Михаил Афанасьевич Булгаков покинул сей бренный мир, автор и его герой-рассказ

Вид материалаРассказ

Содержание


6. Проклятие профессора Спасского.
7. Скандал в «департаменте литературы».
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6

6. Проклятие профессора Спасского.


…Швондер всё-таки одержал победу.

Она оказалась для него самого роковой, погибельной, но всё-таки – победой. Как вы помните, он хотел «уплотнить» профессо-

ра Преображенского, вытеснить его хотя бы из одной комнаты. Но до времени великому врачу удавалось противостоять этому «р-революционному натиску» с помощью своих кремлёвских па-

циентов. Так было и в жизни. До времени профессор был силь-

нее.

Но Швондер был хитрее и подлее.

…Не Швондер, конечно, а тот, кто был означен под этой фа-

милией в «Собачьем сердце». Его настоящая фамилия тоже известна, однако её носили и несколько очень достойных людей, а потому – с помощью кавычек – будем и впредь называть его этой булгаковской кличкой.

Так вот, «Швондер» всё-таки, после нескольких лет безуспеш-

ной борьбы добился того, чтобы профессора Спасского «уплот-

нили». Правда, всего лишь на одну комнату. Но без этой комнаты жизнедеятельность профессора в его квартире теряла весь свой смысл.


Вообще, как вспоминала Петровна, профессор Спасский был в жизни, в быту весьма прост и неприхотлив. Да, одевался соот-

ветственно своему положению и возрасту, любил хорошо и с тонким вкусом сервированный стол, ценил добрые редкие вина и коньяки, отличался сугубо старомосковским хлебосольством. Но – не более того. Никаких таких барственных прихотей и замашек у светила медицины не имелось. Разве что обязательным для дом-

работницы к исполнению являлось его требование ежедневно де-


лать ему ванну определённой температуры и с морской солью. Но разве это прихоть?.. И роскошь его квартиры выражалась в прекрасных произведениях живописи и скульптуры, в блистате-

льной коллекции холодного оружия, в очень ценных персидских коврах – словом, это была обстановка дореволюционного дома, чей владелец отличался не только хорошим достатком, но и отличным вкусом.

Сам же владелец занимал всего лишь одну, и далеко не самую большую из многих комнат его квартиры. Ему, давно овдовевше-

му и бездетному, большего и не требовалось. В ещё одной комна- те была столовая, а все остальные (кроме той маленькой, где, как уже сказано, жили тогда ещё юная Петровна и её мать) имели, можно сказать, рабочее назначение. В двух помещалась лабора-

тория и хранились препараты и лекарства, ещё в одной постоянно жил кто-либо из помощников и ассистентов профессора, ну и, на-

конец, имелась комната для предварительного собеседования с желающими лечиться, в ней же отлёживались пациенты после операций.

А самое большое помещение квартиры занимала операцион- ная. Что называется, святая святых…

Конечно, профессор Спасский принимал и оперировал боль-

ных в нескольких клиниках и больницах – и на Пироговке, и в медицинской академии, и в иных местах. Но главные свои лечеб-

ные таинства он творил в своей квартире. В своей личной опера-

ционной. Без неё он не мыслил своей жизни.

Целью «Швондера», его заветной мечтой и стало вытеснение профессора Спасского из этой комнаты. Хотя бы из неё…

Пройдоха-функционер (причём в реальности-то он далеко не на самой нижней ступеньке московской партийной иерархии находился), он знал многие ходы-выходы и лазейки для нападе-

ния на своих недругов. Пронюхал он, в частности, и о том, что по проекту Корбюзье (а гений конструктивизма как раз тогда полу-

чил от советских властей «добро» на перелопачивание всего об-

лика Москвы – слава Богу, «добро» оказалось временным) на од-

ной из тогдашних окраин возведено громадное здание, именно для жилья лучших мужей науки и предназначенное. Вот туда-то он и стал выпихивать великого трансплантолога. Спасский – ни в какую! Не в удалённости от центра была беда для него: ни в од-

ной из конструктивистских «кают» квартиры, которая ему пред-

лагалась в том новом доме, в той «машине для жилья», как сам французский эксцентрик зодчества звал свои создания, невозмо-

жно было устроить операционную. Вообще – работать!

Но «Швондер» точно рассчитал время и ситуацию для нанесе-

ния сокрушительного удара.

