Данпиге Гюнтера Грасса была весьма характерная для юноши его возраста биография

Вид материалаБиография

Содержание


Сужение от изголовья к изножью
Подобный материал:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   61

все равно говорю "красный", эта краснота меня не приемлет, краснота

выворачивает свои покровы наизнанку: они черные, здесь она, здесь она,

Черная кухарка, пугает меня желтый цвет, обманывает синий, я не верю синему,

не лжет мне и не зеленит мне -- зеленый, зелен гроб, в котором я пасусь,

зелень укрывает меня, с зеленью я сам себе бел. Это крестит меня в черный

цвет, а черный пугает меня желтым, а желтый обманывает синим, а синему я не

верю в зеленый, а зеленый расцветает красным, а красной была брошка у сестры

Инги, она носила красный крест, точнее сказать -- носила на съемном

воротничке своего сестринского халата; но редко, даже и в платяном шкафу,

мне удавалось задержаться на этом самом одноцветном из всех впечатлений.

Многоцветный шум, проникнув из гостиной, ударился о дверцы моего шкафа,

пробудил меня от начавшегося и посвященного сестре Инге полусна. Я сидел

вполне бодрый, с распухшим языком, барабан -- на коленях, между

разноокрашенных зимних пальто, вдыхал запах мацератовского партийного

обмундирования, соседствовал с кожей портупеи, ремня, петли для карабина, не

видел больше ничего из белых складок на сестринском халате: здесь падала

шерсть, здесь висели шерстяные ткани, здесь bek|ber сминал фланель, а надо

мной -- шляпные моды последних четырех лет, а у моих ног -- ботинки,

туфельки, начищенные голенища, каблуки с подковками и без, полоса света,

падая из комнаты, позволяет мне все увидеть, Оскар пожалел, что оставил щель

между дверцами шкафа. Ну чего мне ждать от них, от тех, кто сидит в

гостиной. Допустим, Мацерат застукал обоих на кушетке, что навряд ли

возможно, поскольку Ян всегда, а не только за игрой в скат соблюдал остатки

осторожности. Вероятно -- так оно впоследствии и оказалось, -- Мацерат

водрузил на стол посреди гостиной большую суповую миску с готовым к

употреблению картофельным супом из умерщвленных, выпотрошенных, вымоченных,

отваренных со специями угрей и даже позволил себе, поскольку никто не

садился за стол, нахваливать свою стряпню, перечисляя все приправы и все

премудрости рецепта. Матушка закричала. По-кашубски, а кашубского Мацерат и

не понимал, и не выносил, и, однако же, принужден был слушать, да, верно, и

понял, о чем это она: речь могла идти только об угрях, и, как всякий раз,

когда матушка кричала о моем падении с лестницы, Мацерат ответствовал. Оба

хорошо заучили свои роли. Ян подавал реплики. Без него театр просто не

получился бы. И вот наконец второе действие: с грохотом откинута крышка

пианино, без нот, по памяти, ноги на обеих педалях, отставая, забегая

вперед, сливаясь -- хор охотников из "Волшебного стрелка", -- "Что может

прекраснее быть на земле". И на самой середине, где "Эгей-эге-гей!", с

грохотом падает крышка пианино, ноги прочь с педалей, опрокинут

табурет-вертушка, матушка приближается, еще один взгляд в зеркальные дверцы,

и вот она уже бросилась -- я все мог видеть через свою щелку -- бросилась

поперек на супружескую постель под синим балдахином, рыдала и столь же

многопальцево ломала руки, как это делала кающаяся Магдалина с цветной

литографии в золотой рамке над изголовьем супружеской крепости. Долгое время

я мог слышать, как скулит матушка, легкое поскрипывание кровати да

приглушенный шепот из гостиной. Ян успокаивал Мацерата. Мацерат просил Яна

успокоить матушку. Шепот мало-помалу иссяк, в спальню вошел Ян. Действие

третье: он постоял перед кроватью, переводя взгляд с матушки на кающуюся

Магдалину и обратно, осторожно присел на край, погладил спину и зад лежащей

на животе матушки, успокоительно заговорил по-кашубски и -- поскольку слова

на нее больше не действовали -- запустил руку ей под юбку, пока наконец она

не перестала скулить, а Ян смог отвести взгляд от многопальцевой Магдалины.

