Михаил Афанасьевич Булгаков покинул сей бренный мир, автор и его герой-рассказ

Вид материалаРассказ
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6
и г р у . В нечто вроде поддавков… И те, что в президиуме, и те, что в зале, во- круг меня. Все они стали участниками странного спектакля, в котором каждый знает, что он всего лишь делает вид, лицедейст-

вует! – однако при этом все заранее договорились считать, что не спектакль идёт, не действо, а некая рабочая часть реальной жиз- ни. Что не в шоу они вовлечены, а участвуют в эпизоде действи-

тельности.

И тошно всем по-своему на этом спектакле, как «первым лю- бовникам» и «резонёрам», не говоря уже об инженю и травести, так и статистам. Особенно тем, которые, толпой изображая «шум за сценой», по всем театральным канонам вразнобой кричат одну и ту же фразу: «О чём говорить, когда не о чем говорить!» Всем тошно!

Всем обрыд этот спектакль, и тем не менее – все продолжают в нём участвовать, потому что все и каждый знают: если не оты-

грают до занавеса, пусть и вяло, и с отвращением, и перевирая текст не отыграют – то не пойдут ни в буфет, ни к своим действи-

тельно серьёзным, настоящим, живым и жизненным делам и заботам…

И я понял, что в таком спектакле участвовать не могу. Просто физически – не могу.


«Хрен с ним! – подумалось мне, - не репрессируют же меня лишь за то, что не выступлю. Мало ли почему не смог: плохо себя почувствовал, имею право!» И я уже было собрался встать и выскользнуть из зала. Но ещё раз взглянул на трибуну – и протёр глаза. Да не может же такого произойти! чтоб человек так постарел менее, чем за год, что я не видел его вблизи. Вроде бы тот же самый «литературно-заплечных дел мастер», но и поседел, и даже, кажется, ростом поменьше стал, и «унтерпришибеевс-

кий» голос утратил командирскую мощь, стал тоньше, и хрипас-

тей… И, чтоб развеять свои сомнения, я спросил соседа-лирика:

«Это главный, что ли, партийный командир наших Зоилов та-

кую длинную речугу толкает, а, я что-то не разгляжу, со зрением худо стало… Он или не он?»

«А? Да он, он, партийней не бывает…» - буркнул в ответ мэтр любовных миниатюр и поэм. Он, похоже, уже и не слышал, и не слушал никого и ничего, просто сидел в какой-то тоскливо-сгорб-

ленной позе, уставясь в одну точку грустными и потускневшими, а некогда очень красивыми глазами любимца дам… Мне бы ещё раз переспросить его, но я не стал этого делать: и без того было видно, что нехорошо человеку…

И мне становилось нехорошо – и на сердце, и вокруг него. Мой «кураж», обретённый в нижнем буфете, тяжелел в крови, набряк злостью, которая росла во мне от минуты к минуте под булыжниками и чурбаками слов литературного зубодробителя. Он, видно, понимая, что его выступление неимоверно затянулось, уже откладывал в сторону непрочитанные листки, всё чаще сби-

вался, терял нить своих трактовок высшей партийной мудрости, но – никто в президиуме и виду не подавал, что оратору пора сворачиваться. Все на сцене сидели и слушали его с самым поч-

тительным видом. И от этого их вида, и от всего происходящего меня уже начинало изнутри колотить… И до спазм во рту хоте-

лось курить. Это нехорошее желание росло миг за мигом, и я уже глянул в сторону ближней боковой двери. И понял причину осо-

бой остроты этого желания: за дверью уже стояли невидимые курильщики, не выдержавшие раньше меня. Но дверь они плотно не захлопывали, поэтому струйки дыма ползли с лестничной площадки в зал сквозь образовавшуюся щель, и они даже слегка клубились над полом.

И – хотите верьте, хотите нет – но, глядя на эти клубящиеся струйки, я вдруг ощутил: это не дымом табачным пахнет!


…а палёной шерстью и серой.

И уже не звуки человеческой речи послышались мне со сцены, а цокот железных копыт!