Он дождался того часа, когда все три главных кремлёвских по-

кровителя профессора Спасского, побывавших его пациентами, оказались вне его досягаемости. Один (судя по всему, то был Куйбышев) впал в такое нездоровье, что его отправили лечиться в Германию – хотя уже все врачи мира не могли ему помочь. Вто-

рой – это точно был Киров, - мало того, что не в столице жил, а Питером управлял, так и оттуда дней на десять отбыл в северном направлении, посмотреть на строительство хибинского города, который впоследствии назовут Кировском. Третий же - с а м ы й,

самый могущественный покровитель выдающегося учёного врача – тот поехал по дальним областям, дабы лично понять, почему буксует коллективизация крестьян. (После чего и написал эпоха-

льную статью «Головокружение от успехов»…)

Вот в один из таких дней «Швондер» и заявился к Спасскому – но уже не в сопровождении р-революционных юнцов и девиц, как в «Собачьем сердце». Его сопровождали несколько стражей порядка и законности, а на руках у него имелось предписание профессору: в трёхдневный срок освободить самую большую комнату его квартиры. Это было всё, что удалось «Швондеру». Но и этого оказалось достаточно.

Профессор Спасский был сломлен.


…Через два дня он навсегда покинул квартиру на Малой Ни-

китской, где прожил четверть века. Жить в ней больше ему не имело смысла. Он вообще устал. Он устал бороться с «разрухой в головах»,

Напоследок он подошёл к дверям своей операционной. Там уже воцарился «Швондер». Из-за дверей слышалось нестройное, но буйное хоровое пение: функционер с соратниками справлял новоселье…

Вот это-то пение и привело уже бывшего хозяина квартиры в состояние, близкое к совершенному безумию. «Затрясся весь, - вспоминала старуха Петровна, - ногами затопал, бородой затряс! ажно спужалась я за его: сколь годов его помнила, а таким ни раза не видала, сбесившимся… Спужалась: думала – кондрашка его хватит!»

Нет, в тот день и в тот миг один из крупнейших медиков стра-

ны и мира не умер. Но не мог так просто отойти от дверей, за которыми он свершил столько чудес излечения, за которыми, в сущности, провёл высшие и главные часы своей жизни – и за которыми теперь слышались пьяные голоса людей, не сделавших в своей жизни ничего доброго. Только разрушавших…

Старик-профессор изо всех сил двинул в дверь своей здоро-венной тяжёлой тростью, которая служила ему примерно столько же лет, сколько он прожил в этой квартире. Острый железный клюв трости глубоко вошёл в деревянную плоть, дверь содрогну- лась, а трость переломилась надвое. Пьяное пение в комнате затихло, и раздался громовой крик старого русского учёного, и стены его уже бывшего жилья в последний раз услышали его голос:


« П Р О К Л И Н А Ю ! ! !

Проклина-а-ю !!! Проклинаю тебя, мерзавец! Всех вас прокли-

наю, бесовское отродье! Поганое семя, проклинаю тебя! Выбл…-

ки Иудины! Рано радуетесь! Рано запел, поганец – не так ещё за-

поёшь! Помяни моё слово – подохнешь, да не своей смертью! Всех, всех, кто там, за дверью – всех проклинаю, все не своей смертью подохнете! Никому тут не жить, никому! Каиново племя, не жить вам тут! Сатанинское клеймо на вас на всех! Проклинаю!»

…Сжав в руке обломок старинной дорогой трости и обводя этим обломком пространство бывшей своей квартиры, профессор Спасский кричал так, что покачивалась люстра в огромной при-

хожей:

«Всем пусто будет, всем тошно будет, кто здесь поселиться посмеет!»


…Примерно через год «Швондера» послали комиссарить на строительстве Беломорканала. То есть – он должен был утверж- дать «линию партии» в умах и душах десятков тысяч репресси-

рованных крестьян, дворян, купцов, священнослужителей и людей других сословий и профессий, людей, которых уже лиши-

ли всего, кроме жизни. Он их «перековывал»… И, видимо, пре-

успел в этом занятии, то есть – в измывательствах над заключён-

ными и в их отправке на тот свет. Уже через год его наградили единственным имевшимся на тот момент в стране орденом.

А ещё через год «Швондер» был расстрелян. За вредительст-

во…

Проклятие профессора Спасского начало действовать!

И кто бы ни становился жильцом бывшей операционной про-

фессора Спасского – его настигало это проклятие. Немало порас-

сказывала мне старуха Петровна, да и от некоторых других по-

жилых обитателей подъезда понаслушался я историй о печаль-

ных судьбах людей, вселявшихся в комнату с лепными купидо-

нами и грудастыми нимфами на потолке. Даже если половину из них принять за вымысел – донельзя кошмарно содержание вто-

рой половины.

Но я не хочу омрачать настроение читателей рассказами о том, какими многообразными путями уходили в мир иной не по своей воле наши соотечественники в тридцатые-сороковые годы минувшего века. Полагаю, многие из вас кое-что знают из тех страниц нашей истории. А кому это неведомо – тем не дай Бог это узнать. По крайней мере – на своих судьбах…

Но проклятие великого чудодея медицины нависло над всеми обитателями его бывшей квартиры, ставшей коммуналкой. Я это увидел своими глазами. Каждой из моих соседок жилось соглас-

но его последним произнесённым в этой квартире словам: пусто и тошно. Каждой по-своему. Или пусто, или тошно. Или – и то, и другое вместе… Пусто и тошно!