Стоило посмотреть, как Ян встал после выполненной работы, отер пальцы

носовым платком и громко, но уже не по- кашубски, чтобы и Мацерат в гостиной

либо на кухне мог услышать и понять, произнес, отчетливо выделяя каждое

слово:

-- Ну пошли, Агнес, и забудем эту историю. Альфред давно уже вынес

угрей и утопил в сортире. А мы сейчас закрутим хороший скат, по четверть

пфеннига, я не против, и, когда все останется позади и мы успокоимся,

Альфред поджарит нам грибы с яйцом и картофелем.

Матушка ничего не ответила, съехала с постели, разгладила желтое

стеганое одеяло, перед зеркальными дверцами снова привела в порядок свою

прическу и вслед за Яном покинула спальню. Я отвел глаз от щели и вскоре

услышал, как они тасуют карты. Маленький, робкий смешок, Мацерат снял

колоду, Ян сдает карты, и начался торг. Сдается мне, Ян предложил Мацерату

заказывать игру, но rnr спасовал уже на двадцати трех. Тогда матушка подняла

заказ до тридцати шести, после чего Яну тоже пришлось пасовать, и матушка

разыграла гранд, который едва не продула. Следующий кон выиграл Ян -- на

простой бубне, без сучка-задоринки, а за ним матушка заказала черву без

прикупа, и хоть и с трудом, но вылезла.

В твердой уверенности, что этот семейный скат продлится до поздней

ночи, единожды прерванный на яичницу с грибами и жареным картофелем, я

перестал уделять внимание последующим партиям и даже -- более того --

попробовал вернуться мыслями к сестре Инге и ее белым, навевающим сон

одеждам. Но мои предстоящие визиты к доктору Холлацу были омрачены. И не

потому только, что зеленый, синий, желтый и черный цвета то и дело

вторгались в красный цвет красного креста, но и потому, что события

минувшего утра вклинивались туда же; всякий раз, когда отворялась дверь в

приемную доктора, к сестре Инге, мне являлся не чистый и легкий облик

сестринского халата, нет, это грузчик на молу в Нойфарвассере под

навигационной вышкой вытаскивал угрей из мокрой, кишащей живностью конской

головы, а то, что виделось белым, то, что я хотел отнести на счет сестры

Инги, оказывалось крыльями чаек, которые на какое- то мгновение обманно

закрыли и падаль, и угрей в этой падали, покуда вновь не разверзлась рана,

но она не кровоточила, порождая красный цвет, а, напротив, лошадь была

черной, бутылочно-зеленым -- море, немного ржавчины примешал к общей картине

груженный лесом "финн" и чайки -- не говорите мне больше про голубей --

облаком закрыли жертву, обмакнули концы крыльев и подбросили одного угря

моей сестре Инге, а Инга перехватила угря, воздала ему почести и сама стала

чайкой, приняла образ, нет, не голубя, а если даже Святого Духа, то все

равно в обличье, которое зовется чайкой, облаком налетает на мясо и

празднует Троицу. Отказавшись от усилий, я отказался тогда и от шкафа,

неохотно распахнул изнутри зеркальные дверцы, вылез из ящика, увидев себя в

зеркале, нашел, что нисколько не изменился, но все же порадовался, что фрау

Катер уже перестала выколачивать ковры. Правда, для Оскара Страстная пятница

закончилась, но хождению по мукам предстояло начаться лишь после Пасхи.


СУЖЕНИЕ ОТ ИЗГОЛОВЬЯ К ИЗНОЖЬЮ


Лишь когда миновала пятница угреносной лошадиной головы, лишь после

Пасхи, которую мы вместе с семейством Яна Бронски провели в деревенском

Биссау, у бабушки и у дяди Винцента, хождение по мукам должно было начаться

и для моей матушки, и даже приветливая майская погода тут ничем помочь не

могла.


Неправда, что Мацерат заставил матушку снова есть рыбу. По доброй воле,

охваченная загадочной прожорливостью спустя недели две после Пасхи, она, не

заботясь больше о своей фигуре, начала поглощать рыбу в таких количествах,

что Мацерат сказал:

-- Да не ешь же ты столько этой рыбы, будто тебя заставляют.

