Данпиге Гюнтера Грасса была весьма характерная для юноши его возраста биография

Вид материалаБиография
Подобный материал:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   61

Рождество. А как пришел в себя, лежу это я у нас прямо на стойке, и моя

распрекрасная кровь задаром льется в пивные кружки, и Штарбуш уже спешит с

аптечкой от Красного Креста и желает оказать мне так называемую первую

помощь. -- И чего было соваться? -- рассердилась мамаша Тручински и

выдернула спицу из своего пучка. -- Сам-то ведь никогда в церковь не ходил.

Наоборот даже. Герберт отмахнулся, затем, не поднимая подтяжек и волоча за

собой рубашку, побрел в уборную. Сердито побрел и сердито сказал по дороге:

"Вот он, этот шрам", словом, двинулся в путь так, словно этим походом хотел

раз и навсегда отмежеваться от церкви и связанной с ней поножовщины, словно

сортир был именно тем местом, где человек становится вольнодумцем либо

укрепляется в своем вольнодумстве. Несколько недель спустя я застал Герберта

неразговорчивым и не готовым отвечать на вопросы. Мрачным показался он мне,

хотя на спине у него и не было привычной повязки. Более того, я увидел, что

он вполне нормально лежит на спине, в гостиной, на софе, а не как раненый в

своей постели, но тем не менее он производил впечатление тяжелораненого. Я

слышал, как Герберт вздыхает, как он обращается к Богу, к Марксу и к

Энгельсу и клянет все на свете. Время от времени он выбрасывал кверху кулак,

потом ронял его на грудь, проделывал то же с другим кулаком, -- словом, бил

себя в грудь, словно католик, когда он кри чит: "Меа culpa, mea maxima

culpa!"1 Герберт, оказывается, убил одного латвийского капитана. Впрочем,

суд оправдал Герберта -- он, как это часто бывает у людей его профессии,

действовал в пределах необходимой обороны. Но латыш, несмотря на

оправдательный приговор, так и остался мертвым


1 "Мой грех, мой тягчайший грех!" (лат.)


латышом и лег на кельнера тяжким грузом, хотя люди говорили, что это

был щуплый человек, да еще с больным желудком. На работу Герберт больше не

ходил. Он уволился. Хозяин трактира Штарбуш часто заглядывал к нему, садился

на софу либо к мамаше Тручински за кухонный стол, доставал из портфеля

бутылку можжевеловки для Герберта, а для мамаши полфунта необжаренных

кофейных зерен родом из Вольной гавани. Потом он пытался либо уговорить

Герберта, либо уговаривал мамашу Тручински уговорить своего сына. Но Герберт

оставался тверд -- либо мягок, можно называть и так и эдак -- и служить

кельнером больше не желал, а уж тем паче -- в Нойфарвассере, напротив

моряцкой церкви. И вообще не желал больше служить кельнером. Кто служит

кельнером, того режут ножом, а кого режут ножом, тот рано или поздно убьет

маленького латвийского капитана только потому, что захочет оттолкнуть этого

капитана, только потому, что не захочет, чтобы латвийский нож наряду со

всеми финскими, шведскими, польскими, вольногородскими и имперскими ножами

прибавил латвийский шрам на вдоль и поперек исполосованной спине некоего

Герберта Тручински. -- Уж лучше я пойду в таможенники, чем снова заделаюсь

кельнером в Нойфарвассере, -- сказал Герберт. Но он не пошел в таможенники.


НИОБЕЯ


В тридцать восьмом году были повышены таможенные пошлины и временно

закрыты границы между Польшей и Вольным городом Данциг. Теперь моя бабушка

не могла по базарным дням приезжать на пригородном поезде в Лангфур, и ей

пришлось закрыть свою палатку. Она, если можно так выразиться, осталась

сидеть на своих яйцах, не имея, однако, особого желания их высиживать. В

порту возносилась к небу вонь от селедок, товар копился, государственные

мужи проводили встречи и были едины в своих решениях, только мой безработный

друг Герберт страдал разочарованностью, лежа на софе, и как истинный

мыслитель предавался раздумьям

Между тем таможня давала жалованье и давала хлеб. Еще она давала

зеленые мундиры и зеленую границу, которую стоило охранять. Герберт не пошел

в таможню, Герберт не вернулся в кельнеры, Герберт желал лежать на софе и

размышлять.

