Уильям Боннер: «Судный день американских финансов: мягкая депрессия XXI в.»
Вид материала | Документы |
- Манипуляция международным общественным сознанием, 90.97kb.
- Ю. Л. Нуллер Депрессия и деперсонализация, 2528.03kb.
- Д. М. Кейнс и "великая депрессия" «Кейнсианизация Америки», 27.74kb.
- Великая Американская Депрессия: к чему может привести крах фондового рынка?, 589.67kb.
- Iподписал Высочайший Манифест об учреждении Министерства финансов России. Вэтот день, 109.43kb.
- Образовательная программа «Мягкая игрушка» Для детей 7-12 лет Срок реализации программы-3, 312.46kb.
- И. С. Баха История-самая пристрастная из наук. Когда она пленяется каким-нибудь человеком,, 478.32kb.
- Тест на выявление стресса. Упражнения по выходу из стресса, 578.54kb.
- Когнитивно-прагматический анализ системы концептов в инаугурационных речах американских, 325.4kb.
- Американский менеджмент на пороге XXI века, 4296.21kb.
Беззастенчивый lumpen dunken
«Мировая экономика в опасном состоянии, объясняет профессор Джеффри Гартен, еще один автор редакционной колонки в Interna tional Herald Tribune в январе 2003 г. Объем торговли и промышленных инвестиций падает, заводы производят больше, чем могут продать, многим регионам угрожает дефляция. Германия и Япония пребывают в стагнации. Большие развивающиеся рынки, от Бразилии до Индонезии, переживают серьезные трудности. Чтобы придать мировой экономике импульс к дальнейшему движению, Вашингтон должен сплотить своих экономических партнеров – группу из семи государств, включающую Канаду, Японию и четыре европейских страны».98
Какой поразительный мир порождает lumpen dunken! Возникла проблема? Просто соберите группу присяжных политиков. Гартен думает, что они в состоянии договориться – между собой об изменении всей мировой экономики.
США уже сделали все, что могли, говорит он. Процентные ставки были снижены. Страна «уже имеет большой бюджетный дефицит», отмечает он с одобрением. Л что эти европейцы? Придется, думает он, подтолкнуть их к тому, чтобы они также понизили процентные ставки и увеличили расходы. И, да, конечно, мы можем также «побудить Японию реструктурировать банковские долги, душащие экономику».
Ого, им придется это сделать. Но, минутку, если вы собираетесь привести в порядок мировую экономику, зачем ограничиваться этим?
Не забывайте, говорит он, нам придется осуществить восстановление Ирака. На это может потребоваться 1,2 трлн долл., и это «не включая расходов на осуществление планов администрации по распространению рыночных и демократических институтов в странах Залива». За 1,2 трлн долл. можно рассчитывать па реконструкцию, проведенную с голливудским размахом. Эта сумма соответствует 49 896 долл. на каждого иракца, что в 19 раз превышает величину среднего годового дохода в этой стране. Откуда возьмутся деньги? Гартен и здесь рад помочь: «Администрация Буша должна работать с Конгрессом, чтобы запланировать выделение нужных средств, а Митчелл Даниэле, директор Административно-бюджетного управления, этому противится». Мы не знакомы с Даниэлсом, но рады обнаружить, что он, в отличие от Гартена, не безумен.
«Мы вступаем в десятилетие политической и военной напряженности, – читаем мы, как будто бы он в силах предвидеть будущее, и важной частью американского ответа должно стать государственное строительство». А почему бы и нет? Решив проблемы мировой экономики, политические рабочие лошадки способны, даже не вспотев, построить одно- два государства.
Беда в том, что люди серьезно воспринимают такого рода lumpen dunken. Им кажется, что раз они разбираются в мелочах, то могут понять и большие проблемы, а значит, в состоянии управляться с мировыми вопросами не хуже, чем с газонокосилкой.
Абстракции как общеизвестное знание
Толпы могут «знать». Но понимание толп – это абстрактные общие понятия, а не личный опыт. Специфическим характером этого абстрактного знания является его предельная упрощенность, что делает его легкоусвояемым толпой.
Выступление перед толпой эрудированного, хорошо знающего предмет человека может оставить ее равнодушной. Зато настоящий демагог способен сформулировать несколько примитивных идей, которые быстро обеспечат ему популярность и политическое влияние. Читатели, до сих пор не понимавшие, почему все политики производят впечатление людей недалеких, теперь знают это таково требование профессии. Дело в том, что человечество в массе своей не способно ни понять сложную или неоднозначную мысль, ни запомнить ее.
Вот почему история, которую способна помнить толпа, – это всегда ее самая примитивная и грубая версия. История, как и все остальное, делается доступной для массового сознания только после сведения к наименьшему общему знаменателю, в конечном итоге к простому мифу. Возьмите простейший «факт»: Франция и другие союзные державы одержали победу в Первой мировой войне, а Германия потерпела поражение. Об этом знает каждый школьник. В терминологии Ницше это wissen, или общее место. Никто лично этого не видел и не переживал, так что это просто абстракция, но ее тем не менее считают истиной.
Но если сказать француженке, сыновья которой погибли на этой войне, а муж вернулся инвалидом, что она должна праздновать победу, она посмотрит на вас как на идиота. Франция лишилась трети капитала. Миллионы людей погибли. Половина страны лежала в руинах. Что же это за победа?
А, ну да, Франция ведь вернула Эльзас и Лотарингию! И кто от этого выиграл? Стала ли новая женушка уцелевшего в боях лотарингца милее, чем была его прежняя фрау? Стала ли кислая капуста вкуснее, сменив название с немецкого sauerkraut на французское choucroute? Стало ли хмельнее вино, перестав быть weiss wien и став vin blanc? Вряд ли. Они по-прежнему пахали землю, как и до войны. И спустя многие годы они порой находили в земле неразорвавшиеся снаряды Первой мировой, и не раз бывало, что те взрывались от прикосновения плуга.
А кто жил лучше в послевоенные годы, победители или побежденные? Только не победители. В 1930-е годы Франция, Британия и Америка все еще пытались выкарабкаться из спада, тогда как Германия переживала экономический подъем. В то время как союзники казались уставшими, вымотанными и потерявшими ориентиры, Германия вошла в период поразительной стойкости, гордости и энергии.
Стала ли Франция более защищенной после того, как она установила контроль над правым берегом Рейна? Вовсе нет. Германия быстро восстановила вооруженные силы и, как показали последующие события, уже в 1934 г. представляла собой более опасную силу, чем 20 годами ранее.
Если Франция победила, то в чем был ее выигрыш? Можно с равной основательностью утверждать как то, что Франция победила, так и то, что Франция потерпела поражение.
