Данпиге Гюнтера Грасса была весьма характерная для юноши его возраста биография
Вид материала | Биография |
СодержаниеСпина герберта тручински |
- А. О. Грубич (зао "тимет", г. Минск) Несколько лет назад была опубликована не характерная, 181.82kb.
- С. В. Гиппиус тренинг развития креативности, 5128.29kb.
- Программа социального взросления мальчика-подростка-юноши в условиях Минусинского кадетского, 308.07kb.
- А. А. Фет. Биография. Лирика, 21.97kb.
- Биография М. Ю. Лермонтова (1814-1841), 55.02kb.
- Петре Ивере Иоанн Руф его преемник на кафедре Майума, в написанной им биографии Петра., 197kb.
- Ю. Д. Нагорных > А. В. Власенко 2010, 1203.18kb.
- Исаак семенович брук и его школа, 147.4kb.
- К истории вопроса. Современное состояние проблемы, 2432.78kb.
- 25 ноября в школе прошли праздничные мероприятия, посвященные «Дню Матери». Была оформлена, 41.14kb.
воротничка и шли до края волос.
Почему меня взяла за руку мамаша Тручински, а не Гретхен Шефлер и не
Хедвиг Бронски? Она жила на третьем этаже нашего дома, а имени у нее, надо
полагать, не было, потому что ее повсюду так и звали: мамаша Тручински. Над
гробом -- его преподобие Винке со служкой и с ладаном. Мой взгляд перебежал
с Мацератова затылка на вкривь и вкось испещренные складками затылки тех,
кто нес гроб. Мне предстояло подавить в себе дикое желание: Оскар желал
вскочить на гроб. Он хотел сидеть на крышке гроба и бара банить. Не по жести
-- по крышке желал Оскар стучать своими палочками. Когда они, покачиваясь,
несли гроб, Оскар желал оседлать его. Когда они позади него повторяли вслед
за его преподобием слова молитвы, Оскар желал задавать ритм. Когда они с
помощью досок и канатов опускали его в яму, Оскар желал сохранять
спокойствие, сидя верхом на дереве. Когда была проповедь, колокольчики,
ладан и святая вода, он желал отбарабанить свою латынь на деревянной крышке
и дожидаться, пока они на канатах опустят его в могилу. Оскар хотел туда
вместе с матерью и зародышем. Быть внизу, когда оставшиеся наверху будут
забрасывать его пригоршнями земли, не вылезать наверх желал Оскар, сидеть на
узком конце и барабанить, если удастся, барабанить даже под землей до тех
пор, пока палочки не выпадут у него из рук, дерево -- из-под палочек, пока
его матушка ради него, пока он ради нее, пока все ради друг друга не сгниют,
не предадут свою плоть земле и обитателям ее; даже костяшками пальцев Nqj`p
с превеликой радостью барабанил бы для нежных хрящиков зародыша -- если б
это было возможно, если б это было дозволено.
Но никто не сидел на крышке. Неотягощенный гроб колыхался под вязами и
плакучими ивами на кладбище в Брентау. Пестрые куры служки отыскивали между
могил червей, сеять не сеяли, однако собирали в житницы. Потом между берез.
Я позади Мацерата, меня держит за руку мамаша Тручински, сразу позади меня
-- моя бабушка, ее вели Грефф и Ян; Винцент Бронски под руку с Хедвиг,
малышка Марга и Стефан, держась за руки, -- перед Шефлерами. Часовщик
Ла-убшад, старый господин Хайланд, Мейн, трубач, однако без трубы и даже до
известной степени трезвый.