А уж тех, кто вселялся в бывшую операционную, злой рок преследовал и в более спокойные времена, в те, что стабильными и даже «застойными» стали позже именоваться. Жильцы самой большой в этой коммуналке комнаты либо спасали себя, прознав или почуяв нечто недоброе о ней, спешно меняли место жительс-

тва, либо…

Что ж удивительного в том, что и мне с первых же часов моего жительства в этой комнате стало не просто пусто и тошно, но и смертельно черно на душе. Я к тому времени уже, можно сказать, «дозрел» до состояния самой подходящей жертвы наваждения, жертвы проклятия профессора Спасского. Злой рок, витавший в бывшей операционной, пожалуй, и не мог бы найти себе лучшей мишени!..


7. Скандал в «департаменте литературы».


Когда я узнал основное и главное из того, что вы сейчас прочитали, меня, признаюсь, охватила паника.

Если прежде в этой комнате я сам себе нередко казался муравьём, попавшим в огромный пустой сундук, то теперь я заметался в этом сундуке муравьём, почуявшим, что сундук собираются ошпаривать кипятком изнутри.

Нет, безо всякого наигрыша говорю вам: не страх смерти сам по себе привёл меня в паническое состояние. Год, прожитый в этой комнате, так измучал, так измордовал, так измотал меня, что смерть иногда казалась мне и спасительным выходом, и справед-

ливым наказанием за множество моих грехов…

…Но нелепой и чудовищной казалась мне перспектива погиб-

нуть от какой-то мерзопакостной химерической чуши, став жерт-

вой сатанинского наваждения. Просто обидно было мне, все пре-

жние свои годы привыкшему к действиям и поступкам, мне, в чьём подсознании со времён советского детства засел завет клас-

сика-земляка «Бороться и искать, найти и не сдаваться» - обидно и унизительно было с покорством подставлять шею под удар не-

зримой, пусть и могущественной нечисти. Подумалось: надо что-то сделать!

Конечно же, вспомнилось и о родителях, и сердце сжала боль при мысли о том, как на них отразится замаячавший передо мной финал моей жизни. Подумал об этом – и застонал, сжав зубы, и слёзы начали душить меня. А малышка моя любимая, дочурка моя?! Ведь этим самым дорогим для меня людям ничего не ста- нет ведомо о причинах моей гибели. Им будет известно лишь од- но: их сын и отец погиб от чёрной пьянки. Каково?!

…Сжать зубы и кулаки было проще, чем сжать волю в кулак. Я, однако, попытался это сделать последним её усилием. Не по-

бежал в ближайший магазин за спиртным, а просидел без сна до следующего утра, пытаясь найти хоть какой-то спасительный путь.

И, как часто это бывало в моей жизни, если я начинал сам отчаянно выкарабкиваться из ямы, сверху ко мне протягивалась дружеская рука.

В тот раз она оказалась крепкой и твёрдой, задубеневшей от ледяной морской воды и обжигающих северных ветров рукой моего давнего товарища. Младшего товарища, хотя к тому времени возрастная разница меж нами почти уже не ощущалась. Когда-то, в мои лейтенантские годы он служил в моём подчине-

нии, и я несколько раз спасал его, тогда юного и не очень соб-

ранного матросика морской авиации то от «губы», то от более суровых наказаний… После «дембиля» он остался в Заполярье, обзавёлся семьёй – и теперь передо мной предстал уже солидный мужик, боцман рыболовецкого траулера. Он возвращался из от-

пуска.

Появившись на моём пороге рано утром, он мгновенно оценил обстановку, и, почти даже и не слушая мои сбивчивые объясне-

ния, сгрёб меня в охапку и увёз с собою в Мурманск.

И месяц с лишним я бороздил на борту его траулера студёные моря, иногда пересаживаясь на другие большие и малые суда, ко-

гда того требовало дело. И, бывало, по нескольку раз на дню, ес-

ли оно требовало, меняя профессии: становясь то «затейником-культурником», чтецом-декламатором своих и чужих стихов, то преподавателем, то переводчиком. Разумеется, оставаясь при этом и рыбаком – в рыжей куртке, в багряной каске, шесть часов ежесуточной вахты, замёрзшие руки намертво вцепились в тяже-

ленный, поднятый лебёдкой из воды трал с трепещущим сереб-

ристым грузом, мы направляем улов в трюм – и вровень с наши- ми головами взметается гребень гигантской волны, и попробуй оступись, полетишь в воду и замёрзнешь в пять минут, если не вытащат! немыслимый, мозольный, адский труд, «водяное дело» заполярное – сколько раз оно спасало меня! Спасло и тогда…

«О, море – души моей строитель!» Это и обо мне сказано было когда-то волшебником северного русского слова Борисом Шерги-

ным.