Факт есть факт, но…
Что же это за удивительное знание, дорогой читатель? Процесс lum pen dunken говорит нам, что истиной является «факт», по и прямо противоположное также является истиной. А какого рода мыслительный процесс здесь возможен? Какого рода рассуждение может одновременно привести к двум выводам, отличающимся между собой как день и ночь?
Именно это отличает мыслительный процесс толпы от индивидуального мышления. Толпа способна поверить почти во что угодно. Потому ее знания столь же шатки и ненадежны, как логика ее рассуждений. Индивидуум обладает знанием куда более прямым и непосредственным. Мужчина знает, что будет, если слишком долго держать в пальцах горящую спичку или если обидеть жену; и это знание почти никогда его не подводит.
Но даже для индивидуума процесс умозаключений действует не столь надежно, как принято думать. Мы, люди, склонны льстить себе. Мы верим в свою разумность, и почти так оно и есть. Мы так успешно используем разум по отношению к тому, что находится рядом, что не можем удержаться от использования его по отношению к вещам далеким и неизвестным. Мы пытаемся объяснять происходящие рядом события, называя их «причины», а потом пускаемся в экстраполяции, пытаясь логично предугадать будущие результаты этих причин.
В отличие от мухи цеце или кенгуру человек способен сложить 2 плюс 2. Если человек всерьез занят делом и это дело имеет для него смысл, скорее всего он получит 4. Но когда он с той же самой способностью мыслить влезает в чужие дела, пытается, например, установить мир па Ближнем Востоке или получить выгоду от бума на Уолл-стрит из фактов образуется каша, а все уравнение обращается в чистую бессмыслицу.
Получается, что разум – наша главная сила. Увы, по это и наша главная тщеславная претензия. Простая констатация факта, такая, скажем, как «Я – лжец», немедленно ставит нас в тупик. Если это утверждение истинно, оно противоречит себе. А если оно ложно, ну…
Даже в математике, самом рациональном из всех занятий, не все так ясно, как представляется. Бертран Рассел в книге «Принципы математики» (Principia Mathematica) попытался сформулировать логические основы всей математики. В 1931 г. Курт Гёдель, блистательный математик, указал на неустранимые противоречия в построениях Рассела. Рассел, который всю жизнь занимался всякими сомнительными проектами, спустя много лет вспоминал: «Я понял, разумеется, что работа Гёделя имеет принципиальное значение, но меня она озадачила. Я испытал радость оттого, что больше не работаю с математической логикой».99
Гёдель, один из самых одаренных математиков мира, умер в 1978 г. Он не впускал сиделок в свою комнату, потому что боялся быть отравленным. Его нашли по-детски свернувшимся в клубочек. Он умер от голода.
Бедняга Курт. Он обладал только силой разума. Картезианская логика придала его трудам интеллектуальный блеск, но она же запятнала его смерть: он думал, что люди пытаются его отравить; следовательно, они пытались.
Ошибаются даже профессионалы
Проблема с этим глупым старым шариком, на которым живем, как мы пытались показать в этой книге, состоит в том, что жизнь бесконечно сложна. Чем пристальнее всматриваешься, тем больше видишь. Что кажется простым издали – скажем, воспитание подростка или гуманизация политического режима в Южной Африке – при ближайшем рассмотрении оказывается пугающе сложным. Мир бесконечен, а значит, непознаваем. И на каждом крошечном клочке этого мира есть свой несчастный дурак с револьвером во рту и ожидающий его особый закоулок ада.
«Никто ничего не знает», – говорят в Голливуде, отдавая дань сложности киноиндустрии. Студия может истратить 100 млн долл. на блокбастер, и все дело кончится пшиком. А фильм какого-нибудь юнца с бюджетом в 20 ООО долл. может оказаться настоящим хитом. Ветераны знают, что никакой жизненный опыт здесь не дает гарантии. Даже профессионалы порой ошибаются в оценках того, какие фильмы привлекут массового зрителя.
Но подойдите к простому человеку с улицы, и у него, почти наверное, окажется собственное мнение. Возможно, он прослышал о том, что некая голливудская компания готовит к выпуску блокбастер, и уже купил ее акции. Он не читал сценария, не встречался с актерами и за всю жизнь не заработал ни гроша в киноиндустрии, даже не работал кассиром в кинотеатре. Но он что-то там такое узнал из газет или телевизора и составил собственное мнение.
У людей есть мнения по любому поводу, особенно о вещах, о которых они вовсе ничего не знают. Избиратели Балтимора в 1980-е годы не знали, как заставить свой муниципалитет вовремя вывозить мусор и латать выбоины на дорогах. И хотя считанные единицы горожан бывали в Южной Африке и почти никто из них не знал языка и не смог бы даже перечислить составляющие ее основные этнические группы, в городе создалось мнение о необходимости изменить политическое устройство этой страны.
В то же время чем больше человек знал о ситуации в Южной Африке, тем осторожнее он об этом высказывался. Когда знающего человека просили прокомментировать положение, он предварял свой ответ замечанием: «Я не знаю…»
Благодаря системе коммуникаций Информационной эпохи люди день ото дня делаются все невежественнее. Густой бурьян группового мышления и общих мест вытесняет малочисленные ростки настоящей мудрости и правды. Коллективная бессловесность распространяется подобно kudzu 100. Скоро не останется ничего другого; мы не будем знать ничего вообще.
Власть толпы
«Любовь к дальним – это неприязнь к ближним», – пишет Эмерсон. Мужчина не замечает собственной жены, но горит желанием улучшить жизнь женщин Судана. Или его тревожит бедственное санитарное состояние в Дели, но он постоянно забывает выносить мусор из дома.
Групповое мышление популярно своей простотой и безответственностью. Отношение к общественным вопросам воспитывают окружающие, его поддерживают средства массовой информации, и оно укрепляется регулярными повторениями. Зато в своей частной жизни мужчина чувствует себя уязвимым, изолированным и даже покинутым. Мужчина не в состоянии добиться даже того, чтобы его дети убирали в своих комнатах, а жена не ломала семейный бюджет. Кто осудит его за желание учить разуму других?
Массы людей идут воевать не ради богатства, не для того, чтобы жить лучше и дольше, а во имя абстрактных принципов, которые мало кто способен объяснить или обосновать. Жизненное пространство… Сохранение Союза… Изгнание неверных со Святой земли… Распространить демократию по всему миру… Теория домино… едва ли дело здесь в ура-патриотизме. Но чтобы массы поняли и включились в разрушительное движение, лозунги должны быть простыми и яркими.
Современное государство возникло в результате Французской и Американской революций, а до этого в войнах участвовало сравнительно немного людей. Войны были преимущественно локальными, велись в сухое и теплое время года, хотя поведение воюющих по отношению к противнику и всем встречным бывало омерзительным.