Когда все кончилось и люди начали выражать со болезнование, я завидел
Сигизмунда Маркуса. Черный и смущенный, он присоединился ко всем тем, кто
подавал руку Мацерату, мне, моей бабушке и семейству Бронски, и желал что-то
пробормотать. Поначалу я даже не понял, чего потребовал от Маркуса Александр
Шефлер. Они едва были знакомы, если вообще были. Потом и музыкант Мейн
заговорил с хозяином игрушечной лавки. Они стояли за невысокой живой
изгородью из той зеленой штуковины, которая, если растереть ее между
пальцами, пачкает руки и горькая на вкус. Фрау Катер со своей скрытой под
носовым платком ухмылкой и слишком быстро повзрослевшей дочерью Сузи как раз
выражали Мацерату соболезнование и не могли отказать себе в удовольствии
погладить меня по головке. Голоса за изгородью стали громче, оставаясь
такими же непонятными. Трубач Мейн тыкал Маркусу указательным пальцем в его
черный костюм, толкал его перед собой, затем подхватил его под руку слева, а
Шефлер тем же манером -- справа, и оба, внимательно следя за тем, чтобы
Маркус, двигаясь спиной вперед, не споткнулся о могильные ограды, вывели его
на кладбищенскую аллею и показали Сигизмунду, где находятся ворота. Тот
вроде бы поблагодарил за ценные сведения и двинулся к выходу, даже цилиндр
надел, а оглядываться не стал, хотя и Мейн, и пекарь глядели ему вслед. Ни
Мацерат, ни мамаша Тручински не заметили, что я ускользнул от них и от
соболезнователей. Сделав вид, будто ему надо в одно место, Оскар попятился
задом мимо могильщика и его помощника, дальше побежал, не щадя плюща под
ногами, добежал до вязов и настиг Сигизмунда Маркуса еще перед выходом. --
Оскархен! -- удивился Маркус. -- Скажи на милость, чего они хотят от
Маркуса? Чего он им такое сделал, почему они так делают? Я не знал, что
сделал Маркус, я взял его за потную руку, провел его через чугунные
распахнутые ворота, и оба мы, хранитель моих барабанов и я, барабанщик,
возможно -- его барабанщик, наткнулись на Лео Дурачка, который, подобно нам,
верил в существование рая. Маркус знал Лео, потому что Лео вообще был
городской знаменитостью, я же о нем слышал, слышал, что Лео, еще когда был
семинаристом, однажды в прекрасный солнечный день до того обезумел от мира,
Святых Даров, конфессий, небес и ада, жизни и смерти, что его собственное
представление о мире сделалось хоть и безумным, но зато безукоризненно
полным. Занятия Лео Дурачка сводились к тому, чтобы после каждых похорон --
а он был осведомлен обо всех -- поджидать траурную процессию в черном,
лоснящемся, слишком qbnandmnl одеянии и при белых перчатках. Маркус, как и
я, понял, что к чугунного литья воротам кладбища его привели, так сказать,
профессиональные обязанности и он стоит здесь в выражающих глубокое
соболезнование перчатках, закатив светлые водянистые глаза и пуская слюни
навстречу процессии.
Середина мая, ясный солнечный день. Ограды и деревья унизаны птицами.
Кудахчут куры, символизируя с помощью своих яиц и в них -- бессмертие.
Жужжание в воздухе. Свежая зеленая краска -- без пыли. Лео Дурачок, держа
свой дряхлый цилиндр в левой руке, что с перчаткой, легко приплясывая, ибо и
в самом деле взыскан милостью, вышел навстречу, протянув мне и Маркусу пять
растопыренных пальцев в пахнущей плесенью перчатке, и, как бы колыхаясь под
ветром, хотя в воздухе не было ни малейшего ветерка, воздвигся перед нами,
голову прижал к плечу, что-то невнятно бормотал, пуская слюни, пока Маркус
-- сперва неуверенно, потом решительно -- не положил свою обнаженную руку в
ухватистую перчатку.
-- Какой прекрасный день. А она уже там, где все так дешево. Вы Господа
не видели? Habemus ad Domi-num1. Он прошел мимо нас, и он торопился. Аминь.
Мы сказали "аминь", Маркус согласился с Лео, что день и впрямь хороший,
и признался, что тоже видел Господа.
За спиной у себя мы услышали, как близится жужжание похоронной
процессии. Маркус выручил свою руку из перчатки Лео, нашел еще время для
чаевых, бросил на меня свой, Маркусов, взгляд и затравленно поспешил к
такси, которое дожидалось его перед брен-тауской почтой.
Я еще провожал глазами пыльное облако, которое укрыло от меня
исчезающего Маркуса, когда мамаша Тручински уже перехватила меня за руку.
Они возвращались группами и группками. Лео выразил всем свое соболезнование,
проинформировал общество, что нынче прекрасный день, каждого спросил, видел
ли тот Господа, а в ответ, как обычно, получил малые, большие или вовсе
никакие чаевые. Мацерат и Ян Бронски расплатились с носильщиками,
могильщиками, со служкой и
• Воспрянем к Господу (лат.).