(И как же мне не хватает тебя сегодня, полярное моё, Студё- ное моё Море!)


На берег я ступил уже совершенно другим человеком – здоро-

вым и сильным душой и плотью. И мне казалось, что все мои жуткие злоключения минувшего года не со мной произошли, а с кем-то другим. Но – надо было возвращаться… Узнавший от ме-

ня за месяц с лишним суть и подробности тех злоключений, мой мурманский приятель так советовал мне:

«Надо тебе, командир, от Москвы твоей треклятой хоть полго-

дика подальше подержаться на плаву. А то и годик. Иначе – амба! Отойти надо тебе от всей этой хренотени мистической, нормальной жизнью пожить. Да хоть в Талабске твоём, рядом с родителями: у тебя ж несколько специальностей, не пропадёшь; поучительствуй себе спокойно годик, лучше в селе, а нет, так хоть переводчиком где устройся или в газету… А по мне – так вертался б ты лучше сюда, на Севера. Ей-богу, возьми в Москве

все самые нужные тебе книженции да бумаги свои – и дуй до меня снова. Походишь на моём кораблике полгода, заработаешь – и спокойно год на вольных хлебах проживёшь…

А одному тебе, командир, в той комнатухе твоей никак нель-

зя: одному тебе с этой чертовщиной не справиться! Я ведь сразу понял: не травишь ты, не байки мне рассказываешь. Мне самому, как только я в твой кубрик столичный вошёл, муторно стало… Будь с тобой рядом какой кореш крепкий, вроде меня, или жена настоящая – может, и совладал бы ты с этой нечистью. А один – не! она тебе опять винт обломает… Так что, если уж и впрямь нельзя тебе в Москву не зарулить, мой тебе совет: на полдня, не больше, чтоб всё необходимое собрать – и дальше, в порт припи-

ски…»

Я совершенно был согласен с моим заполярным товарищем по службе и по морским трудам. И намеревался, в столицу прилетев, действительно лишь «зарулить» на час-другой в свою коммуналь- ную берлогу, чтобы, взяв с собой самое необходимое из книг и записных книжек, поспеть на талабский поезд…


Не получилось.

…Вот что, однако, привело меня в полное и, признаюсь, пона-

чалу даже испугавшее меня недоумение: лихорадочно роясь в своих бумажных завалах, кидая в баул то, что хотел взять с со- бой, я вдруг поймал себя на ощущении – эта огромная комната больше не давит на меня! Не наводит на меня прежнюю, цепеня-

щую и леденящую тоску!

Я распрямился и огляделся. И уже готов был поверить тому, что наваждение – исчезло! Что морок, вселявшийся в меня вместе с воздухом этой мрачной комнаты, больше не властен надо мной. А, может, подумалось мне, и не было никакого морока?! И все эти проклятия и заклятия – лишь россказни старух, причина моих бедствий коренилась во мне самом, в моём измученном существе. И вот я выздоровел, меня излечило суровое и любимое море, ме-

ня поставило на ноги жёсткое морское поприще – и меня больше ничто не собьёт с толку!

…Но тут соседка позвала меня к телефону.


Начальственно-непреклонный голос в трубке долго упрекал меня за неимоверно и непростительно долгое отсутствие на важ-

нейших мероприятиях столичного «департамента литературы». Затем владелец этого голоса, один из высших функционеров

оного «департамента» стал вкратце растолковывать мне, почему необходимо именно моё присутствие на одном из таких меро- приятий, которое должно было начаться буквально через час…

По правде сказать, до меня с трудом доходил смысл слов высокого литературного официоза – настолько далёк был этот смысл от той живой реальности, от той настоящей жизни, в которую я был погружён ещё одним-двумя днями ранее. Наконец, уяснил одно: на Старой площади принято очередное постановление, в котором нам, неразумным русским и других языков советским писателям ЦК высочайше указывает, о чём, о ком и, главное, как мы должны писать. Ну, и, разумеется, о чём и о ком наши творения не должны повествовать ни в коем случае… Вот столичные художники слова и должны были собраться в главном зале своего Дома, своего клуба, чтобы засвидетельство-

вать свой восторг перед этим руководящим и направляющим документом, а также выразить свою сердечную благодарность тем, от чьего имени он исходил. Мне же, как явствовало из нача-

льственно-телефонных слов, надлежало выразить эту благодар-

ность от лица тех писателей, что ещё недавно ходили в подмасте-

рьях, а теперь уже, так сказать, в творческую зрелость вступали… («Перезревать уже начинаем!» - с мрачной иронией подумалось мне…) «Сами понимаете, - уже с некоторой доверительностью звучал голос в трубке, - среди ваших литературных сверстников, тех, разумеется, кто и одарён, и читателям известен, златоустов маловато, тем более эрудицией обладающих – а необходимо, что-

бы прозвучало именно такое слово, вдохновенное, красочное, по-

лное понимания партийной мудрости! Слава богу, ты в Москве, мы уж тебя обыскались!» Так, считая дело решённым и снизойдя до фамильярно-покровительственного тона, завершил свой наказ высокий функционер.