Но она начинала сардинками в масле -- к завтраку, часа через два, если

в лавке не было покупателей, на брасывалась на фанерный ящик с бонзакскими

шпротами, на обед требовала жареную камбалу или треску в горчичном соусе, а

после обеда ее уже снова можно было увидеть с jnmepbm{l ножом в руках: угорь

в желе, рольмопс, сельдь жареная; когда же Мацерат отказывался жарить или

варить рыбу еще и к ужину, она не тратила лишних слов, не бранилась, а

просто спокойно вставала со своего места и возвращалась с куском копченого

угря из лавки, отчего у нас у всех пропадал аппетит, потому что она

соскребала весь жир с угриной шкурки изнутри и снаружи, да и вообще ела

теперь рыбу только при помощи ножа. За день ее по нескольку раз рвало.

Встревоженный Мацерат спрашивал растерянно:

-- В чем дело? Ты, часом, не беременна?

-- Не мели вздор, -- отвечала матушка, если вообще хоть что-нибудь

отвечала, и бабка Коляйчек, когда в воскресенье на обед у нас подали

отварного угря с картофелем и все это плавало во взбитых сливках, хлопнула

ладонью по столу и сказала: -- Ну, Агнес, объясни наконец, что с тобой? Ну

чего ты ешь рыбу, если тебя от нее воротит, и не говоришь ни словечка, и

ведешь себя как незнам кто. Матушка лишь покачала головой, картофель

сдвинула в сторону, угря обмакнула в сливки и принялась есть как заведенная,

словно ей задание такое дали. Ян Бронски ничего не говорил. Когда я однажды

застал обоих на кушетке, они хоть и держались по обыкновению за руки и

одежда у них была в беспорядке, но меня поразили заплаканные глаза Яна и

апатия матушки, которая, однако, сменилась вдруг на полную свою

противоположность. Она вскочила, схватила меня, стиснула, подняла, на

мгновение открыв передо мной бездну, которую нельзя было заполнить даже

горами жареных, пареных, маринованных и копченых рыб. Несколько дней спустя

я мог наблюдать, как она не только набросилась в кухне на уже привычные

чертовы сардины, но даже слила масло из множества старых банок, которые

сохранила, в маленькую сковородку для соусов, разогрела на газу и начала

пить, отчего у меня, стоявшего в дверях кухни, выпали из рук палочки. Тем же

вечером матушку доставили в городскую клинику. Мацерат плакал и причитал,

поджидая "скорую помощь": -- Ну почему ты не хочешь ребеночка? Не все ли

равно, от кого он. Или ты все еще из-за этой дурацкой лошадиной головы? И

что нас туда понесло?! Забудь ты про это, Агнес. Я ведь не нарочно. Пришла

машина, матушку вынесли, на улице собрались дети и взрослые, матушку увезли,

и впоследствии нам предстояло узнать, что матушка не забыла ни мол, ни

лошадиную голову, что воспоминание об этом коне, все равно как его звали --

Ханс или Фриц, -- она унесла с собой. Ее органы с болезненной наглядностью

вспоминали о прогулке в Страстную пятницу и тем вынудили мою мать, которая

разделяла точку зрения своих органов, умереть из страха перед повторением

подобной прогулки. Доктор Холлац толковал о желтухе и о рыбной интоксикации.

В больнице установили, что матушка на третьем месяце беременности, отвели ей

отдельную палату, где четыре дня подряд она демонстрировала нам, которым

разрешили ее навещать, полное отвращения, но порой улыбающееся мне

измученное судорогами лицо. Хоть она и старалась доставлять своим

посетителям маленькие радости, как нынче стараюсь я в дни посещений

изображать перед своими друзьями чувство глубокого удовлетворения, не в ее

силах было помешать регулярно возникающим рвотным позывам сотрясать медленно

nrqrso`~yee тело, пусть даже оно ничего больше не могло из себя исторгнуть,

кроме как уже под конец, на четвертый день этого трудного умирания, -- малую

толику дыхания, того, что в конце должен исторгнуть каждый, чтобы получить

право на свидетельство о смерти.

Мы все, можно сказать, вздохнули, когда в матушке не осталось больше

причин для уродующих ее позывов. Едва она, обмытая, улеглась в саване, мы

вновь увидели ее родное, круглое, наивно-лукавое лицо. Старшая сестра

отделения закрыла ей глаза, поскольку Мацерат, как и Ян Бронски, совсем

ослеп от слез.