Но в 1793 г., после того, как Конвент упразднил монархию, Франция оказалась в осаде. По всем границам стояли иностранные армии, и во многих из них было полно эмигрировавших французских аристократов, горевших желанием свергнуть революционное правительство и восстановить монархию. Оказавшись в осаде, Конвент для защиты la pairie (отечества) ввел всеобщую воинскую повинность – lewie en masse. Многие из офицеров (среди них и герой Американской революции Лафайет) перешли на сторону врага, предоставив тем самым возможность для быстрого служебного роста молодым офицерам скромного происхождения. Именно благодаря этому Наполеон Бонапарт получил под свое командование итальянскую армию и мгновенно превратился в величайшего народного героя.
Мало кто усомнится в военном гении Бонапарта. Но его победы стали возможными не только благодаря таланту полководца, но и в силу демографической ситуации во Франции и всеобщей мобилизации. Как мы увидим в следующей главе, в XVIII в. во Франции произошел взрыв рождаемости. Именно напор беспокойной молодежи привел к гибели французской монархии. Именно это обстоятельство позволило Наполеону формировать свои «большие батальоны», вести военные действия в тысячах милях от Франции и быстро замещать павших солдат новобранцами.
Долгий медленный ход истории
В 1806 г. Георг Фридрих Гегель впервые объявил о конце истории. В разгроме прусских войск армией Наполеона при Йене он увидел ту же окончательную победу, которая явилась Фукуяме летом 1989 г. – триумф идеалов Французской революции. Оба они, Гегель и Фукуяма, считали, что участие масс в управлении государством ведет к непрерывному миру и процветанию. История пришла к завершению.
Но история не окончилась ни в 1806 г., ни в 1989 г. Напротив, в 1806 г. только начиналась «история» в том смысле, как мы ее понимаем сегодня. Никогда прежде столь большие массы людей не действовали, к восторгу историков, как единое целое. По мере поступательного движения XIX в. все большие массы людей благодаря росту представительной демократии и парламентаризма вовлекались в политику. Демократизация западного мира не создавала препятствий для исторического развития. Напротив, она расчищала и мостила путь для самого историчного столетия мировой истории. Именно в XX в. мир до предела насытился политикой, демократией и, далеко нe случайно, войнами. Впервые почти все европейские державы располагали армиями граждан-солдат, которые опирались на всю совокупность ресурсов основательно коллективизированных обществ. Благодаря современным коммуникациям железным дорогам, телеграфной и телефонной связи, газетам и телевидению – толпы, размер которых прежде ограничивался молвой и слухом, перехлестнули через временные пояса. Как мы уже видели, целые страны были захлестнуты эмоциями толпы и бросились в авантюры, которые в былые дни даже последний деревенский болван счел бы безнадежными.
Фукуяма заблуждался как относительно истории, так и экономики и демократии. Он подхватил популярную идею, что гибель коммунизма знаменует полное поражение идей Маркса.
«Столетие, в начале своем исполненное уверенности в конечном торжестве западной либеральной демократии, к своему концу завершило цикл и вернулось к тому, с чего оно началось, – пишет он, – и не к "концу идеологии" или к конвергенции между капитализмом и социализмом, как предсказывалось прежде, а к полной победе экономического и политического либерализма». Он отмечает, что национал-социализм был уничтожен в ходе Второй мировой войны. Союз Советских Социалистических Республик распался в начале 1990-х.
Полузадушенный «капитализм»
Падение коммунизма вряд ли явилось концом этого развития. Коммунизм был столь же безнадежным предприятием, как и любое другое, но он представлял собой лишь часть охватившего два последних столетия процесса нарастания коллективизма; он выступал лишь как особая форма коллективистской организации общества.
Прежде всего, в коммунистической системе средства производства принадлежали народу, а продукция распределялась в ходе политического процесса. В современных демократиях собственность находится в частных руках, но, по капризу народных собраний, плоды экономической деятельности перераспределяются в пользу опекаемых групп. Права собственности принадлежат частным лицам, но их возможность распоряжаться своей собственностью ограничена. Частным собственникам диктуют, кого они могут нанимать, на каких условиях, сколько платить и т. п. Им предписывают, как обращаться с растениями и животными, обитающими в их собственных владениях, а в своей деятельности им постоянно приходится сверяться с правилами зонирования и строительными нормами и правилами.
Сами владельцы, которых рынок капитала все в большей степени демократизирует, собирают налоги со своих работников, а также выполняют полицейские и социальные функции, скажем, запрещают курить на территории компании.
Было время, когда американская демократия подчеркивала важность защиты прав и свобод граждан от государства. Но к концу XX в. все это осталось в далеком прошлом. К моменту падения Берлинской стены американская демократия стала в значительной степени соответствовать европейской традиции, в которой воля отдельного человека подчинена групповым интересам, выявляемым в ходе выборов. Большинство присвоило себе королевскую власть, права которой сделались еще более священными. Король, по крайней мере, получал свою власть от Бога и обычно боялся своего господина. Но кого бояться большинству? Большинство непогрешимо, потому что нет более высокого авторитета. Своей властью оно не обязано никому, кроме толпы.
Действительно ли столь велико различие между поразительной американской системой образца 1989 или 1999 г. и тем, что ей предшествовало?
Демократический миф
Ум толпы вмещает только самые простые идеи, идеи настолько умаленные и примитивизированные, что они мало чем отличаются от мифа. Это происходит одинаково в условиях как демократии, так и коммунизма.
Существенно то, что демократия, так же, как коммунизм и фашизм, открывает возможности для борьбы за власть и присвоение ее плодов. Императоры и короли могли принимать решения в соответствии со своим разумом и честью. В зависимости от обстоятельств они с тем или иным успехом проводили свои решения или принуждали к этому. Но участие масс изменило природу политики и управления государством, сделало политику более тираничной, чем когда-либо прежде, и, что особенно занятно, менее доступной изменениям.
Американцы страдают от необычной тирании. У нас нет слов для описания бессмысленной диктатуры большинства и шелковых ценен, которыми мы сами себя опутали. Почти 200 лет назад Алексис де Токвиль распознал эту тенденцию. «Думаю, – писал он, – что виды угнетения, грозящие демократическим народам, отличны от всего, что видел мир до сих пор».101
В империях и королевствах, замечает Токвиль, правитель обладал абсолютной властью, нередко причудливой и опасной. Но армии короля не могли быть повсюду одновременно. А его служители были малочисленны. В условиях подобным образом организованного правления большинство людей мало соприкасалось с властями. Налоги были невысоки, ограничения и нормы сравнительно малочисленны. Служители всякого рода инспекций обычно пребывали в страхе перед толпой. Власть короля могла быть ужасной, но руки у него были короткие.
В демократическом государстве все иначе. Народ пригласили участвовать в управлении, и это превратило людей в бесплатных агентов правительства, в конечном итоге в собственных угнетателей.