…Я же, слушая его, просто физически ощущал, что в меня, в мою кровь, посвежевшую и выздоровевшую в северных морях, голосом и словами этого функционера втекает какая-то мертвя-

ще-мутная тоска. И что мне становится снова тошно – да и почти в буквальном смысле. До отвращения, до тошноты мерзостным представилось мне возвращение к той окололитературной мерт-

вечине, от барахтанья в которой стали слабеть мои душа и воля, ослабнув, наконец, настолько, что и всяческое разнообразное сатанинство стало одолевать меня и толкать в пропасть, да и про-

сто в могилу. Не хочу, не пойду! – застучало сполошным колоко-

лом моё сердце.

А в то же время с каждым новым мигом этой телефонной беседы нарастало во мне то состояние, какое, верно, охватывает кролика, глядящего в пасть удава… Нет, не то во мне заговорило, что зовётся обтекаемо-пренебрежительным словцом «конфор-

мизм». То, пожалуй, да и скорее всего был искренний зов при-

вычки к дисциплине – привычки, действительно въевшейся в меня за все сознательные годы жизни, воспитанной всем миро-

порядком той жизни. Привычки, проистекавшей из чувства и из сознания собственной необходимости людям, народу, государст-

ву. Да, эта привычка постоянно конфликтовала и сшибалась во мне (как и в большинстве моих сверстников, родившихся под залпы Победы) и со стихийностью, и с вольнолюбием русской натуры, и с моей личной непредсказуемостью, «неуправляемос-

тью» - и, тем не менее, она во мне жила естественно… Пишу об

этом столь подробно потому, что нынешним молодым, почти каждый из которых знает и говорит о себе – «я и на хрен никому не нужен!» - трудно понять естественность этой привычки в людях моего поколения.

Тем не менее я собрался с силами и, придав голосу твёрдость,

заявил своему собеседнику, что в Москве я проездом, что спешу на поезд и, следовательно, на этом ответственном собрании при-

сутствовать, к сожалению, не смогу.

Реакция моего высокопоставленного собеседника была более чем бурной и гневной. Мешая «ты» и «вы», переходя с матерных словечек на канцелярско-официальный штиль и обратно, он гро-

зил мне самыми лютыми карами в случае моей неявки.

«Да у меня в столе, едрёна мать, уже десяток «телег» на тебя накопился! Вы что, полагаете, что ваше недостойное поведение в общественных местах и в быту останется без последствий?! Из «ментовок» бумаги, от соседок твоих кляузы – хватит, чтоб тебя отовсюду мы под ж… коленом попёрли! Мы просто вынуждены будем поставить вопрос о несовместимости ваших антиобщест-

венных деяний с членством… Ты кончай х…нёй заниматься, не то тебе твои пьяные дебоши волчьим билетом аукнутся! Настоя-

тельно требую вашего присутствия и достойного выступления!»

Наверное, все эти всплески и грозовые раскаты не возымели бы никакого эффекта, но вдруг литературно-партийный столона-

чальник прервал свои яростные словоизлияния, в трубке разда-

лось что-то вроде всхлипа, после чего послышался вздох и почти слёзные интонации:

«Как ты не понимаешь – ведь ради тебя, мудака, стараюсь… Тебе же хочу помочь, чтоб ты снова на коня сел. Я ведь, несмотря ни на что, не потерял веры в твою счастливую звезду. Забыл, что ли, как я тебе помогал, когда тебя только что приняли? Ты за один год всё коту под хвост кинул, а я в тебя всё равно верю!

Приходи, а?»

Вот эти-то грубовато-простые и действительно человечные слова, каких я совершенно не ждал услышать от этого сановника, на меня подействовали…


…Однако, вновь после длительного отсутствия оказавшись в стенах Центрального дома литераторов, я понял – ни на какие словоговорения на трибуне у микрофона у меня нет никакого настроя. Или – вдохновения. Артисты, особенно цирковые, так ещё говорят, по старинке и очень метко: «нет куражу». И, чтобы обрести сей «кураж», я спустился в уже отвыкший от моих шумных появлений «погребок» и провёл там более получаса. Словом, когда я появился в зале, собрание уже шло, и с трибуны летели в зал суконно-казённые глаголы.