«Ну всё, дошёл до точки, пора бежать, а то свихнусь!» - решил я и уже стал соскальзывать, сползать с кресла, чтобы, пригнув-

шись, незаметно пробраться к выходу.

Но в эти мгновенья цокот железных копыт стал перерастать и сливаться в железно-цокающие, а потом уже и железно-лающие слова, которые донеслись до моего слуха с трибуны:

«…они забивают свои повести и рассказы всякой так называе-

мой чертовщинкой, они превращают советскую литературу в какую-то б у л г а к о в щ и н у


Это меня и остановило.

До хруста в пальцах вцепившись в плюшевую спинку передне-

го кресла, я стиснул зубы, чтобы не плеснуть на сцену шквалом отборно-матерных проклятий.

Буквально все слои непечатной русской брани, усвоенные мною и в сельском детстве, и на стройке, и среди авиаторов – все они мигом ожили, проснулись и вскипели во мне подобно камча-

тским гейзерам, вдобавок соль и перец в своём кипятке несущим. Не шучу – язык у меня во рту просто загорелся от нестерпимого, неимоверного желания обложить этого оратора многоэтажьем «ненормативной лексики»…

«Что ты, сволочь, можешь знать о Булгакове , чтобы судить о нём?! В твоих мозгах, сделанных из канцелярской доски, никогда не гостила ни единая строка этого писателя, да и никакого писа-

теля вообще! Ты сам – нечисть похлеще любых Коровьевых и Фаготов, ты сам – воплощение нежили и чертовщины. Да то, что назвал ты булгаковщиной – твоя родная стихия, единственно воз-

можная для тебя среда обитания!..»

Вот такие – в переводе на более или менее литературный язык – мысли роились у меня в мозгу и кипятили мою кровь. И вскипя- тили её настолько, что я почувствовал: если сейчас же не сбегу – то либо не выдержу, выскочу на сцену и обрушусь на этого тол-

кователя верховных циркуляров, либо – сердце не выдержит та-

кого напряжения. А вроде бы теперь можно ещё пожить – так мне думалось в тот миг.

…Конечно, конечно же! – неспроста меня так взъярили и в самую настоящую лихорадку бросили эти два словесных ярлыка, увенчавшие околесицу, что низвергалась с трибуны – «булгаков-

щина» и «чертовщинка». Они подействовали на меня подобно инструментам искусного иглоукалывателя, они мгновенно «реанимировали» в моём существе уже было затихшую, задрема-

вшую, замёрзшую и готовую отмереть муку. Вмиг напомнили о себе те жгучие и лютые мучения, те многообразные, разномаст-

ные, а то и душераздирающие горести мои, глубинные причины которых так или иначе были связаны с той самой «булгаковщи-

ной». Или, говоря строже и точнее – с Тенью Мастера… Так уда-

рили меня, и возмутили, и помутили сознание моё эти «дебилиз-

мы» литературного зубодробителя.

Верней, того, кто стоял на трибуне…

Он уже её покинул, одной рукой держа папку со сложенными в неё листками, а другой – держа огромный носовой платок и шумно сморкаясь. Ведущий собрания, тот самый, кто столь нас- тойчиво требовал по телефону моего появления, вдруг изящно изогнул свой пышный торс перед ним так, что всколыхнулась его седеющая грива (коллеги шутили про него, что он «косит» под попа-расстригу либо под разночинца, что совершенно не соответ-

ствовало его натуре «серого кардинала»), и радушным жестом усадил его рядом с собою. Это, по моим понятиям, было уже чем-то несусветным: ведь партийный надсмотрщик столичных крити-

ков для крупного секретаря нашего «департамента изящной сло-

весности» был всего лишь исполнителем его указаний, можно сказать – кем-то вроде прислужника. И вдруг такое учтивое раду-

шие… Однако мне уже не хотелось и не моглось над всеми этими странностями раздумывать: меня колотило изнутри и уносило к выходу. Прочь!

И тут со сцены прозвучала моя фамилия.