Токвиль предсказывал:
После того, как все граждане поочередно пройдут через крепкие объятия правителя и он вылепит из них то, что ему необходимо, он простирает свои могучие длани на общество в целом. Он покрывает его сетью мелких, витиеватых, единообразных законов, которые метают наиболее оригинальным умам и крепким душам вознестись над толпой. Он не сокрушает волю людей, но размягчает ее, сгибает и направляет; он редко понуждает к действию, но постоянно сопротивляется тому, чтобы кто-то действовал по своей инициативе… он не тиранит, но мешает, подавляет, нервирует, гасит, оглупляет… народ… Тем самым их дух постепенно подрывается… постепенно утрачивается способность самостоятельно мыслить, чувствовать и действовать. Потеряв свободу, люди утешают себя тем соображением, что сами выбрали себе опекунов.
Каждые два и четыре года американцы празднуют свою демократическую свободу – бредут к урнам для голосования, а затем возвращаются к себе, чтобы выполнять то, что им велят.
Регулируемая «свобода»
В средневековом обществе считалось, что жизненная позиция человека определяется Богом. Короли были королями потому, что так захотел Бог, но и крестьянская доля была результатом Божьего промысла. Человек мог стараться изо всех сил или жить, не напрягаясь, но его обязанности и привилегии были четко определены, и здесь от него ничего не зависело.
Современное общество, в особенности демократическое, обещает каждому, что он сам сможет выбрать свою роль. Теперь не Бог устанавливает законы, а сами люди через законодательные собрания, членов которых они выбирают народным голосованием.
По мере того, как в XIX–XX вв. все новые группы населения получали право голоса, они становились частью этой системы. Теоретики вообразили такое общество, в котором все достоинства и недостатки предлагаемых законов обсуждаются широко и гласно, а после трезвого учета всех обстоятельств каждый избиратель подает свой голос. На практике в разных формах демократии действуют где лучше, где хуже – механизмы коллективного принятия решений, смягчаемые привычками и особенностями населения.
Однако свобода сочинять любые законы была явным приглашением к неприятностям. По наблюдению Герберта Спенсера, расширение видимых свобод вскоре оборачивается ограничением действительной свободы.
Вот что он пишет об английском парламенте XIX в.:
Законодательство пошло по тому пути, который я указал. Диктаторские меры, быстро увеличиваясь, постоянно стремились к тому, чтобы ограничить личную свободу, и притом двумя способами: ежегодно издавалось множество постановлений, налагающих стеснения на граждан там, где их действия прежде были совершенно свободны, и вынуждающих их совершать такие действия, которые они могли прежде совершать или не совершать по желанию. В то же время общественные повинности, все более и более тяжелые, особенно имеющие местный характер, ограничили еще более свободу граждан, сократив ту часть их прибыли, которую они могут тратить по своему усмотрению, и увеличив ту часть, которая от них отнимается, для нужд общественных деятелей.102
Как повелось в Англии в XIX в., так оно и шло в США в XX в. Все больше и больше законов, принимаемых демократическими законодателями, вело к ограничению свободы. Но при этом они вели к сплочению все большего числа людей, которых объединяло стремление иметь долю в доходах друг друга, а также в экономике в делом.
В самой основе демократии есть ложь – можно мошенничать, убивать и красть до тех пор, пока вы в состоянии заручиться 51 % голосов зарегистрированных избирателей. Люди с радостью голосуют за право пользования банковскими счетами других и при этом чувствуют свое моральное превосходство. Потому что они всегда действуют во имя некоей благородной наглости, что бы ни являлось конкретной целью – защита окружающей среды, помощь бедным или торжество свободы во всем мире!
Общее мнение таково: «Пока законодатели совещаются, никакая собственность или свобода не могут считаться защищенными». Законодатели постепенно наложили лапу почти на все отрасли предпринимательства. Вопреки утверждениям Фукуямы, в Америке, как и в других развитых странах к концу XX столетия, от трети до половины валового внутреннего продукта (ВВП) перераспределялось силой политической власти.
Благородная наглость
Со времен Французской революции западный мир развивался главным образом в направлении большего голосования и меньшей свободы. «Дайте мне свободу или дайте смерть», – воскликнул Патрик Генри в то время, когда государственное регулирование еще практически не существовало, а подоходный налог был меньше 3 %. О чем, интересно, он думал?
Возможно, он говорил о праве людей решать, кто будет хозяйничать и распоряжаться. Муссолини сформулировал эту идею лучше, чем Патрик. «Фашизм, – объяснил он, – это свобода. Поскольку реально существует только одна свобода, свобода государства и индивидуума в этом государстве. Таким образом, для фашиста все – только в государстве, и никакие общественные или церковные организации не могут существовать и тем более иметь смысл вне государства. Фашизм… этот синтез и единство всех ценностей, истолковывает, развивает и дает силу всей жизни народа».
Коллективную свободу люди осуществляют посредством голосования. В этом, собственно, и заключается вся демократия. Вначале в Америке и в других странах правом голоса обладали очень немногие – только владеющие землей мужчины. В 1898 г. Новая Зеландия первой предоставила право голоса женщинам. С тех пор все новые и новые категории населения получали право приходить к урнам для голосования.
В начале XX в. полагали, что голосование ключ к миру, процветанию и свободе. Даже сегодня большинство людей верит в это, несмотря на целое столетие доказательств обратного. В Первую мировую войну в основных воюющих державах все взрослые мужчины уже получили право голоса. Это принесло им куда как много блага! После войны существовала всеобщая уверенность, что распространение демократии предотвратит будущие войны. Через десять с небольшим лет после заключения перемирия народ Германии выбрал своим руководителем Гитлера, а итальянцы вручили верховную власть Муссолини.
Читатели, рассчитывающие получить финансовые советы, могут счесть эту критику демократии неуместной. Но мы лишь стремимся показать, как устроен мир. Человек не склонен к уединению, он – стадное животное. Люди мыслят и творят историю в коллективах, а не в одиночестве. Демократия усиливает влияние коллективного мышления в политике точно так же, как фондовый рынок создает условия для коллективного мышления в сфере финансов. Нет уверенности, что и то и другое сделают мир лучше, но они по-своему его меняют. А их совместное влияние делает мир более опасным.
Демократия не делает людей богаче. Одним из внушительных примеров экономического успеха в послевоенное время является Гонконг, жители которого никогда не имели никакого права голоса. Более того, когда все жители западных стран получили право голоса, рост экономики не ускорился, а замедлился.
Свободнее ли те, кто живет в условиях демократии? Можно ли их назвать более миролюбивыми? Делает ли демократия людей более богатыми? Более счастливыми? Ничто не свидетельствует в пользу этого.