Но у человека должна быть работа. Не одна мамаша Тручински так думала.

Она хоть и не пыталась по наущению хозяина Штарбуша уговорить Герберта снова

начать в Фарвассере, зато она тоже считала, что Герберта надо поднять с

софы. Да ему и самому прискучила их двухкомнатная квартира, он размышлял

теперь только для виду, в один прекрасный день начал читать объявления в

"Новейших вестях" и -- хоть и не без отвращения -- в "Форпосте", отыскивая

работу в порту.

Я был бы рад ему подсобить. Разве такому человеку, как Герберт, нужно,

кроме достойных его занятий в портовом пригороде, искать источники побочных

доходов? Поиски места, случайная работенка, закапывание протухших селедок? Я

не мог представить себе Герберта, стоящего на молу, плюющего на чаек,

балующегося табачком. У меня возникла идея, я вполне мог бы создать вместе с

Гербертом совместное предприятие: два часа напряженнейшей работы раз в

неделю или даже в leqv -- и мы стали бы обеспеченными людьми. Оскар,

приобретший большой опыт в этой сфере, мог бы своим все еще алмазным голосом

взрезать витрины с достойной внимания выкладкой, а заодно стоял бы на

стреме, Герберт же тотчас, как это говорят, оказывался бы под рукой. Нам не

понадобились бы сварочные аппараты, дубликаты ключей, ящики с инструментами.

Мы обходились бы без кастета и без огнестрельного оружия. "Черный ворон" и

мы -- это были два отдельно существующих мира, которым не к чему

соприкасаться. А Меркурий, бог торговли и воровства, благословил бы нас, ибо

я, рожденный под знаком Девы, обладал его печатью, которой при случае

припечатывал твердые предметы. Не имеет смысла замалчивать данный эпизод.