с его преподобием Винке, который не без смущенного вздоха позволил
Дурачку Лео поцеловать свою руку, после чего этой своей поцелованной рукой
воссылал благословляющие жесты расходящемуся обществу. Мы же, моя бабушка,
ее брат Винцент, семейство Бронски с детьми, Грефф без жены и Гретхен
Шефлер, разместились на двух обтянутых простой тканью возах, и повезли нас
мимо трактира Гольдкруг, через лес, через близлежащую польскую границу в
Биссау-Аббау на поминки. Двор Винцента Бронски лежал в ложбине. Перед ним
росли тополя -- чтобы отводить удары молний. Ворота сняли с петель, уложили
их на деревянные козлы, а сверху застелили скатертями. Подтянулись и еще
люди--из соседних дворов. На еду ушло много времени. Мы сидели как раз в
проеме ворот. Гретхен держала меня на коленях. Еда была жирная, потом
сладкая, потом опять жирная, картофельный шнапс, пиво, гусь и поросенок,
пироги с колбасой, тыква маринованная с уксусом и с сахаром, ягодное желе со
сметаной, под вечер сквозь ригу задул небольшой ветерок, шебаршили мыши и
дети семейства Бронски, которые вместе с сорванцами из соседних домов
заполонили двор. С керосиновыми лампами на стол подали карты. Шнапс так на
mel и остался. Да плюс к тому яичный ликер собственного изготовления. От
ликера все развеселились. Грефф, который не пил, начал петь песни. Кашубы
тоже запели, а Мацерат начал сдавать карты. Ян был вторым, а подрядчик с
кирпичного завода третьим. Лишь здесь я заметил, что нет моей бедной мамы.
Играли до поздней ночи, но никому из мужчин ни разу не удалось выиграть с
червями без прикупа. Когда Ян Бронски непонятным для меня образом не сыграл
черву без четырех, я услышал, как он шепчет Мацерату: -- Уж Агнес-то
наверняка бы выиграла. Тут я соскочил с колен Гретхен, отыскал во дворе свою
бабку и ее брата Винцента. Оба сидели рядышком на тележной оглобле. Винцент
вполголоса по-польски взывал к звездам. Бабушка уже не могла плакать, но
запустила меня к себе под юбки. А кто нынче возьмет меня под юбки? Кто
закроет от меня свет дня и свет лампы? Кто вернет мне запах того оплывающего
желтого, чуть прогорклого масла, которое, чтобы подкормить меня, бабушка
накапливала у себя под юбками, хранила, сберегала и при случае подсовывала
мне, чтобы пошло на пользу, чтобы пришлось по вкусу. Я заснул под четырьмя
юбками, неподалеку от истоков бедной моей мамы, и мне было так же тихо, хоть
и не так же бездыханно, как ей в ее ящике, что суживался к ногам.
СПИНА ГЕРБЕРТА ТРУЧИНСКИ
Говорят, ничто на свете не заменит родную мать. Уже вскоре после
похорон мне начало недоставать моей бедной матушки. Отпали визиты по
четвергам к Ои-гизмунду Маркусу, никто не водил меня больше на встречи с
белым халатом сестры Инги, но всего болезненней напоминали мне о матушкиной
смерти субботы; она больше не ходила к исповеди. Короче, я остался без
Старого города, без приемной доктора Холлаца, без церкви Сердца Христова.
Интерес к манифестациям у меня пропал. Как мог я подманивать прохожих к
витринам, когда даже профессия искусителя для Оскара сделалась пресной и
утратила свою привлекательность? Больше не было матери, которая водила бы
меня в Городской театр на представление рождественской сказки, в цирк Кроне
или Буша. Регулярно, хоть и мрачно я продолжал посещать только занятия,
уныло брел по прямым улицам пригорода до Кляйнхаммервег, заходил к Гретхен
Шефлер, которая рассказывала мне о путешествиях, организованных "Силой через
радость" в край полуночного солнца, а я тем временем неуклонно сравнивал
Гете с Распутиным, сравнивал и все не мог остановиться и по большей части
спасался от этого мрачно сияющего круговращения, уходя в занятия историей.
Битва за Рим, кайзеровская история города Данцига, келлеровский морской
календарь -- мои испытанные, образцовые произведения наделяли меня
полузнанием обо всем на свете. Я и сегодня еще могу сообщить вам самые
точные сведения о толщине брони, оснащении, спуске со стапелей, выходе в
море и судовой роли всех кораблей, которые участвовали в Скагерракской
битве, там же пошли ко дну либо получили повреждения. Мне было уже без
малого четырнадцать, я любил одиночество и много гулял. Мой барабан тоже
гулял со мной, но я очень редко беспокоил его жесть, ибо из-за матушкиной
смерти своевременная замена представлялась весьма сомнительной, r`j оно и
оказалось на самом деле. Когда это было, осенью тридцать седьмого или весной
тридцать восьмого? Во всяком случае, я брел вдоль по Гинденбургаллее по
направлению к центру и находился примерно на уровне кафе "Четыре времени
года", при этом не то падали листья, не то лопались почки, -- словом, в
природе что-то совершалось, и тут я повстречал своего друга и наставника
Бебру, который происходил по прямой линии от принца Евгения и тем самым от
Людовика Четырнадцатого. Мы не виделись три года, но узнали друг друга за
двадцать шагов. Бебра был не один, под ручку с ним шла изящная, южного вида
красотка, сантиметра на два меньше Бебры, пальца на три выше меня;
знакомясь, красотка назвала себя: Розвита Рагуна -- известнейшая сомнамбула
Италии. Бебра пригласил меня на чашечку мокко в кафе "Четыре времени года",
мы сели в "аквариум", и кумушки по соседству зашептались: -- Ты только
погляди, лилипуты, Лизбет, Лизбет, ты видела? Будут они выступать в цирке?