Оглядев зал, я сразу понял, почему столь настойчив и грозен был в телефонном разговоре со мной один из высших чинов нашего «департамента». Лишь очень большой оптимист смог бы назвать зал в тот день наполовину полным. Конечно, для поме-

щения почти на тысячу посадочных мест это было немало, и всё-таки во время больших литературных вечеров, концертов и кино-

просмотров сюда со всей Москвы ломилась просвещённая публи-

ка, и даже обычные и хоть сколь-либо интересные писательские собрания проходили здесь, что называется, с аншлагом. Более того, среди собравшихся в тот день преобладали люди, либо се-

динами убелённые, либо сверкавшие лысинами. Моих сверстни-

ков почти не наблюдалось, а уже более молодых, «красивых, двадцатидвухлетних» - тем паче…

Присев рядом с пожилым, но страстным лириком, я вполголо-

са поинтересовался у него о причине такого малолюдства: ведь, как бы кто ни относился к «руководящим документам» со Старой площади, но высочайшее постановление, ставшее поводом для этой писательской встречи, было обращено исключительно к пи-

шущим людям, оно так или иначе должно было коснуться про-

фессиональной работы, а, значит, и жизни каждого из нас, - в чём же дело? Лирик хмуро глянул на меня и вместо ответа спросил:

«А ты сам-то эту бодягу читал?»

Я честно ответил, что нет. Уже дней десять я не держал в ру-

ках газет и, по правде сказать, не испытывал в том большой потребности.

«Так ты почитай, тогда поймёшь, - пробурчал он. – Такого ма-

разма, по-моему, с хрущёвских времён не появлялось. Ну, разве что Яковлева с его «Против антиисторизма» вспомнить можно. Но – то статья, хоть он тогда в ЦК завотделом служил. Так за неё Лёнька его в Канаду послом и загнал, в почётную ссылку. А тут – постановление, это уже закон. Такой кошмар – все закачались, погром просто… Вот и невмочь людям на таком обсуждении сидеть: супротив не вякнешь, а на «бурные аплодисменты» нынче мало у кого энтузиазму хватит. Партийных, как видишь созвали, да и то не всех, а уж про остальных и говорить нечего… А ты-то как же не вник в этот великий документ? уезжал, что ли, куда далеко? давно тебя не было видно что-то…»

Но я слушал этого мэтра любовных стихотворных гимнов и од женщинам уже вполуха и половину сказанного им просто не вос-

принял. Во-первых, знал, что когда-то, в дни его молодости, его так «тюкнули» по голове после одного из таких верховных постановлений, что ему с тех пор любая партийная «указивка» представлялась чуть ли не смертным приговором лично ему самому. А, главное, мне хотелось всё-таки понять смысл глагола-

ний того, кто уже давно стоял на трибуне и читал по бумажке, вообще не глядя в зал… Замечу, что «куражу» во мне, боевого настроения после посещения «погребка» стало, пожалуй, даже с излишком. И потому меня сразу же взъярили его «железобетон-

ные» речения, в которых один навязший в зубах штамп следовал за другим:

«Советские писатели должны ответить на заботу партии и правительства новыми произведениями, проникнутыми духом коммунистической идеологии… Воспевать героические трудовые свершения советского народа под мудрым руководством КПСС и его ленинского ЦК… Никогда не отрываться от помыслов и чая-

ний народа…»

«Что ты знаешь о народе, что ты можешь знать о его помыслах и чаяниях, казённая душа?!» - думал я, глядя на выступавшего че- ловечка в очках, чья золотая оправа строго и торжественно по- блёскивала над залом. Его лицо показалось мне знакомым – но издалека я принял его за тогдашнего партийного руководителя московских критиков и публицистов, одного из тех, о ком саркас-

тически шутили: «он насквозь пропах президиумом». Действите-

льно, этот функционер от словесности, никогда не написавший ни единого живого слова, даже ни одной сколь-либо запоминаю-

щейся и толковой рецензии, исправно исполнял роль зубодроби-

теля, когда высшему начальству надо было укоротить, «прищу-

чить» какого-нибудь чересчур осмелевшего литератора, - и тог-

да в «Правде» или в «Литгазете» появлялись его грозные передо-

вицы, подписанные, кстати, не как-нибудь, а именно так – «Лите-

ратор»… Словом, я не нашёл ничего странного в том, что именно

этому «унтеру Пришибееву» поручили выступить с истолковани-

ем нового верховно-руководящего документа и с восторгами перед его мудростью: та ахинея, какую он нёс с трибуны, была выдержана вполне в его суконно-кирзовом духе.

…Правда, мне показалось, что этот надсмотрщик над столич-

ными критиками уж чересчур постарел за то время, что мне не довелось его встречать, примерно за полгода. Но, во-первых, я это впечатление отнёс на счёт своего начавшего слабнуть зрения (именно в те дни и недели мне стало ясно, что без очков не обой-

тись), да и сел я далековато от сцены. Сядь поближе – всё могло бы пойти по иному сценарию… А ещё проблеском подумалось на миг: слишком уж странно, что в общем-то неглупые – при всех своих минусах – руководители нашего «департамента литерату-

ры» усадили совсем недалеко от вершины своего Олимпа этого откровенно, кричаще бездарного человечка. Времена такие, что даже на роли пришибеевых требуются более квалифицированные исполнители. Какая-то тут есть особая причина, подумалось мне… Но в те минуты мне было не до этих размышлений: я с трудом удерживал от закипания свой «кураж», слушая записного выступальщика.