Изложу его вкратце -- и не надо считать это добровольным признанием: Герберт

и я за то время, пока он ходил без работы, предприняли два обычных масштабов

вторжения в деликатесные лавки и одно чрезвычайное -- в меховой магазин: три

чернобурки, одна нерпа, одна каракулевая муфта и красивое, хоть и не слишком

дорогое пальто из жеребка, которое, наверное, с превеликим удовольствием

носила бы моя бедная матушка, -- так выглядел наш улов. И если мы в

дальнейшем отказались от хищений, то не столько из-за неуместного, однако же

временами докучливого чувства вины, сколько из-за растущих трудностей со

сбытом нашего улова. Чтобы выгодно продать добро, Герберту надо было снова

ездить в Ной-фарвассер, ибо только в портовом пригороде водились подходящие

посредники. Но поскольку упомянутая местность снова и снова напоминала ему о

щуплом и страдающем болезнью желудка латвийском капитане, он сбагривал наше

добро где попало: на Шихаугассе, у Хакелевского завода, на Бюргервизен,

везде -- только не в Фарвассере, где меха ушли бы за милую душу. Вот почему

сбыт добычи настолько затягивался, что товары из деликатесных лавок оседали

в конце концов на кухне у мамаши Тручински, и даже каракулевую муфту он ей

подарил, вернее -- пытался подарить. Завидев муфту, мамаша Тручински

настроилась на серьезный лад. Хотя она безропотно принимала продукты, думая,

может быть, о не запрещенной законом краже для утоления голода, но муфта

означала роскошь, а роскошь означала легкомыслие, а легкомыслие означало

тюрьму. Так просто -- и так верно -- рассуждала мамаша Тручински, она

сделала мышиные глазки, выдернула спицу из своего узелка волос и сказала со

спицей в руках: "Ты еще кончишь так же, как кончил твой отец", после чего

подсунула Герберту не то "Новейшие вести", не то "Форпост", что, если

выразить словами, означало: а сейчас ты пойдешь и подыщешь себе приличное

место, не какую-нибудь там случайную халтурку, не то я для тебя стряпать не

стану. Герберт еще с неделю провалялся на диване, пред назначенном для

размышлений, брюзжал и не желал беседовать ни о рубцах, ни об искушении

многообещающих витрин. Я отнесся к своему другу с полным пониманием, дал ему

возможность избыть до дна остатки душевных терзаний, сам околачивался у

часовщика Лаубшада, среди его пожирающих время часов, еще раз попытал

счастья у музыканта Мейна, но этот не позволял себе больше ни единой

рюмашки, скакал со своей трубой лишь по нотам кавалерийской капеллы

штурмовиков, был с виду ухоженный и бодрый, тогда как четыре его кошки,

пережиток хоть и запойных, но чрезвычайно музыкальных времен, хирели от

oknuncn питания. Зато Мацерата, который, пока жива была матушка, выпивал

только за компанию, я частенько заставал по вечерам с остекленелым взглядом

за маленькой стопочкой. Он листал альбом с фотографиями, как делаю сейчас я,

пытаясь оживить бедную матушку на маленьких, лучше или хуже освещенных

квадратиках, к полуночи приходил от слез в должное настроение и взывал то к

Гитлеру, то к Бетховену, которые по-прежнему мрачно висели друг против

друга, взывал, переходя на доверительное "ты", и вроде бы получал ответ от

глухого гения, в то время как трезвенник фюрер помалкивал, ибо Мацерат,

мелкий, пьяный целленляйтер, был недостоин забот провидения. В один из

вторников -- такие точные воспоминания дарует мне барабан -- дело вызрело

само собой. Герберт вырядился, иными словами, позволил мамаше Тручински

вычистить холодным кофе синие, узкие сверху, широкие внизу брюки, втиснулся

в свои тихоступы, влился в пиджак с якорными пуговицами, опрыскал белое

шелковое кашне, добытое им в Вольной гавани, одеколоном, который в свою

очередь возрос на беспошлинном перегное той же гавани, и вскоре возник перед

нами квадратный и неподвижный, под синей фуражкой. -- Пойду погляжу, как там

насчет халтурки. -- И хлопком, для вящего удальства, сдвинул влево фуражку

памяти принца Генриха. Мамаша Тручински опустила газету. Уже на другой день

у Герберта появилась и служба, и форма. Он теперь ходил в темно-сером, а не

в таможенно- зеленом; он стал смотрителем при Морском музее. Как и все

достойное сохранения в этом самом по себе достойном сохранения городе,

сокровища Морского музея заполняли старинный, тоже музейного вида

патрицианский дом, сохранивший спереди каменное крыльцо и причудливый, хотя

и сочный орнамент на фасаде, а внутри -- резьбу по темному дубу и винтовые

лестницы. Здесь демонстрировали специально увековеченную в каталогах историю

торгового города, неизменно ставившего себе в заслугу умение среди множества

могущественных, но по большей части бедных соседей достичь немыслимого

богатства и, достигнув, сохранить. О эти выкупленные у орденских магистров и

польских королей, увековеченные в грамотах привилегии! Эти пестрые гравюры

-- изображение многочисленных осад, которьм подвергалась морская крепость в

устье Вислы! Вот в стенах города пребывает несчастный Станислав Лещинский,

спасаясь от саксонского короля. Картина маслом отчетливо показывает, до чего

ему страшно. И примас Потоцкий, и французский посланник де Монти ужас как

боятся, ибо русские под предводительством генерала Ласки осадили город. Все

это точнейшим образом описано, и названия стоящих на рейде французских

кораблей под флагом с лилиями тоже вполне можно прочесть. Стрелка указывает:

на этом корабле король Станислав Лещинский бежал в Лотарингию, когда

третьего августа город пришлось сдать. Однако большую часть выставленных

экспонатов составляли трофеи, привезенные с победоносных войн, ибо войны

проигранные лишь очень редко, а то и вовсе никогда не передают музеям

трофеи.

Гордость собрания составляла галионная фигура с флорентийского галеаса,

который хоть и был приписан к порту Брюгге, принадлежал двум уроженцам

Флоренции, купцам Портинари и Тани. Данцигским пиратам и капитанам Паулю

Бенеке и Мартину Бардеви-ку удалось в апреле одна тысяча четыреста семьдесят

третьего года, курсируя у зеландского берега перед гаванью Слагельсе, взять

этот c`ke`q. Сразу после захвата они прикончили многолюдную команду вкупе с

офицерами и капитаном, а самое судно и его содержимое были доставлены в

Данциг. Складень со "Страшным судом" художника Мемлинга и золотая

крестильни- ца -- то и другое по заказу флотентийца Тани изготовлено для

одной флорентийской церкви -- были выставлены в Мариенкирхе; сколько мне

известно, "Страшный суд" и по сей день услаждает католическое око Польши.