Надо будет сходить. Бебра улыбнулся мне, показав при этом тысячу тонких,
едва заметных морщинок. Кельнер, принесший нам кофе, был очень большой.
Когда Розвита заказала к кофе кусочек торта, она поглядела на человека во
фраке, как глядят на башню. Бебра наблюдал за мной.
-- Боюсь, ему сейчас плохо, нашему покорителю стекла. В чем беда, мой
друг? Стекло больше не поддается или голоса не хватает?
Юный и пылкий, каким я был, Оскар хотел немедля продемонстрировать свое
неувядаемое искусство. Я оглянулся по сторонам, уже зафиксировал взглядом
большую стеклянную плоскость перед декоративными рыбками и водорослями, но
прежде, чем я успел запеть, Бебра сказал:
-- Нет, мой друг! Мы вам поверим на слово. Ради Бога, не надо
разрушений, наводнений, рыбьей смерти.
Я пристыженно извинился, прежде всего перед синьорой Розвитой, которая,
достав миниатюрный веер, взволнованно им обмахивалась.
-- У меня мама умерла, -- пробовал я объяснить свое поведение, -- ей не
следовало так поступать. Я на нее очень сердит. Ведь говорят же люди: мать
все видит, все чувствует, все прощает. Сплошь фразы для Дня матери! А она
видела во мне гнома. И избавилась бы от гнома, если б только могла. Но
избавиться не могла, потому что дети, даже если это гномы, занесены в
бумаги, от них нельзя просто так взять и избавиться. И еще потому, что я был
ее собственный гном, потому что, избавившись от меня, она избавилась бы от
самой себя. Погубила бы себя. Так как же, я или гном, спросила она себя,
после чего уничтожила себя, начала есть одну рыбу, и при этом даже не
свежую, дала отставку своим любовникам, а теперь, когда она лежит на
кладбище в Брентау, и любовники, и покупатели в один голос твердят: "Это
гном своим барабаном свел ее в гроб. Она не хотела больше жить из-за
Оскархена, он убил ее!"
Я здорово преувеличивал, желая, может быть, произвести впечатление на
синьору Розвиту. Ведь на самом деле большинство людей обвиняли в смерти
матушки Мацерата и пуще того Яна Бронски. Но Бебра разгадал меня.
-- Преувеличиваете, мой дорогой. Из чистой ревности вы сердитесь на
свою мертвую матушку. Так как она сошла в гроб не столько из-за вас, сколько
из-за утомительных любовных отношений, вы чувствуете, что вами пренебрегли.
B{ злы, и вы тщеславны, как, собственно, и положено гению. -- Далее, после
вздоха и взгляда искоса на синьору Розвиту: -- Нелегко проявлять терпение,
будучи наших размеров. Оставаться человечным без внешних примет роста --
сколь высокая это задача, сколь благородное призвание!