Её звучно произнёс – тут можно прибегнуть к нынешнему сло-

варю и сказать так, - её почти торжественно «озвучил» председа-

тельствующий на собрании хозяин одного из главных начальст-

венных кабинетов писательского союза. …Признаюсь, не без своеобразного восторга вспоминаю этого, во всех смыслах масш- табного человека: лицедей был крупнейший! Множество раз за свою долгую номенклатурную карьеру перекладывавший рули и, согласно фрондёрской шутке тех времён, «изгибавшийся вместе с линией руководства», он, однако, принадлежал к тем, уже тогда немногим высшим литературным управленцам, благодаря кото- рым руководимый ими союз и превратился в действительно могучий «департамент». В мощную индустрию оттиснутых на книжных и журнальных страницах слов, в особый мир, где мно- жество одарённых или просто способных пишущих людей могли вести относительно безбедное существование, вдохновенно или хотя бы квалифицированно творя образцы словесности. (Конеч- но, если только они не декларировали в этих образцах свою враждебность системе, государству, - но таких-то, прямо скажем, было меньше пальцев руки, среди настоящих писателей, разуме- ется…) И нисколько не лукавил этот «большой секретарь», гово- ря мне по телефону со слезой в голосе, что он для меня же стара- ется, что он не утерял веры в моё новое восхождение к вешинам Парнаса, - хорошо помню, как за несколько лет до того тяжкого разговора, на излёте одного праздничного банкета, он, уже слегка захмелевший, наизусть прочитал два моих стихотворения. Да и

мастерски, с «подвывами»!.. Нет, он искренне верил в то, что мне говорил, он искренне хотел, чтобы я вновь оказался «на коне».


Он вообще в с е г д а искренне верил в то, что говорил – и неважно, что годом ранее с его уст и из-под пера звучало и явля-

лось нечто прямо противоположное: он и тогда был искренен! Будь иначе – он не обладал бы той силой убеждения, которая воздействовала на многих людей с совершенно иными, чем у него, жизненными уставами. Не просидел бы столько лет на верхушке литературного Олимпа, плавно переходя из одного начальственного кабинета в другой, более высокий…

Но он действительно искренне любил русскую словесность. Что там стихи! – прозаики и драматурги изумлялись, слыша от него почти дословные цитаты из их творений.

Однако, пожалуй, сильнее всего он любил в л а с т ь . И в

этой любви тоже был искренен.

…И потому ничуть не лукавил этот высокопоставленный наш столоначальник , грозя мне жестокими карами в случае моей не-

явки на то ответственнейшее собрание. И не таких карал, бывало. И «живых классиков» заставлял каяться прилюдно и в печати в их прегрешениях перед «руководящей линией». За милую душу!

…Не всех, правда, удавалось ему и присным укоротить, «об-

ломать» - но то иной разговор. Однако и другое нельзя не вспом-

нить. От иных, кого дубина той самой «линии» грозила расплю- щить или покалечить, он эту дубину отводил. Это тоже ему уда-

валось в силу его совершенно уникальных, иезуитско-дипломати-

ческих дарований, и прежде всего – всё того же дара искренне ве-

рить в правду слов, которыми он убеждал других, в том числе и тех, от кого он сам зависел…


Слышу, слышу, дорогой читатель, ваш мрачный выдох: дес-

кать, какого матёрого монстра нам автор тут представил! И я вам не возражаю… Да только вот найдите среди нынешних столона- чальников, ведающих любыми «департаментами», будь то крем- лёвские, будь то изящными искусствами занимающиеся, найдите мне такого «монстра», который в такой же мере (или хоть вполо- вину) знал бы и любил суть дела своего, смысл своего поприща, как человек, о коем я вам поведал только что… То-то же – и не старайтесь!

…Лет пять назад во время нашего, как выяснилось вскоре, самого последнего разговора, один очень пожилой поэт, ветеран Великой войны, покровительствовавший мне в давние дни моего дебюта, молвил, когда мы вспомнили и помянули этого самого «монстра»:

«Да, у них, у таких, как он, у тогдашних наших генеральных, первых и главных, грехов было – как репьёв на уличных собаках. Всяких, и кровавых тоже… Однако литературу они знали и влю-

блены в неё были просто фанатически! А нынешние их преемни-

ки – они безгрешны. На них ни пятнышка… Но им не до книг. И мы им не нужны…»

А впрочем, всё это – лишь к слову.