Я не мог плакать именно потому, что плакали все остальные, мужчины и

бабушка, Хедвиг Бронски и Стефан, которому было уже без малого четырнадцать.

К тому же лично меня смерть матушки ничуть не удивила. Разве Оскару, который

по четвергам сопровождал ее во время поездок в Старый город, а по субботам

-- в церковь Сердца Христова, не казалось, что она вот уже много лет

судорожно ищет способа разрушить треугольник отношений таким образом, чтобы

Мацерату, которого она, может быть, ненавидела, досталась в наследство вина

за ее смерть, тогда как Ян Бронски, ее Ян, мог и впредь служить на Польской

почте с мыслью: она умерла ради меня, она не хотела стоять у меня поперек

дороги, она принесла себя в жертву.

При всем хитроумии, которое умели проявить как матушка, так и Ян, когда

речь шла о том, чтобы обеспечить своей любви ложе в спокойных условиях, они

одновременно проявляли и склонность к романтике: при желании в них можно

видеть Ромео и Джульетту или, если угодно, двух королевских детей, которые

по сюжету никак не могли встретиться, потому что вода была слишком глубока.

Покуда матушка, успевшая своевременно причаститься Святых Тайн, холодная и

чуждая отныне любым волнениям, лежала под молитвой священника, я нашел в

себе не только время, но и желание наблюдать за сестрами, которые

исповедовали по большей части протестантскую веру. Они складывали руки не

так, как это делали католики, с большей уверенностью, сказал бы я, читали

"Отче наш", с некоторыми отклонениями от оригинального католического текста,

и не осеняли себя крестом, как это, к примеру, делали бабушка Коляйчек, все

семейство Бронски, да и я сам. Мой отец Мацерат -- в данном случае назову

его так, хоть у меня и нет уверенности, что именно он зачал меня, --

протестант, отличался от других протестантов, потому что во время молитвы не

складывал руки перед грудью, а, напротив, держа сцепленные пальцы примерно

на уровне причинного места, как бы совершал переход от одной религии в

другую и явно стыдился своей молитвы. Бабушка вместе со своим братом

Винцентом стояла на коленях у смертного одра, молилась громко и безоглядно

на кашубском наречии, тогда как ее брат Винцент лишь ше велил губами, на

польском надо полагать, зато до предела распахивал глаза на зрелище духовных

свершений. Я был бы не прочь побарабанить. В конце концов, это ей, бедной

моей маме, я был обязан множеством бело-красных барабанов. Это она, в

противовес пожеланиям Мацерата, положила мне в колыбель материнское обещание

барабана, вдобавок ее красота время от времени, когда она еще была стройной

и не бегала на гимнастику, служила темой для моего барабана. Под конец я уже

не мог больше сдержать себя: в комнате, где умерла моя матушка, я еще раз

воплотил на барабане идеальный образ ее сероглазой opekeqrh и был крайне

удивлен, что именно Мацерат укротил немедленно за тем последовавший протест

старшей медсе стры, что он встал на мою сторону, прошептав: -- Оставьте его,

сестра, они ведь так любили друг Друга. Мама могла быть очень веселой. Мама

могла быть очень робкой. Мама могла скоро забывать. Однако у мамы была

хорошая память. Мама выплеснула вместе с водой и меня, и она же сидела со

мной в одной ванне. Я иногда терял маму, но ее искатель ходил рядом с ней.

Если я пением разрезал стекла, мама подавала замазку. Будучи неправа, мама

часто стояла на своем, хотя вокруг хватало стульев, чтобы сесть. Даже когда

мама была застегнута на все пуговицы, она оставалась для меня открытой. Мама

боялась сквозняков и, однако, то и дело поднимала бурю. Она жила на издержки

и не любила накладных расходов. Я был рубашкой верхней карты в ее колоде.

Когда мама ходила с червей, она всегда выигрывала. Когда мама умерла,

красные языки пламени на обечайке моего барабана несколько поблекли, зато

белый лак стал еще белее и до того ослепительным, что сам Оскар порой

невольно жмурился.

