядка.
  • Может быть, припомните какие-нибудь случаи?
  • Ну какие... Вот был такой случай. Прихожу на танцплощадку проверить пост. Ребята говорят: вот те трое не подчиняются, курят. Подошел к ним: — Если будете курить, выведу! — Ну они притушили сигареты. Потом вечером... Иду домой, подходит парень — из тех, что были на танцплощадке, хватает за рукав. С ним еще трое. — Чего здесь? — Я говорю: — А тебе что, места мало? (Нас учили, чтобы в драку зря не лезть). Один замахнулся, но не ударил. Что-то, видно, почувствовали, ушли. Да я все приемы знаю! Я на нож пойду! Мне вообще это дело нравится. А так, ничего особого не было.

И материала в сущности не было. Но, собрав отдельные крохи, она кое-что слепила. Описала поздний вечер, танцплощадку и своего дружинника. Рассказала, как дружинник самообладанием и уверенностью обескуражил хулиганов, пытавшихся его запугать.

— Тут в поселке можно иметь до 600 дружинников, — говорил на деле ее герой. В заметке он утверждал: «Можно держать под наблюдением каждую улицу, клубы, общежития...» Вообще его речь вышла проблемной, с богатырским размахом ставился вопрос о создании единой дружины, охватывающей своим влиянием весь район. Концовка была идиллической — герой возвращался с дежурства, луна освещала мирно уснувший поселок, и он думал о том, «как сделать все возможное,
чтобы людям жилось легче, счастливей, интересней». Не больше, не меньше.

Потом через несколько дней в заключение к этому добавилась умилительная сценка: «... В комнате горел свет. Ребенок спал, а жена сидела у окна.— Что так поздно? — спросила она.— Для дружинника это не поздно».

Наконец, материал появился в газете. Редакторша опять поработала. Идиллические места сохранились, а также правильные мысли, приписанные дружиннику. Встречу же с хулиганами эта дама предпочла изложить по-своему: «Владимир был физически сильным юношей, знал приемы самообороны. Хулиганов обескуражило самообладание юноши и они оставили его в покое».

Обескуражена была и Элина, не меньше хулиганов.

— Боже мой! «Юношей... юноши...» Корова!

Но что делать. Здесь не принято знакомить автора с окончательным вариантом. Сославшись на занятость в школе, она перестала приходить в редакцию.

Между делом, была еще и попытка приобщиться к театру, но гораздо более неудачная.

Руководитель самодеятельной труппы местного клуба уже поставил несколько пьес классического и современного репертуара. Крепкий рослый мужик в пропотевшей рубахе навыпуск и стоптанных сандалиях глядел сердито и ревниво следил за театральной модой. На его спектаклях, как в столице, персонажи входили на сцену через зрительный зал, подавали реплики из ложи и чуть ли не из оркестровой ямы. Другой новацией было «современное прочтение классики». Оно заключалось в том, что в сценах из «Ревизора» Хлестаков на виду у зрителей лежал в обнимку с Анной Андреевной на кушетке, а Марья Антоновна, та вообще лобзала всех мужчин подряд — от судьи до Бобчинского. Впрочем, если в свое время у Мейерхольда провинциальная городничиха превратилась в «куртизанку» петербургского бомонда, почему бы и остальным не экспериментировать? Когда впоследствии Анну Андреевну с Хлестаковым на кушетке показал знаменитый московский театр, художественный руководитель клуба стал утверждать в кругу друзей, что Москва эти творческие находки у него заимствовала. Непонятно, правда, каким образом. Доподлинно известно, что с незапамятных времен ни один приезжий режиссер не переступал порога местного клуба. Но в искусстве немало таинственных загадок.

В пьесе местного автора ей дали однажды роль передовой производственницы. Элина ее исполнила неестественно. Производственница походила на царевну из восточной сказки, притом весьма интеллигентную, обаятельную. Великая сила — грим! И огни рампы. Опять становишься вдруг юной, прекрасной.

Режиссер мало помогал вжиться в образ, поскольку был сторонником искусства представления, а не искусства переживания; не утруждаясь логикой чувств и поступков, старался внешними эффектами привлекать внимание.

Мама явилась на премьеру, а дома фыркнула:— Чепуха! Дура ты! Ходишь, ходишь... Книппер-Чехова из тебя не выйдет.

И Элина стала просто читать классиков. Подряд всех, какие имелись в городской библиотеке. Это было отрадой и спасением.

Как мелькали дни!

После уроков, наскоро где-нибудь перекусив, она до ночи запоем читала. То дома, то в библиотеке. Забывались горести. Неуютная, холодная каморка преображалась.