Однако до определённого момента мои уши, как и уши боль-

шинства моих коллег по перу, закалённые тягомотиной подобных официозных мероприятий, вянули не более обычного. Через каж-

дую фразу упоминался «наш дорогой Леонид Ильич», через две – руководимое им Политбюро, через пять слышалось: «Сложное международное положение требует от нас…» Затем выступав-

ший, как полагалось по сценарию таких текстов, пошёл клеймить изменников и отступников: зазвучали имена Солженицына, Вик-

тора Некрасова, Владимира Максимова, других уехавших за рубеж, и, конечно же, Сахарова. Но вслед за тем последовали пассажи, заставившие меня напрячься, а затем вздрогнуть:

«Мы должны резко пресекать попытки некоторых литерато-

ров подменять советскую идеологию так называемой «духовно- стью»… Этому писателю не до великих строек, он поставил своей целью воспевание прогнивших устоев царизма под видом повествования о якобы героическом славном прошлом русского народа… Целая поэма – и о ком? о служителях церкви, о тех, кто дурманил народ сказками о боженьке и помогал угнетателям эксплуатировать трудовые массы!…»

Да, похоже старый лирик был прав: таких «идейных устано-

вок» на Старой площади давно не появлялось, мелькнула у меня мысль. А дальше – дальше молнии от золотой оправы очков оратора полетели и в Фёдора Абрамова, и в Юрия Трифонова, и в стариков Каверина и Катаева, и в моего сверстника Володю Ли-

чутина; потом выступающий «врезал» по Виктору Астафьеву и Василию Белову…

«Ну вот, раздал всем сестрам по серьгам!» - вздохнул пожилой драматург, сидевший в соседнем ряду. И тут же на эти слова отк-

ликнулся – правда, тоже вполголоса – его сосед-сатирик:

«Ага, а всем братьям – по зубам!»

И совсем уж неодобрительный шумок прошелестел по рядам, когда от оратора досталось покойному Шукшину…

«На щит поднимается тёмная деревенская патриархальщина, оправдывается то, что Горьким было заклеймлено как «идиотизм сельской жизни»!», - продолжал исторгать громы и молнии чело-

вечек на трибуне. А присевший у боковой двери ( чтобы быстрее в случае чего добраться до туалета) ветеран советской прозы грустно молвил: «Эх, Максимыч, опять ты в гробу переворачива-

ешься!» И, помнится, когда оратор с пафосом процитировал слова «буревестника», вдруг неподалёку от меня очнулся и вмиг стряхнул с себя явно похмельную дрёму журналист средней руки и среднего возраста, незадолго до того получивший членский пи-

сательский билет за свои полурассказы-полуочерки, печатавшие-

ся в газете, которой он и заведовал – в «Сельской жизни». Испу-

ганно озираясь, он забормотал:

«А при чём тут моя газета? Какой в ней обнаружился идиотизм, а, товарищи, вы не слышали?!»

«Да не волнуйся ты, - ответил ему кто-то, сидевший рядом с ним, - наш идиотизм, нормальный, советский, идейно выдержан-

ный… как тот коньяк, которого ты, судя по запаху, с утра хлеб- нул. Спи спокойно, дорогой товарищ…»


А трибуна продолжала громыхать, правда, уже сбиваясь изредка на фальцет:

«Фактически мы видим попытку литературной реабилитации кулачества как класса, оправдываются этими авторами и мироеды, и Тит Титычи!..»

На этом месте до моего слуха донёсся рокочущий полушёпот известного переводчика почти со всех известных языков. Накло-

нясь к уху соседа, дряхлого поэта, который был известен лишь тем, что шестью десятками лет ранее написал гимн еврейской революционной молодёжи, переводчик произнёс:

«Ну, кажется, нам сегодня бояться нечего!»

«У каком смислу?» - не понял его ветеран революционной поэзии.

«По сионистам и вообще по нашим сегодня стрелять не будут, им сегодня не до нас», - пояснил ему сосед. Услыхав сей краткий тихий диалог, я немало удивился. Ведь переводчик, синеглазый упитанный блондин, носил фамилию Иванов. Но откуда мне было знать в тот день, что спустя лет десять этот Иванов станет редактором иерусалимского литературного листка для «русско-

язычных» и всласть, и смачно будет издеваться на страницах своего листка над всеми революционными соплеменниками… А с трибуны доносилось:

«И даже на обложке этого сборника стихов красуется церков- ный купол с крестом, столь дорогим для сердца автора! И такое

выходит в молодёжном издательстве, которое по сути своего названия должно разоблачать религиозный дурман своей продукцией! Позор!»