«Целые библиотеки написаны по этому вопросу [что такое демократия], пишет Люсьен Бойа в книге «Демократический миф» (The Myth of Democracy). - Дело в том, что демократию не удается охарактеризовать простой недвусмысленной формулировкой. Она представляет собой нечто движущееся, многостороннее и противоречивое. Это не «вещь» и даже не «идея»; это мифология».
Король Франции Людовик XVI не был демократом, отмечает Бойа. Он был «абсолютным монархом». Его считали почти богоподобным, власть которого, как принято было говорить, не ограничена волей народа. В такой системе один человек – один голос. Людовик и был этим человеком; он имел право голоса. И при всем том, что мог сделать Людовик? Он мог вступить в войну. Но он был вынужден изворачиваться в поисках денег на войну. Он мог попросить их у банкиров. Он мог пойти на увеличение налогов, но это как повезет.
Людовик ничего не мог сделать один без поддержки огромного множества людей самого разного звания и положения. По сути, он был связан по рукам и по ногам похуже баптистского священника. Он мог столкнуться с сопротивлением собственных чиновников, церкви, банкиров или горожан. Его могло привести в уныние даже насмешливое замечание любовницы.
Людовик мог издать указ. Но кто стал бы проводить его в жизнь?
Он мог объявить войну, но кто бы пошел воевать?
Тогда говорили, что Людовик всемогущ. Но если вся власть была в его руках, у простых граждан не должно было быть никакой. Однако, по сравнению с избираемыми сегодня Жоржами и Жаками, Людовик обладал ненамного большей властью, чем американский избиратель. И в конечном итоге Людовик, как позднее царь Николай II, не только не смог предотвратить революцию, но даже не сумел сохранить собственную жизнь.
Когда революционеры разнесли двери Бастилии, считавшейся символом королевского угнетения, они открыли для себя частичку истины. Бастилия была почти пуста. Людовик почти никого не мог упрятать за решетку. Абсолютные монархи исчезли с липа земли не потому, что обладали чрезмерной властью, а потому что власть их была слишком мала.
Земля свободы
Сегодня – хвала демократии! граждане Страны свободы и других западных демократий платят в 5-10 раз более высокие налоги, чем подданные абсолютных монархов, и подчиняются правилам и нормам, которых Людовик не смог бы и вообразить.
Сегодня американские тюрьмы переполнены, а президент может вступить в войну почти с кем угодно. При этом ни Фукуяма, ни общественное сознание не в состоянии даже понять, что случилось, а уж тем более – что делать.
Никогда эксплицитно не формулируемая перспектива, которую обещает современное общество потребительской демократии, заключается в том, что граждане обретут счастье в этой жизни благодаря услугам здравоохранения и охраны порядка, а современный капитализм обеспечит производство и распределение богатства. Согласно Фукуяме, род людской, склонный рационально обдумывать и принимать решения, выбрал западную демократическо-капиталистнческую систему точно таким же образом, как заказывают выпивку в магазине, доставляющем покупки на дом.
Называется ли общественное устройство коммунизмом или либеральной демократией, людям обещается одно и то же: участники процесса воображают, что система даст им что-то такое, чего они не смогут добыть в частном порядке. Поскольку власть большинства несравненно больше власти короля, граждане и ожидают от нее куда больше, чем подданные рассчитывали получить от абсолютного монарха. Они даже не в силах представить причину, по которой главное обещание могло бы оказаться невыполненным.
«Толпа не только импульсивна и изменчива, – объясняет Гюстав Лебон. – Как и дикарь, она не допускает, чтобы что-нибудь становилось между ее желанием и реализацией этого желания. Толпа тем менее способна допустить это, что численность создаст в ней чувство непреодолимого могущества. Для индивида в толпе понятия о невозможности не существует».103
Время для всех начинаний
На войне, как и в любви, нужно немного безрассудства. Участвуя в лихой кавалерийской атаке, последние, кого вы хотели бы иметь рядом, это группа непрошеных советчиков. В такой ситуации рядом вам нужны настоящие мужчины, мысли которых просты и незатейливы, как кувалда.
Когда такие люди рядом, вы можете надеяться на успех – взломать боевые порядки противника и сокрушить его. Но стоит хоть чуть-чуть усомниться в успехе и допустить нерешительность и ваша песенка спета.
Ни бог войны, ни бог любви не прощают полумер. «Отвага, – наставлял Дантон французских генералов в 1792 г., - нам нужна отвага, больше отваги и ничего кроме отваги».
Солдат, политик, футбольный болельщик – все они отличаются повышенной восприимчивостью к мышлению толпы. Понаблюдайте за болельщиками на стадионе; они криками и аплодисментами подбадривают свою команду, как будто таким образом можно повлиять на исход игры. Сама идея сочувствия победившей команде представляет собой примитивную форму группового мышления. Собственно, это никакое не мышление, а просто неразумное чувство, охватывающее всех членов группы и понуждающее их подчинить свои идеи и стремления воле большинства. Ободряемые теплом и дыханием окружающих. люди совершают поразительные поступки.
Футбольный матч лишь на короткое время захватывает чувства людей, и болельщики понимают, что это только игра. Вовлеченность безмерно усиливается, когда речь идет о более глубоких и более абстрактных притязаниях, таких, как всеобщее богатство или господство, причем в масштабе не футбольного поля, а целого мира. Важно понимать, что при этом людьми движут не рациональные соображения, а примитивные, эгоистичные чувства, зачастую представляющие собой лишь зачаточные, не выражаемые словами стремления. Разумными аргументами их не остановить. Лебон пишет:
Несмотря на весь свой прогресс, философия до сих пор не дала еще толпе никаких идеалов, которые могли бы прельстить ее; но так как толпе нужны иллюзии но что бы то ни стало, то она инстинктивно, как бабочка, летящая на свет, направляется к тем, кто ей их доставляет. Главным фактором эволюции народов никогда не была истина, но всегда заблуждение. И если социализм так могуществен в настоящее время, то лишь потому, что он представляет единственную уцелевшую иллюзию. Несмотря на все научные демонстрации, он продолжает все-таки расти, и социальная иллюзия царит в настоящее время над всеми обломками прошлого, и ей принадлежит будущее. Толпа никогда не стремилась к правде; она отворачивается от очевидности, не нравящейся ей, и предпочитает поклоняться заблуждению, если только заблуждение это прельщает ее. Кто умеет вводить толпу в заблуждение, тот легко становится ее повелителем; кто же стремится образумить ее, тот всегда бывает ее жертвой.104
Но здесь есть нюансы. Дух толпы, сплачивающий армию или футбольных фанатов, полезен для их задач. Без него кавалерия рассеется и не выполнит боевой задачи. Возможно, именно ради этого природа заложила в нас стадное чувство, которое, подобно патриотизму, имеет свою задачу.