Что сталось с галионной фигурой после войны, покамест не выяснено. В мое же

время ее хранил Морской музей.

Пышная деревянная зелено-голая баба, которая из-под воздетых рук,

небрежно скрещенных и демонстрирующих все пальцы поверх целеустремленных

грудей, смотрит прямо перед собой янтарными глазами. И вот эта баба, эта

галионная фигура приносила несчастье. Заказывал ее купец Портинари, велев

воспроизвести пропорции фламандской девушки, любезной его сердцу, некоему

резчику по дереву, составившему себе имя на изготовлении подобного рода

фигур. Но едва зеленая фигура возвысилась над бугшпритом галеаса, самое

девушку, как тогда было заведено, обвинили в колдовстве. А прежде чем ей

сгореть ясным пламенем, она под пыткой показала на своего покровителя,

флорентийского купца, и уж заодно -- на скульптора, который так хорошо

воспроизвел ее размеры. Портинари, говорят, повесился, поскольку боялся

костра, а скульптору отрубили его даровитые руки, дабы ему впредь было

неповадно. Процесс в Брюгге, привлекший к себе большое внимание, ибо

Портинари был очень богатый человек, еще не подошел к концу, как судно с

галионной фигурой угодило в руки пиратской шайки Пауля Бенеке. Когда его

брали на абордаж, синьор Тани, второй купец, рухнул под ударами пиратского

топора, да и сам Пауль Бенеке вскоре за ним последовал: через несколько лет

патриции родного города сочли его не достойным помилования и утопили во

дворе, рядом с Ярусной башней. Суда, на которые после смерти Бенеке

водружали эту фигуру, сгорали еще в гавани, сразу же после сборки, и

вдобавок перебрасывали огонь на другие суда, кроме фигуры, разумеется, --

фигура была неуязвима для огня, а благодаря своим соразмерным пропорциям она

снова и снова находила любителей среди судовладельцев. Но стоило этой бабе

занять свое место на носу корабля, как у нее за спиной поднимался бунт среди

доселе миролюбивой команды, отчего численность команды изрядно уменьшалась.

Бес славный поход данцигского флота против Дании под водительством весьма

способного Эберхарда Фербера в году одна тысяча пятьсот двадцать втором

привел к падению Фербера и кровавой смуте в самом городе. История, правда,

толкует о религиозных разногласиях--в двадцать третьем году протестантский

пастор Хегте повел толпу иконоборцев на штурм семи приходских церквей

города, -- мы же возложим вину за это столь затянувшееся бедствие на

галионную фигу ру: именно она украшала бугшприт ферберовского корабля.

Когда пятьюдесятью годами позже Стефан Баторий тщетно осаждал город,

Каспар Йешке, настоятель Оливското монастыря, прямо обвинил во всем

галионную фигуру, эту греховную бабу. Король поляков получил ее от города в

дар, увез к себе на бивуак и внимал ее плохим советам. До какой степени

деревянная дама воздействовала на шведские походы против города, на

многолетнее заточение религиозного фанатика доктора Эгидиуса Штрауха,

который вел тайные переговоры со шведами и настаивал на предании огню

зеленой бабы, снова возвратившейся в город, нам не известно. Если верить

недоказанным слухам, бежавший из Qhkeghh поэт по имени Опиц на несколько лет

нашел приют в городе, однако умер до срока, ибо набрел в каком-то складе на

пагубную фигуру и попытался воспеть ее в стихах. Лишь ближе к концу

восемнадцатого века, в период разделов Польши, пруссаки, которым пришлось

брать город силой, издали королевско-прусский запрет на "деревянную Ниобею".