Мать заглядывала к ней с любопытством, но как-то боязливо.

— Я устала! — нетерпеливо отмахивалась Элина, бесцеремонно запирая на задвижку свою дверь. В последнее время особенно раздражала старухина блажь: ни с того, ни с сего увлеклась благотворительностью, водила гулять и чуть ли не обслуживала слепнувшую пожилую приятельницу, купившую хибару на соседней улице. Эта дама, бывшая дворянка, бывший адвокат, отличалась вздорностью, властным характером, и Элинина мать перед ней тушевалась. Пусть из жалости, но все-таки шла на поводу. Вдобавок дама-адвокат не настолько была слепа, чтобы ее обслуживать, и достаточно богата, чтобы кого-нибудь нанять.

Никакого самолюбия! Вот что было противно. Хочет себя проявить. А сама еле ходит. Самоотверженность ни к селу, ни к городу. То отца превратила в малого ребенка, теперь эту наглую приятельницу.

Какое нелепое существо! Позорит Элину мелочными расчетами и тем, что ходит нищенкой, а кое-какую одежонку, спрятанную в шкафу, бережет. И Элину приучила жалеть каждую тряпку. Теперь какая-нибудь школьница накидывает на плечи модную шерстяную кофточку, а рукава, не жалея, затягивает узлом. Наденет несколько раз, испортит — подавай новую. И родители из кожи лезут.

Разве Элина знала что-нибудь подобное? Красивая, талантливая... Как ее доклады оценивали в институте... Да что говорить!

Мельчая в домашних дрязгах, она вне дома себе этого не позволяла. Была начеку.

В школе все заметнее становились перемены, обусловленные сменой поколений. Что-то общее тут проявлялось через разнообразные частности.

Со времени Хрущева, ослабившего узду, забродило недоверие к святости официального курса и подозрение, что «наверху» всего лишь люди, притом не самые лучшие. Во времена Элининой юности «вершина» была окутана туманным ореолом; все, кто там находился, казались безгрешными богами. Горе тем, кто в этом сомневался! К счастью, Элинины родители не сомневались. Боги могли гневаться, карать, но оставались богами.

Теперь видят «богов» ежедневно по телевизору, иллюзий нет. Каждый школьник жаждет уже не отвлеченных подвигов, которыми неизвестно кто воспользуется, а всех существующих на свете реальных благ и отлично видит разницу между словом и действительностью.

Потеряв Бога, в том числе и земного, полуобразованная масса устремилась в частную жизнь. Всего на всех не хватает. Как и раньше. Но как протиснуться к благам, не принадлежа к узкому кругу привилегированных? Люди по-своему эту проблему решают. А где-то в недрах всей этой кутерьмы зреет, видимо, будущее — разумное благо на основе иных каких-то социально-экономических условий.

С Элиной как-то пооткровенничали после уроков две школьницы ее класса, не такие нарядные и модные, как остальные. Обе собирались в технический вуз, недавно открывшийся в Светловодске. Спокойно, уверенно, без иллюзий перечислили, где можно потом работать, какой спрос на профессию и реальные возможности. Они даже знали, каких институтских преподавателей нанять репетиторами и сколько стоит подготовка. Две невзрачные девчушки, так хорошо знающие, что где и что почем. Совсем новое поколение — трезвое. С деловитым чувством реальности. Без интеллигентских метаний, неясных притязаний. Литературный критик впоследствии сказал, что реализм приехал в город из деревни на телеге.
  • Теперь интересный мальчишка не будет дружить, если у тебя нет джинсов и сапожек на высоком каблуке, — сказала одна из них, круглолицая, рослая, с прыщавым лицом. Другая, худенькая, самоуверенная, пренебрежительно добавила:
  • Всё это сынки, дочки. На фирму надо деньги. Сотню в месяц на шмотки теперь мало. У кого родители в торговле, обслуживании... Ее подведенные глазки были недетски опытными.

— А в Москве у некоторых предки ездят в загранкомандировки, — мечтательно сказала первая. — Дипломаты, журналисты... Один мальчишка, я не скажу кто, пришел в залатанных джинсах — знаете, кожаные латки — ему говорят: Что это у тебя? — Так он выставился: Вещь!

Разве только дело в «шмотках»! Привилегированные «предки» — это комфорт, книги, которых нет в продаже, настоящее медицинское обслуживание, путешествия, настоящие театры. Широкий выбор жизненного пути, всестороннее развитие. Даже любовь, перспективный муж...