Погребли мою бедную маму, вопреки ее несколько раз высказанному

желанию, не на кладбище Заспе, а на маленьком тихом кладбище Брентау. Там же

покоился и ее умерший в семнадцатом году от гриппа отчим, пороховщик Грегор

Коляйчек. Погребальная процессия, что вполне естественно, когда хоронят

любимую всеми хозяйку лавки, оказалась весьма длинной, в ней мелькали не

только физиономии постоянных покупателей, но и торговых посредников от

различных фирм и даже представителей от конкуренции, как, например, торговец

колониальными товарами Вайнрах и фрау Пробст из продовольственной лавки на

Герташтрассе. Кладбищенская часовня даже не смогла вместить всю эту толпу.

Пахло цветами, пахло нафталином от черных костюмов. В гробу у бедной мамы

было желтое, измученное лицо. За все время длительных церемоний я не мог

отказаться от чувства: вот сейчас у нее вскинется голова и ее снова вырвет,

у нее в теле еще кое-что осталось, и это кое-что хочет выйти наружу: не

только трехмесячный зародыш, который, подобно мне, не знал, какому отцу

будет обязан жизнью, не только он хотел выйти наружу и, подобно Оскару,

потребовать в дар себе барабан, нет, там есть еще рыба, конечно не сардинки

в масле, про камбалу я и говорить не хочу, нет, по-моему, там есть еще

кусочек угря, несколько бело-зеленых волокон угрятины, угря с морской битвы

в Скагерраке, угря с мола в Нойфарвассере, угря Страстной пятницы, угря,

вышедшего из лошадиной головы, возможно даже, угря из ее отца Йозефа

Коляйчека, который угодил под плоты и стал добычей для угрей, угорь от угря,

ибо угорь ты и в угря возвратишься... Но нового приступа рвоты не случилось,

она решила унести угря под землю, чтобы наконец-то обрести покой. Когда

мужчины подняли крышку гроба, чтобы прикрыть лицо моей бедной мамы,

одновременно полное и решимости, и отвращения, Анна Коляйчек ухватила мужчин

за руки, потом, топча цветы перед гробом, рухнула на тело дочери, и плакала,

и разрывала белый дорогой саван, и громко кричала по-кашубски. Многие потом

говорили, что она осыпала проклятиями моего предполагаемого отца Мацерата и

называла его убийцей своей дочери. Не осталось без упоминания и мое падение

в погреб. Она унаследовала выдумку матушки и не позволила Мацерату забыть

про его предполагаемую вину в моем opedonk`c`elnl несчастье. Она и потом не

переставала его винить, хотя он, несмотря на все политические перемены, чуть

ли не против воли, чтил ее и во время войны поддерживал сахаром и

искусственным медом, кофе и керосином. Зеленщик Грефф и Ян Бронски,

плакавший высоким тонким голосом, отвели мою бабушку прочь от гроба. Мужчины

наконец-то могли закрыть крышку и принять то выражение лица, которое они

принимают всегда, когда изготовляются нести гроб. На полудеревенском

кладбище Брентау, где было два поля -- по одному с каждой стороны вязовой

аллеи, -- где стояла часовня, которая скорее походила на поделку для

рождественского представления, где был колодец с жу равлем и на редкость

оживленный птичий мир, на вычищенной граблями близлежащей аллее, возглавляя

вслед за Мацератом траурную процессию, я впервые залюбовался формой гроба. В

жизни мне еще не раз представится возможность скользнуть взглядом по черному

с коричневатым оттенком дереву, которое используют для последней

потребности. Гроб моей бедной матери был черного цвета и на диво гармонично

сужи вался к изножью. Сыщется ли на целом свете другая форма, которая столь

же удачно соответствовала бы пропорциям человеческого тела?

Ах, если бы и кровать так же сужалась к изножью! И все наши как

привычные, так и случайные ложа столь же недвусмысленно суживались к ногам!

Ибо, как бы мы ни растопыривались, нашим ногам в конечном итоге достается

лишь эта узкая основа, и, начиная с той ширины, которую требуют для себя

голова, плечи и тело, гроб становится к ногам все уже и уже.

Мацерат шел сразу за гробом. Цилиндр он нес в руке и, несмотря на

великую скорбь, старался на каждом медленном шаге выпрямлять колено. Всякий

раз, когда мой взгляд падал на затылок Мацерата, мне становилось его жаль:

выпяченный затылок и две толстые жилы, которые вырастали у него из-под