Я вновь напрягся, ожидая услышать свою фамилию: ведь моя последняя книжка вышла годом ранее именно в упомянутом мо-

лодёжном издательстве, и на её обложке художник, следуя содер-

жанию главных страниц, изобразил крепостные стены, башни и храмы моего древнего родного города. С крестами, конечно… Однако моя фамилия не прозвучала с трибуны. Она прозвучала из президиума – чуть позже…

Но вот что меня поразило, когда громыхнула «воинствующе-безбожная» тирада про крест: боковым зрением я увидал, что мой сосед, тот самый мастер амурной лирики в советском варианте, услыхав эту тираду, сложил перстью три пальца правой руки и, слегка сгорбившись, чтоб никто не заметил, перекрестился. Да, не касаясь ни плеч, ни лба, можно сказать – миниатюрное, но всё-таки крестное знамение сотворил!

Я вытер пот со лба, встряхнулся и огляделся.


Уже несколько поотвыкший от таких «форумов», я огляделся. И увидел кое-что новыми глазами.

Шло открытое партийное собрание столичных писателей, пос-

вящённое выходу основополагающего (словцо «судьбоносный» тогда ещё не было в ходу) цекистского постановления о совре-

менной литературе. Зал, обычно битком набитый, собравшиеся заполнили лишь на треть. С трибуны неслась агитпроповская ахинея, давно обрыдшая, пожалуй, всем собравшимся, даже тем, кто восседал в президиуме – а в тот день ещё и такими мотивами пронизанная, которые были просто мерзки и противны для мно-

гих людей. Хотя бы потому, что эти люди – несмотря ни на что, по глубинной сути своей – оставались всё-таки русскими людь-

ми.

И сегодня, оглядываясь на много лет назад, могу твёрдо ска-

зать: в большинстве своём они были хорошими людьми. Ну, да… со многими грешками и пороками, неизбежными для творческих натур. Но – всё-таки хорошими людьми. А многие – и настоящи-

ми писателями, написавшими немало добрых и интересных книг. А у некоторых из них так и вовсе прекрасные книги выходили из-под пера, такие, что, уверен, и до внуков наших внуков доживут.

И в личной порядочности, в честности, да и в смелости мно-

гим из них тоже нельзя было отказать. Фронтовики – одно слово что значит! Да и среди более молодых многие прошли в после-

военные годы сквозь огонь и пороховой дым.

Так что никто из них не мог с одобрением воспринимать ту «руководящую и направляющую» чушь, которая обрушивалась на них в тот день с трибуны. Бурных аплодисментов не слыша-

лось – так, дежурные нестройные хлопки. Вот что запомнилось, однако, и что меня тогда немало удивило: как бы отдельно ото всех, в гордом одиночестве и с высокомерно-независимым видом сидевший поэт-бард, чьи песни тогда крутились на ещё плёноч-

ных магнитофонах в каждой сколь-либо «интеллектуальной» компании. Он, вообще демонстративно державшийся в стороне от так называемой «общественной жизни», ни на каких собрани-

ях не появлявшийся прежде, на это вдруг пришёл. Более того – со странным для его возраста и статуса энтузиазмом, даже над голо-

вой ладоши вздымая, этот певец «комиссаров в пыльных шле-

мах» аплодировал выступающему в самых зубодробительных местах его глаголаний. Зачем ему это понадобилось? до сих пор не пойму. Быть может, хотел этим получить у властей «индуль-

генцию» за какое-нибудь своё прегрешение, или желал «пробить» себе длительную загранпоездку за океан, до каких он был боль-

шим охотником – кто знает… Как бы там ни было, «дворянин арбатского двора» и «дежурный по Апрелю» оказался почти еди-

нственным на том собрании, кто ладонями изображал бурный восторг и горячее одобрение…

Однако, говорю, тусклые, дежурные, а всё-таки звучали хлоп-

ки – и они вполне устраивали руководящих товарищей в прези-

диуме.

А в зале люди молчали, дремали, бурчали, ворчали, выражали своё явное неудовольствие один другому, но – вполголоса, не-

громким шёпотом, со смешочками, с ироническими, даже издева-

тельскими ухмылками над теми благоглупостями и просто мараз-

матически-безграмотными мерзостями, которые изрекал уже хрипнущий оператор, но и – не более того. Не более!..

А временами вяло аплодировали.

…И мне открылось то,что в недавние годы представало мне под флёром серьёзности и даже некой государственной важности. Что тут говорить: может быть, слишком серьёзно я, подобно мно-

жеству сверстников моих, смотрел на окружающий мир. Слиш-

ком многому верил безоглядно. За это и тогда мы крупно распла-

чивались (мой пример – ещё далеко не самый горький), а уж в дни недавние, да и нынче – тут и говорить нечего…

…И я увидел в невероятной прежде ясности и отчётливости, что все эти люди играют в какую-то странную