Если стадное мышление может быть важным для определенных видов соперничества, то в других оно не просто лишнее, а вредное. «Когда все думают одно и то же, на деле никто не думает», говорят па Уолл-стрит. Рынки отличаются от поля битвы тем, что стадное поведение редко идет на пользу. Когда все в надежде разбогатеть покупают одни и те же акции, обогатятся продавцы, а не покупатели. Акции быстро поднимутся в цене до уровня, при котором разумный покупатель покинет торги. Вскоре выяснится, что владельцы акций крупно за них переплатили. А кому их можно продать? Все покупатели уже затарились.
Скорее на выход
В экономической теории эта проблема известна как перенесение свойств частного на целое. Если вкратце, то, что проходит в случае одного человека, не годится для группы. Возьмем ту же кавалерийскую атаку: приближаясь к вражеским позициям, отдельный всадник может в какой-то момент осадить коня и предоставить своим товарищам мчаться на нули и штыки. Вполне возможно, что благодаря этому всадник увеличит свои шансы выжить. Но если так поступят все бойцы, они почти заведомо проиграют бой, а многие, застывшие в нерешительности перед врагом, будут застрелены.
Этот парадокс мы постоянно встречаем в экономике и в других сферах жизни. Владельцу предприятия может оказаться выгодным сократить персонал, снизить расходы и повысить прибыльность. Но если все владельцы предприятий одновременно проведут сокращения, потребительские расходы упадут. Предприятия вскоре обнаружат, что продажи и прибыли падают.
Чарльз Киндлбергер подметил явление, часто возникающее на трибунах стадионов. Кто хочет видеть поле получше, встает. Но когда встают все, всякое преимущество исчезает. Иногда удается сбыть с рук акции по завышенной цене и получить хорошую прибыль. Но если это одновременно попытаются сделать все владельцы акций, цена рухнет. И тогда вместо прибыли инвесторы получат убытки.
То, во что верит огромное число граждан коллективистских систем, настолько инфицировано стадным мышлением, что практически перестало быть истиной. Они могут верить, к примеру, что король обладает «божественным правом» распоряжаться их жизнью или что такое право есть у парламентского большинства. Они могут верить в свое расовое превосходство, в свою «особую судьбу» или в то, что падающие кости домино могут сбить с ног. В политике ложь, бессмыслица и глупость живут своей жизнью, и это чаще всего бывает отвратительно, иногда это печалит, а порой – даже веселит. Но на рынках итог всегда один: ошалевшие от лжи участники впадают в ошибку перенесения свойств частного на целое, подобно запаниковавшим зрителям, которые ломятся к выходу. Они могут верить, что разбогатеют, покупая акции, но ведь богатство относительно. Мало кому это удается. Если сравнить с тем, как жили люди в прошлые века, почти все американские инвесторы уже богаты. Но для них имеет значение только сравнение с другими инвесторами, со своими друзьями и соседями. Могут ли все быть богаче своих друзей и соседей? С той же вероятностью уровень интеллектуального развития всех детей может оказаться выше среднего.
В конце 2002 г., например, американцы, принадлежащие к поколениям послевоенного бума рождаемости, поверили, что если продать свои дома но хорошей цене, можно уйти на покой. Но кому продать? Первый может продать удачно. А что случится с ценами на недвижимость, когда все 78 млн американцев этих поколений одновременно решат продавать?
Чем больше новичков выходят на рынки, тем больше стоящие на кону капиталы и тем больше тех, кто не понимает того, что делает. Цены растут, и это сбивает с толку даже опытных инвесторов, которые должны бы понимать рынок. Так создаются условия для печального финала. В конечном итоге исповедуемый толпою миф обманывает ее, потому что его осуществление немыслимо или физически невозможно.
Лебон об «общем веровании»
Для любого общества важно то, что Лебон называет «общим верованием», т. е. большой миф, цементирующий общество. Марксизм-ленинизм, например, даже будучи навязанным убеждением, в течение семи десятилетий цементировал СССР. Уже в 1960-х годах люди начали понимать, что эта идея завела их в тупик, но потом они еще 30 лет держались за нее, потому что ее нечем было заменить.
В период полного господства общей идеи люди даже не осознают ее, как таковую. Она представляется самоочевидной и бесспорной. После падения Римской империи жители Европы были убеждены, что это Бог так решил, а им предначертал оставить все, как получилось. Возможно, он так решил. Но в результате Французской революции общее убеждение вдруг переменилось.
К концу XVIII столетия общая вера в преимущества массового демократического потребительства сложилась еще не полностью. Люди все еще относились к этому убеждению как к идее, от которой можно будет избавиться, если она не подойдет. Как говорит нам Постав Лебон, в период с 1790 по 1820 г. объединявшая французов идея трижды резко менялась. Вначале они перешли от веры в предустановленную Богом монархию к идее революционных преобразований; потом революционеры уничтожили друг друга, а выжившие уверовали в империю Наполеона; после того, как победоносные союзники упекли Наполеона на остров св. Елены, французы вернулись к обветшавшей монархической идее.
Потребовалось еще целое столетие, чтобы общий идеал демократического потребительства достиг зрелости.
Американское столетие
Сидни Смит, живший в пору расцвета Викторианской эпохи, недоумевал: чего ради кто бы то ни было может пойти на американскую пьесу или музыку? Именно он назвал всю страну «экспериментом в вульгарности». Возможно, так оно и было. Возможно, так оно и есть до сих пор. Но это не помешало американцам делать деньги. Скорее, это как-то воодушевило их.
Парижская газета Figaro издается уже долгое время. В первом номере за 2000 г. она целиком перепечатала первую страницу номера за 1900 г., в котором была статья о сенаторе Эндрюсе Кларке. Вашингтонский корреспондент Figaro сообщал, что сенатор Кларк богаче всех остальных сенаторов США, даже богаче, чем следующие за ним восемь богатейших сенаторов вместе взятых. Статья рассказывает, что вначале он имел только упряжку волов. Он пригнал их на медный рудник, Verde Mine, где и нажил богатство. К концу столетия он владел банками, железными дорогами, каучуковыми плантациями и бог весть чем еще.
Был ли он вульгарен? Вне всяких сомнений, он был вульгарен, как автобусная остановка. Но в Нью-Йорке у него была коллекция шедевров «современной французской школы», которая, скорее всего, украшает сегодня стены какого-нибудь публичного музея. Газета мечтательно вопрошала: неужели нельзя заманить «этого удивительного дельца» в Париж? Против чего «наши художники и бедняки не имели бы оснований возражать».
Пока американские интеллектуалы обхаживали своих английских и европейских кузин, деятельные американские дельцы строили рестораны быстрого питания McDonald's. И снимали фильмы, которые расходились по всему миру. И поставляли на рынок музыку, которую теперь слушают (и порой не знают, как от нее укрыться) жители самых отдаленных и заброшенных уголков земли.