Всё это лишь к тому, чтобы вы поняли: когда на вышеописан-

ной встрече творцов изящной словесности я услышал свою фами-

лию из уст председательствующего официоза, который вслед за тем выразил надежду на то, что я дам достойную оценку только что прозвучавшему выступлению, - так вот, в те мгновенья от- нюдь не потому я не продолжил свой путь к выходу, а повернул в сторону сцены, что опасался каких-то карательных «оргвыво-

дов». Как раз об этом-то мне даже и не думалось. Более того: ми-

нувшие недели и месяцы почти уже бесповоротно настроили ме-

ня на то, что придётся жить не просто в отрыве, а в отверженнос-

ти от литературного мира, даже его изгоем стать. И временами такая будущность казалась мне очень желанной: вспоминалась судьба дворника Андрея Платонова, судьбы других страстотерп-

цев, и думалось – зато потом будет «небо в алмазах»! Всё-таки я ещё в том возрасте находился, когда жизнь ещё представляется долгой, а старость – чем-то ещё очень далёким. О, наивность!


Однако слова этого человека для меня не были пустым звуком. Отмахнуться от них я не мог. Он не был для меня «монстром»: страха перед ним я не чувствовал, а нечто вроде уважительного почтения оставалось.

А главное: та же ярость, которая колотила меня изнутри и гнала к выходу – та же ярость повела меня на сцену и на трибу-

ну…


В одном председательствующий оказался прав: я дал достой- ную оценку той «толковище», что битый час обрушивалась на зал. И сегодня мне кажется – достойную. А уж тогда, в те дни… надолго, до разгара «перестроечных» общественных сражений в среде моих товарищей по перу за мной закрепилась репутация человека не просто непредсказуемого и неуправляемого, но и способного на смелые – до безумия – поступки.

Смелости не было никакой. По крайней мере, в те минут де-

сять-пятнадцать, что я стоял на трибуне, не ощущал я в себе никакой смелости. Точней сказать, не чувствовал, что рискую, что мне грозит какая-то кара за мои слова. Не думал об этом, и вообще ни о чём не думал – просто говорил то, что накипело во мне. Не было смелости. А вот безумие… да, пожалуй, безумие тогда во мне просто царило…

…Но я не стану нагружать сознание читателей рассказом о том, что и как я тогда говорил. Ни к чему это: поистине – дела давно минувших дней, и вряд ли сегодняшним людям, особенно молодым, интересны будут всякие ораторские фиоритуры, кото-

рыми герой этого повествования бичевал идиотизм тех дней. Чи-

тателям, уверен, от половодья нынешних идиотизмов тошно и мерзко… Поэтому нет тут необходимости ни воспроизводить на бумаге то моё выступление, ни даже вкратце излагать его суть. Ни к чему. Да и скучно было бы мне самому воспроизводить ве-

сьма странную для сегодняшнего слуха фразеологию тех лет, тот совершенно неповторимый, в чём-то «эзоповский», а в чём-то и очень даже демагогический стиль, к которому обречены тогда


были прибегать все, чтобы доказывать свою правоту «от про- тивного». Часто – и от очень противного… Ну, к примеру, каж- дый, кто хотел отбиться от какого-нибудь очередного «комис- сара», присланного из райкома или горкома для проверки, одерживал над ним верх только в том случае ( при стечении про-

чих добрых обстоятельств), если «забивал» его обилием цитат из классиков самого передового в мире учения. Любой, кто хотел оградить своё дело, свой участок жизнедеятельности от каких-то угрожающих и разрушительных «партийных требований», просто вынужден был ссылаться на ту или иную речь «дорогого Леонида Ильича» либо на выступления других «вождей»… Вот и моя от-

поведь благоглупостям и мерзопакостям, прозвучавшим с трибу-

ны в тот день, исключением в этом смысле не стала.