Розвита Рагуна, неаполитанская сомнамбула с кожей одновременно и
гладкой, и морщинистой, та, которой я давал лет восемнадцать, не более того,
и которой уже в ближайшее мгновение восхищался как восьмидесяти-, а то и
девяностолетней старухой, эта самая синьора Розвита провела рукой по
элегантному, английского покроя костюму господина Бебры, послала мне свои
вишнево-черные средиземноморские глаза и далее темным, обещающим плоды
голосом, который взволновал меня и заставил оцепенеть: -- Кариссимо,
Оскарнелло! Как я ее понимаю, вашу боль! Андиамо, поехали с нами: Милан,
Париж, Толедо, Гватемала! У меня началось легкое головокружение. Я схватил
цветущую свежестью и древнюю как мир ручку Рагу-ны. Волны Средиземного моря
бились о мой берег, оливы зашептали мне в ухо: -- Розвита станет для вас
матерью, Розвита будет вас понимать. Она, Розвита, великая сомнамбула,
которая все видит насквозь, все понимает, только себя самое не может понять,
о мама миа, только себя нет, дио! Странным образом, едва начав видеть меня
насквозь и пронизывать меня своим сомнамбулическим взглядом, Рагуна внезапно
и со страхом выдернула у меня свою руку. Не ужаснуло ли ее мое
четырнадцатилетнее изголодавшееся сердце? Не открылось ли ей, что Розвита,
все равно девушка или старуха, для меня означала лишь одно: Розвита? Она
вздрагивала, и шептала по-неаполитански, и так часто осеняла себя крестом,
будто страхи, которые она вычитала во мне, не имели конца, а после всего она
безмолвно скрылась за своим веером. Я растерянно попросил просветить меня, я
попросил объяснений у господина Бебры, но даже Бебра, проис ходивший по
прямой линии от принца Евгения, судя по всему сам потерял обычную
уверенность, он что-то лепетал, и под конец я мог разобрать следующее: --
Ваш гений, мой юный друг, божественное, но и, без сомнения, дьявольское
начало вашего гения несколько смутили мою добрую Розвиту, да и мне,
признаюсь честно, присущая вам спонтанная безмерность представляется чуждой,
хотя и не совсем непонятной. Но все равно, -- Бебра успел собраться с духом,
-- все равно, как бы ни был устроен ваш характер, поезжайте с нами, будете
выступать в "Волшебном шоу" Бебры. При известной доле самовоспитания и
самоограничения вы вполне способны даже при сложившихся сегодня политических
обстоятельствах найти свою публику. Я тотчас смекнул, что Бебра, который в
свое время посоветовал мне всегда быть на сцене и никогда -- перед ней, сам
приобщился к сонму стоящих перед, пусть даже он по-прежнему выступал в
цирке. Вот по этой причине он и не был разочарован, когда я, с видом
вежливого сожаления, отклонил его предложение. А синьора Розвита даже звучно
вздохнула за своим веером и вновь показала мне свои средиземноморские глаза.
Мы еще немного поболтали, я попросил кельнера принести мне пустой стакан для
воды, голосом вырезал в стакане сердечко, выпел вокруг прихотливую надпись
"От Оскара -- Розвите", подарил стакан ей, чем очень ее порадовал, а Бебра
расплатился и щедро дал на чай, прежде чем мы ушли. Оба проводили меня почти
до самого спортзала. Я указал барабанной палочкой в сторону пустых трибун на
противоположном конце Майского луга и -- теперь я припоминаю, что было это
весной тридцать восьмого года, -- рассказал своему наставнику Бебре о
собственной деятельности в качестве барабанщика под трибунами.
Бебра смущенно улыбнулся, синьора Розвита проде монстрировала строгое
лицо. А когда синьора на несколько шагов отошла в сторону, Бебра, прощаясь,
шепнул мне на ухо:
-- Я сплоховал, дорогой друг, как же я могу и впредь оставаться вашим
наставником? Ох уж эта грязная политика!
После таких слов он, как и много лет назад, когда я впервые повстречал
его между жилыми фургончиками цирка, поцеловал меня в лоб, дама Розвита
протянула мне словно бы фарфоровую ручку, я церемонно склонился -- для
четырнадцатилетнего это выглядело чересчур отработанным жестом -- над
пальчиками сомнамбулы.
-- Мы еще увидимся, сын мой! -- помахал мне господин Бебра. --
Увидимся, как бы ни сложилась жизнь. Люди, подобные нам, не могут
потеряться.
-- Не держите зла на своих отцов! -- наставляла меня синьора. --
Привыкайте к собственному существованию, дабы сердце ваше обрело покой, а
сатана злобствовал.
Мне почудилось, будто синьора еще раз, хоть и снова напрасно, окрестила
меня. Изыди, сатана, -- а сатана не уходил. Я печально, с опустошенным
сердцем поглядел обоим вслед, помахал, когда они сели в такси и совершенно
исчезли в нем, ибо "форд" был построен для взрослых, а с ними внутри казался
пустым и, когда помчался прочь, унося моих друзей, выглядел так, будто ищет
седоков.
Впоследствии я, правда, пытался уговорить Мацера-та сходить в цирк
Кроне, но Мацерат не поддавался на уговоры, он с головой ушел в скорбь по
моей бедной ма тушке, которая, по сути, никогда ему полностью не при
надлежала. Да и кому она принадлежала полностью? Даже Яну Бронски -- и то