Элина их понимала. Что говорить, в модной одежде чувствуешь себя уверенней. Уж так она с этим знакома! Всю жизнь компенсировала отсутствие «шмоток» сиянием темных глаз, изяществом движений, сдержанной простотой. А какой толк...

Ушла на пенсию громогласная Лидия Романовна. Пришел из районо мелкий чиновник Кузьма Григорьевич, которому надо перед уходом на пенсию повысить ставку. До чего малограмотный! Преподает в средних классах литературу и русский. Однажды Элина явилась случайной свидетельницей того, как он долго и беспомощно рождал очередной доклад и наконец отдал ей «редактировать». «В День учителя учителя...», «Подъездные пути к школе до сих пор не осуществлены...», «Учащиеся показали на экзамене художественный язык...» Элина обладала все-таки природным чувством языка. Написанный ею доклад Кузьме понравился, он даже пригласил на педсовет кое-кого из начальства и блеснул: вполне прилично прочитал, только сделал в нескольких местах ошибки в ударении.

Может быть, есть высшая справедливость в нынешнем стирании граней между сословиями? Остатки сословных различий, конечно, ощущаются, когда Кузьма преподает «изящную словесность», но дети Кузьмы, наверное, вполне уже перемешаются с княжескими потомками, если последним вообще довелось родиться. И какое-то новое расслоение параллельно с перемешиванием сословий тоже идет, хотя и оно, видимо, когда-нибудь сотрется. Как все это сложно!

Придя из школы, Элина бросила сумку с книгами, переоделась в ледяной, нетопленной комнате и побежала в сарай за углем.

В школе очередная комиссия из районо. Когда появлялось начальство, Кузьма бегал по коридорам, сам подбирал валявшиеся бумажки. В присутствии комиссии держался, как темный мужичок при господах. И добивался таки снисходительной благосклонности проверяющих.

В школе много работает случайных людей. Есть и талантливые. И тех и других парализуют бесконечные проверки. Талантливые боятся, что их не поймут, часто так и бывает. Случайные — что их поймут. Учитель как будто защищен, его нельзя просто так уволить. Но внутренне он беззащитен от чрезмерной отчетности, опеки. А как директор отчитывается в районо за труд учителей? Процент успеваемости, количество учеников, поступивших в вузы, отсутствие второгодников, сумма общественных мероприятий. Сколько тут липы, случайностей! Победа в соревновании по сбору макулатуры может зависеть порой от того, что какому-нибудь чудаку, превратившему комнату в свалку старых газет, пришло в голову очистить свое жилище.

В последние годы учительницы стали принимать дорогие подарки. Элина категорически отказывается. И старается быть по возможности справедливой, нужной. Изо всех сил бьется, чтобы чему-то все же обучить своих питомцев. Шаг за шагом, энергично сломав себя, овладела нелюбимой профессией. В этом деле она бездарна, зато старательна. Сколько ходила по чужим урокам, изучала методику...

Она чувствует себя полпредом своей презираемой национальности. Пусть в ее внешности и действиях будет побольше красоты. Она привыкла жить с клеймом и всю жизнь, на каждом шагу, доказывать несправедливость его. Неплохой стимул к совершенствованию. Ведь многие теперь (независимо от национальности) уступают соблазнам, а потом друг друга презирают за недобросовестность, хамство, вещизм. Она в эти игры не играет. И в склоках не участвует.

Между прочим, теперь никого не удивит безобидная выпивка учеников. «Балдеют» под градусом ребята с девчонками в подъездах, в скверах, в квартирах. Времена меняются. А когда руководительница шестого класса велела прийти на родительское собрание отцам, половина этих достойных предков пришли навеселе. Плебейское начало побеждает, распространяется. Но и трансформируется тоже. Все это постепенно выльется во что-то новое, может быть, лучшее, более справедливое, чем прежде.

Она не должна позволять себе то, что могут другие. Да ведь все равно кто-нибудь в чем-нибудь обвинит! И во всем усмотрят национальные причины...

Какой огромный путь уже прошли люди от первобытной дикости к нынешней (относительной весьма) цивилизованности. Но какой долгий путь еще предстоит. Какое необходимое совершенствование производительных сил, всей экономической базы, нравов, сознания. Впереди долгие века совершенствования, если только мы в порыве взаимной ненависти не взорвем себя и многострадальную землю.

Может быть, все мы чего-то важного не понимаем, что облегчило бы нашу жизнь и отношения уже теперь? — думала иногда Элина.

О, как страшно нехватает людям взаимопонимания, взаимного прощения. Даже родным...