«Я даже и предположить не мог, что у тебя в котелке столько ленинских высказываний держится!» - говорил мне гораздо позже тот самый ветеран любовной поэзии, что сидел на собра-

нии рядом со мной. От другого же коллеги, слушавшего меня в тот день, я узнал, что мне удалось не просто «размазать по стен-

ке» предыдущего оратора, но и выставить его чуть ли не антисо-

ветчиком – и всё с помощью ссылок на недавний доклад Андро-

пова: шеф Лубянки именно в те дни становился правой рукой одряхлевшего генсека…

Конечно, вцепившись в те минуты одной рукой в трибуну, а другой – сжав микрофон (инстинктивно, в подсознательном опасении, что его могут у меня отнять), я видел небывалое вол-

нение, творящееся в зале. Видел: одни хватаются за голову и закатывают в ужасе глаза, другие, наоборот, опускают и прячут глаза, но тоже в ужасе, третьи – превратившись в некое подобие человекообразных слуховых аппаратов, донельзя широко разину-

ли рты и распахнули глаза. Одни – подскакивают, дёргаются: этим хочется бешено аплодировать, а те понимают, что надо орать «Позор!», гнать наглеца с трибуны, но команды на это ни-

кто не даёт… Короче, говоря печально известными словами, сум-

бур вместо музыки!

Впрочем, изредка бросая взгляд в зал, видел и немало востор-

женных, полных света гордости глаз. Даже в самых передних рядах… Помнится: Федот Викторский, ас-лётчик, сбивший в войну тьму фашистских самолётов, а после войны восемь лет отмотавший на лесоповале по доносу (причём – по доносу дру-

гого аса, не какого-нибудь штабника) – сидит в первом ряду, ибо туговат на ухо, огромные ручищи возложил на огромную же су-

коватую палку, в глаза мне летят золотые искорки от его «иконо-

стаса» и от двух звёзд Героя, возвращённых ему после реабили-

тации (мгновенно возникло в голове его откровение: «Если б не зона – спился бы, а за колючкой стихи писать начал!»), и вдруг он отрывает от черенка своей дубинки правую лапищу и – пока-

зывает мне большой палец… Вот такие-то жесты и взгляды под-

держивали и «заводили» маховик» моего красноречия всё на но-

вые и новые обороты. Меня и впрямь несло – будто застоявшего-

ся и вырвавшегося из стойла иноходца!

…Однако, говорю, не только смысла нет, но и невозможно было бы мне хоть что-то воспроизвести из той моей филиппики: дословно ничего и сам не помню, а придумывать или заниматься трудом словесной реконструкции – скучно. Лучше приведу ещё несколько устных отзывов о том моём словесном взрыве, услы-

шанных тоже гораздо позднее. «Ты его нёс и по кочкам и на все корки!» - ухал один соловей пера, вспоминая тот день. Другой ахал покрепче: «На моей памяти публично линию партии так ещё никто не раздалбывал!» (Последний глагол, сами понимаете, мною изменён…)

Вот с этим вторым суждением я и сегодня категорически не согласен!

Ибо как раз «линию партии»-то я и защищал, яростно сотрясая воздух главного зала в писательском клубе… Здесь уместно при- вести единственную сохранившуюся в моей памяти цитату из той моей «речуги». Именно цитату, из текста: сам я, повторяю, ниче-

го не помнил. А спустя некоторое время одна симпатизировавшая мне дама, сидевшая на том собрании за столиком для стенографи-

сток, под большим секретом и сама пугаясь собственной смелос-

ти, показала мне (но в руках подержать не дала) листочки, на которых ею было запечатлено моё выступление. В те дни мне было уже не до него, я пробежал текст мельком, без интереса, и в памяти застрял только лишь один прочитанный второпях пассаж:

«Таких, мягко говоря, лишённых разума толкований осново-

полагающего документа ЦК в этом зале ещё не слышалось! Такое извращение политики партии в отношении литературы и писате-

лей могло родиться лишь в больном мозгу человека, ничего в ли-

тературе не смыслящего, да и в коммунистической идеологии тоже ни черта!..»

Вот так…


Однако вот что важнее: я должен объяснить вам, почему имен-

но э т и строки из стенограммы мне запомнились. Ведь они бы-

ли и не самыми резкими, и не самыми красноречиво-убедитель-

ными из того, что я тогда слал в микрофон.