Впервые ее документально назвали по имени и одновременно эвакуировали или,

вернее, заточили в Ярусную башню, именно во дворе которой был утоплен Пауль

Бенеке, именно с галереи которой я впервые -- и успешно -- опробовал

действие своего голоса на расстоянии, заточили с тем, чтобы она подле

изысканнейших образцов человеческой фантазии, то есть орудий пыток, спокойно

пережила девятнадцатый век. Но когда в тридцать втором году я влез на

Ярусную башню и своим голосом поразил окна в фойе Городского театра, Ниобею,

именуемую в народе Зеленая Маричка или Марья Зеленая, уже много лет назад,

благодарение Богу, удалили из башенной камеры пыток. Поди знай, удалась бы

мне в противном случае атака на классическое строение или нет. То был,

верно, неосведомленный, пришлый директор музея, который извлек Ниобею из

благотворно действующей на нее камеры пыток и, вскоре после образования

Вольного города, поместил ее во вновь основанный Морской музей. Вскоре этот

энтузиаст умер от заражения крови, которое заработал, прикрепляя табличку с

надписью, что здесь выставлена галионная фигура, откликающаяся на имя

Ниобея. Его преемник, осмотрительный знаток городской истории, пожелал вновь

спровадить Ниобею куда-нибудь подальше. Он надумал подарить эту опасную

деревянную девицу городу Любеку, и, лишь потому, что любекцы отвергли сей

дар, город в устье Траве, если не считать его кирпичных церквей, вполне

благополучно пережил бомбардировки. Ниобея, она же Зеленая Маричка, так и

осталась в музее и за период без малого четырнадцать лет споспешествовала

смерти двух директоров, не того осмотрительного -- тот получил по

собственной просьбе перевод в другое место, гибели у ее ног престарелого

священнослужителя, насильственного ухода из жизни одного студента

Технического института, двух старшеклассников из Петровской гимназии, только

что успешно сдавших экзамены на аттестат зрелости, и четырех вполне

достойных, по большей части женатых смотрителей.

Всех их, включая студента, обнаружили с просветленным лицом и

вонзенными в грудь острыми предметами той разновидности, которую можно найти

лишь в Морском музее: резаки для парусов, абордажные крючья, гарпуны, тонкой

чеканки наконечники копий с Золотого берега, иглы для сшивания парусов;

только последний гимназист прибег сперва к перочинному ножу, а уж потом -- к

обычному школьному циркулю, ибо незадолго до его смерти все острые экспонаты

были либо прикреплены цепями, либо упрятаны под стекло.

Хотя криминалисты из комиссии по убийствам всякий раз твердили о

трагическом самоубийстве, по городу и даже по страницам газет бродил слух,

согласно которому "это все учиняет Зеленая Маричка собственными руками". На

Ниобею пали серьезные подозрения, что именно она спровадила на тот свет

мужчин и мальчиков. Шли жаркие дебаты, под тему "Ниобея" многие газеты

учредили специальную колонку для свободного обмена мнениями; речь там шла о

фатальных происшествиях. Городское управление толковало об sqr`pebxhu

суевериях: никто не намерен предпринимать опрометчивые шаги, покуда не будет

доказано, что здесь действительно совершается нечто загадочное.

Вот почему зеленая деревяшка оставалась украшением музея, поскольку и

Краеведческий музей в Оливе, и Городской на Флайшергассе, и дирекция

Юнкерского двора наотрез отказались приютить у себя эту охочую до мужиков

персону.

Музею не хватало смотрителей. И не только смотрители отказывались

караулить деревянную деву. Даже посетители и те стороной обходили зал с

янтарноглазой. Долгое время за ренессансными окнами, которые давали

пропорциональной скульптуре необходимое боковое освещение, царила тишина.

Пыль оседала на ней. Уборщицы перестали сюда приходить. Некогда столь

докучные фоторепортеры, из которых один вскоре после того, как навел свой

объектив на галионную фигуру, умер хоть и естественной, но, учитывая

сделанный перед этим снимок, не совсем понятной смертью, не только перестали

поставлять фотографии убийственного творения газетам Вольного города,

Польши, Германского рейха и даже Франции, но, напротив, уничтожили портреты

Ниобеи в своих архивах, впредь же запечатлевали исключительно прибытие и

убытие различных президентов, глав государств и королей в изгнании, жили под