Демократический потребительский капитализм
Джозеф Конрад в романе «Ностромо» (Nostromo, 1904) описывает именно это свойство американского бизнеса, когда его герой, Холройд, говорит: «Мы будем управлять делами этого мира, нравится это ему или нет».105 Именно так все и получилось в XX в. Как и предсказывал Генри Люк, он оказался американским веком.
«Мы не должны забывать значение XX столетия, или… триумфа свободы», – объявил президент Клинтон. В 1900 г. именно свобода была в США в изобилии, и это дало возможность таким людям, как сенаторы Кларк и Холройд, прославиться на деловом поприще. Свобода дала им возможность разбогатеть и быть вульгарными одновременно. Чем богаче они были, тем больше вульгарности могли себе позволить.
Более 100 лет американский потребительский капитализм не знает соперников. По всему миру разбросаны золотые арки McDonald's и магазины из сети GAP Stores, но стоящая за этим общая идея стала столь же невидимой, как феодальный порядок в зените Средневековья. Восток, запад, север и юг, куда бы ни взглянули вы в конце XX в., вы не сможете увидеть ни ее, ни ничто иное, потому что этой общее идее нечего противопоставить. Похоже, что настал провозглашенный Фукуямой «конец истории». «Триумф Запада, западной идеи очевиден прежде всего потому, что у западного либерализма не осталось никаких жизнеспособных альтернатив», – пишет он в знаменитом эссе.
В конце XX столетня все предполагали, что Америка – се культура, бизнес и фондовый рынок – будет доминировать и в будущем веке. Почти каждая редакционная статья поминала «американский триумф». Почти каждый автор редакционных статей был в ужасе от McDonald's и высокомерно пренебрежителен по отношению к вульгарности американского среднего класса, но при этом гордился возможностью восседать рядом с ними во главе мира. Потребители, инвесторы и политики все еще верили, что Америке хватит конкурентоспособности и на XXI столетие. Они утверждали, что экономика США отличается большей свободой, гибкостью и новаторством, чем экономика других стран.
К счастью, иностранцы также верили в это. Они по-прежнему принимали доллары как предпочтительную валюту, хотя доллар – самый успешный экспортный товар Америки – с каждой новой напечатанной банкнотой понемногу терял ценность. Даже Куба, которая все еще цепляется за политику, как Папа Римский за крест, принимает доллар как узаконенное платежное средство. По долларов было выпущено слишком много. Никто об этом не говорил, потому что миф стал непобедимым. Альтернативных мнений не было. Казалось, никто не замечает, что Америка уже давно перестала быть страной с высоким уровнем инвестиций и быстрыми темпами роста, где люди имели полную свободу разбогатеть или разориться, и превратилась в страну с высоким уровнем государственного регулирования и высокими потребительскими расходами, где люди рассчитывают получать хоть что-нибудь за так и голосуют только за это.
Придет революция
Сидя недавно в кафе в центре Латинского квартала в Париже и прислушиваясь к разговорам за соседними столиками, авторы этой книги ни разу не слышали упоминания идей и имен Маркса, Ленина, Фрейда, Фуко или Сартра. Они прочно забыты.
30 лет назад на этом углу кипели такие политические страсти, что революционеры той поры разворачивали брусчатку и строили баррикады. «Придет революция, – говорили они друг другу, – все будет иначе». Тогда кафе и рестораны были переполнены, как и сегодня, но не туристами. Здесь было полно идейных борцов – молодых людей с сальными волосами, которые много курили, пили и до первых петухов ссорились из-за толкований марксизма. Команданте Че был не на их майках, а в мозгах и на языке.
Возможно, 213 лет назад все выглядело примерно также. Французская революция явилась «источником всех современных коммунистических, анархистских и социалистических концепций»,106 - писал князь Петр Кропоткин.
В конце XVIII столетия Франция занимала почти такое же передовое положение, как Америка в конце XX в. Это была самая большая страна Европы, с самой мощной экономикой и армией. (Десятилетием ранее именно вмешательство Франции позволило американским колониям освободиться от господства Британии.) Франция могла даже поучать другие страны о преимуществах свободного предпринимательства!
Но успех не проходит безнаказанным. Тюрго и физиократы применили свои принципы laissez faire в экономике и получили большой эффект. Тем самым они затронули близкие к престолу могущественные группы, которые стремились защитить свои привилегии и рыночные позиции, что-то вроде сталелитейных заводов Западной Виргинии и канзасских фермеров в президентство Буша. В 1776 г., в тот самый год, когда началась американская война за независимость, а Адам Смит опубликовал свое сочинение «О богатстве народов», Тюрго был отстранен от должности.
«Смещение этого великого человека, – писал Вольтер, – поразило меня… Начиная с этого рокового дня, я ни к чему не стремлюсь… и терпеливо жду, когда кто-нибудь придет перерезать нам горло».107
Прошло совсем немного лет и он пришел. 14 июля 1789 г. парижская толпа взяла штурмом старую крепость Бастилию. Здесь бунтовщики освободили «двух глупцов, четверых фальшивомонетчиков и буяна»,108 отметил современник. Тюремной страже пообещали свободу в случае сдачи, но, когда они сложили оружие, толпа разорвала их на куски и вскоре уже шла маршем по Парижу, неся на пиках их головы, торсы и другие части тела.
В течение следующих 25 лет Францию сотрясло и бросало от одного коллективного безумия к другому. Из тюрьмы выпустили маркиза де Сада, а отправили за решетку тысячи достойных людей. Место золота и серебра заняли бумажные деньги. Каждый гражданин должен был иметь с собой удостоверение личности, которое называлось «свидетельство о гражданской благонадежности». Почти на все требовались разрешения. А поездки по стране строго контролировались.
Бунт против традиции
Каждая революция – будь то Новая эпоха на Уолл-стрит или новая эпоха в Париже – представляет собой бунт против традиции. Церкви были разграблены. Местные диалекты, школы и местная юрисдикция были запрещены. Даже прежние формы обращения людей друг к другу были отменены, так что единственным законным обращением ко всем стало «гражданин».
Кончилось тем, что у французов кончилось терпение. В критический момент в Париж явился Наполеон Бонапарт и восстановил порядок, отдававший «дымом картечи».
Но сегодня в Латинском квартале говорят только о революциях в технологиях и в моде. На всех углах полно лесбиянок, но, обрыскав весь город, вы найдете всего горстку битых молью коммунистов, окончательно выживших из ума еще 30 лет назад. Полно маек с портретом Че. Но кого, кроме кучки штатных реликтов 1960-х, волнует то, что он говорил? Республиканцев теперь тоже нет. Да и чем программа Буша отличается от программ Клинтона, Ширака, Блэра или Людовика XVI? У всех одна политика – налоги, расходы и максимально возможный объем государственного регулирования.