Два ведра угля в свою комнату, два — в мамину. Старушка сидела на кровати в засаленном ватнике, украсив голову наушниками: передавали «Сельскую жизнь». В последнее время она глохла, и в наушниках было слышней.
  • Я тебе затоплю.
  • Я сама!

Элина, охотно уступив, удалилась.

Наконец-то можно расслабиться, перестать «воспитывать» себя и детей. Повседневность гнетет.

На кухне плита опять была вся залита. Поставили газовую плиту с привозными баллонами, но у мамы все сгорало, дымило, выливалось. И что она там готовит! Смех один. Теперь надо все это мыть. У Эллины есть самолюбие, хочется, чтобы дома было «не хуже, чем у людей». Сказать слово, начнется крик: «Неуважение к матери!» Стоило вымыть пол, как он опять затоптан. Как будто назло, старушка медленно шаркала по нему стоптанными тапочками с налипшей на них во дворе грязью. Правда, мать входила теперь на ее половину редко, отвыкла. Элине всегда некогда. То готовится к занятиям, то читает. Лампа горит за полночь, а войти нельзя. Элина встречала ее приход с раздражением потому, что старушка говорила неприятные вещи.

— У Сони Головенко зять — доктор наук. Я его сегодня видела. Живут в Ленинграде. Красавец высоченный!

В этом был скрытый укор незадачливой собственной дочери, одинокой провинциальной учительнице.
  • Ты с ними подружись. Пусть они тебя с кем-нибудь познакомят.
  • Вот еще!
  • Что значит хорошая жизнь! Сонина дочь стала писаная красавица. А была урода. Ты на меня не сердись. У кого еще душа болит за тебя! Сидишь и сидишь. Я же твоя мать!
  • Уходи! — говорила тихо Элина. Раздражали эти патетические фразы, эта бестактность. — Мне некогда.



  • Что ты все читаешь! Дура ты. Сидишь, сидишь. У меня душа болит.
  • Иди к себе!
  • Я же мать!

Как нравилась она многим!

Неудачница, значит? Прохлопала? Ну кому объяснишь...

Где-то подспудно в ней всегда жило сознание, что в иных каких-то условиях, на той дороге, по которой ей так и не пришлось идти, ее кто-то ждал — не встреченный, не узнанный. Ну что же, не встретился — и не надо.

Оказалась непредприимчивой. Надо было в университет. Философия, история, государствоведение, политология. Вот ее путь, она знает, чувствует. День и ночь бы работала. В нужный момент не взяли, оскорбили, сами того не желая, а потом не пробовала. Ушла в сторону. Опротивело все.

Из библиотеки мать приносила наполненные книгами авоськи, главным образом, жизнеописания современных знаменитостей. У классиков при чтении она пропускала все сколько-нибудь значительные мысли. Больше вникала в семейные и любовные перипетии.

— Почитай! Книга Зыкиной!

— Тоже мне, новый Толстой — Зыкина! Оставь, я потом полистаю. Иди к себе!

Потом, перевалив за восемьдесят, старушка стала упрямей, плаксивей, глупей. Невпопад по-детски радовалась и невпопад оскорблялась. Провинциальная самолюбивая заносчивость соединялась в ней с панической застенчивостью. Если Элина приносила из магазина продукты, мать выбегала и с любопытством все рассматривала, потом заявляла:

— Дай мне пакет молока! — и выносила деньги. Как-то дочь, разъ
ярилась, выбросила монетки за окно и старушка долго их там искала.
Какой-то старческий маразм! И эта проклятая бедность!

Элина старалась поменьше с ней встречаться — не замечать, словно жила в полном одиночестве. И все же порой, когда по вечерам в сыром домике становилось тоскливо, она шла в бедную комнату, где стол, покрытый клеенкой был так заставлен посудой, завален газетами, что негде притулиться, углы забиты хламом, а крышка сундука, в котором старушка постоянно рылась, хлопала, как гильотина. Элина сама стригла маму. Но затем очередная неуместная сентенция вызывала приступ раздражения. Так они жили — недружно, отчужденно, любя в душе, а внешне — ненавидя друг друга.

Однажды, торопясь на занятия, Элина увидела, что мама как-то затрудненно говорит, словно шепелявя.

Разучилась говорить, — подумала она с ужасом. — Неужели от одиночества? — Но, боясь опоздать, побежала на работу.

Вечером старушка уже говорила нормально. Движимая раскаянием, Элина посидела у нее с полчаса. Говорить было не о чем, и она, считая, что все обошлось, убежала — читать об иной, интересной жизни.

В школе инспекция, на завтра нет планов занятий, а уже одиннадцать. Они первым делом за планы хватаются... Ночью придется посидеть.