Что же собой представляет этот странный перекресток, на который мы вышли? Правительства крупнейших держав сошлись на некоем нечестивом социализме, но где сами социалисты? Мало кто из политиков признается в приверженности этой идее, которую они все исповедуют. А что нужно самим избирателям?
«Мы пережили рейгановскую революцию… преимущественно риторическую… – пишет экономист Гэри Норт. После Рейгана мы пережили контрреволюцию Буша-ст. – Клинтона. При нынешней администрации мы хлебаем всё то же, только еще больше: больше контроля за частной жизнью, больше государственных расходов, больше размеры дефицита федерального бюджета».109
«Победа Рейгана не привела к уменьшению государства, продолжает Норт. – Мы не увидим более низких налогов, сокращения государственного вмешательства в экономику, сокращения бюджетного дефицита, выплаты государственного долга, улучшения школ, повышения безопасности в городах и урезания расходов на социальное страхование…»
Революция, начавшаяся в Париже более 200 лет назад, продолжается; но в середине 1990-х внимание толпы переключилось с трагедии на фарс, т. е. с политики на экономику, с войны на торговую конкуренцию, с идеологии на потребительство.
Долгая, медленная, приятная депрессия наших дней
Экономист Пол Кругман предлагает следующее объяснение странных событий последних 12 лет: «Мир стал уязвим для нынешних мучений не потому, что не была реформирована экономическая политика, а именно вследствие реформ. По всему миру страны отреагировали на депрессию возвратом к режиму, имеющему многие достоинства свободно-рыночного капитализма, существовавшего до депрессии. Однако вернув многие достоинства старомодного капитализма, мы вернули и некоторые его пороки, и прежде всего нестабильность и длительные экономические спады».
По мысли Кругмана, после Великой депрессии был заключен социальный договор, по которому избиратели согласились терпеть капитализм, но только при наличии страховых гарантий и регулирования, защищающих всех и каждого. Он представляет дело так, будто эти ограничения дали стабильное процветание 1950-х, 1960-х и 1970-х годов, когда все население получало долю в экономическом росте.
«Америка, в которой я вырос, Америка 1950-1960-х гг., продолжает он, – была страной среднего класса… Да, разумеется, были еще и богачи, – признает он, – но [слава Богу] их было немного. Казалось, что в далеком прошлом остались дни, когда плутократы представляли собой силу, с которой американскому обществу приходилось считаться».
Статья Кругмана была опубликована в газете New York Times, так что он обращался к благодарной аудитории. Статья наполнена завистью и опасениями, что богатые могут вернуться. Жалованье 100 генеральных директоров крупнейших компаний выросло с 1,3 млн долл. в 1970 г. (в долларах 1998 г.) до 37,5 млн долл. в 2000 г. Этих сверхбогатых американцев не хватит, чтобы заполнить вакансии отдела зонирования в среднем городе, но Кругмана это приводит в такое негодование, что он упускает самое важное: триумф американского свободно-рыночного капитализма, который славят консерваторы и оплакивает Кругман, был чистой бутафорией. К концу XX в. настоящие капиталисты почти исчезли с лица земли. Капитализм – это ругательство, изобретенное Марксом для обозначения системы, в которой богатые владеют средствами производства и эксплуатируют массы. Описанная Марксом система никогда в действительности не существовала в том виде, как он ее вообразил, хотя случайный наблюдатель со стружкой на плечах мог иметь соблазн видеть его именно в таком свете.
Экономическая теория Маркса была не менее фантастична, чем его философия истории. Но, по крайней мерс, одно из его предсказаний сбылось, хотя и не совсем так, как он представлял себе. Когда шампанское было выпито и наступило новое тысячелетие, марксистское видение сбылось по меньшей мере с той же полнотой, что и видение Смита и Тюрго – средства производства принадлежали сотрудникам предприятий. (Занятно, что в 2002 г. экономически самой свободной территорией мира был Гонконг, город, находящийся иод прямым контролем все еще коммунистического Китая. А самой быстрорастущей, а во многих отношениях и самой свободной экономикой мира был сам Китай.)
Коллективизированные риски
И в Америке, и в Японии свободный, в духе laissez faire, капитализм XIX столетия уступил место координации и коллективизму капитализма XX столетия, для которого характерно обширное участие государства и народных масс, не способных отличить бухгалтерский баланс от ночного горшка. Очень богатые руководители компаний, которые так раздражают Кругмана, – это всего лишь наемные служащие, а не настоящие капиталисты. Фантастические размеры их жалованья свидетельствуют не о победе, а о поражении неукротимого капитализма. Настоящие капиталисты никогда бы не допустили, чтобы эти огромные суммы доставались наемным управляющим.
Если сегодня и существуют еще настоящие капиталисты, они, должно быть, спят. Потому что они позволили своим управляющим практически украсть их бизнес и обрушить инвестиции. За 1990-е годы задолженность корпораций выросла па 382 % – на 30 % больше, чем ВВП. И эти заемные деньги не были использованы па совершенствование производства, что могло бы повысить доход капиталистов. Значительная часть этих денег была растрачена па слияния, поглощения и скупку собственных акций. Эти маневры были затеяны не для обогащения действительных капиталистов, а всего лишь для вздувания курса акций, что должно было произвести впечатление на новый класс граждан-акционеров, на люмпенинвесторов.
И точно так же, какой же капиталист допустил бы столь щедрые опционы на акции, которые раздавались служащим в апогее бума, как индюшки в День благодарения?
Современные корпорации принадлежат мелким акционерам, а не крупным, зачастую через совместное владение пенсионными фондами, взаимными инвестиционными фондами и т. п. У мелких собственников нет ни вкуса, ни силы, ни стимулов, чтобы противостоять непомерным аппетитам руководящей верхушки корпораций. В конце 1990-х даже топ-менеджеры компаний с быстро сокращающимися доходами, стоящих перед лицом неизбежного банкротства, оплачивались, как звезды американского футбола. Возможно, они наделены необычными талантами, а может, и нет. Но сам тот факт, что им платят так много и что их лица появляются на обложках журналов, заставляет трепетать мелких акционеров и производит впечатление на аналитиков. Огромпая толпа инвесторов хватает акции этих прославленных менеджеров, даже не раздумывая и не пытаясь серьезно исследовать положение компаний.
Теперь покупатели акций действуют, как избиратели.
Массовый капитализм породил массовые иллюзии – и новую акционерную арифметику. Для Уоррена Баффета был бы смысл возражать против опционов на акции и бдительно ограничивать жалованье высших менеджеров: значительная часть денег, истраченных на чрезмерно щедрое вознаграждение служащих, могла бы достаться этому крупному акционеру. Но мелкому акционеру бдительность и участие могут принести каких-то два-три цента. Стоят ли они дополнительных хлопот?
Сделка века
Кругман считает, что после Великой депрессии 1930-х годов была заключена принципиально важная сделка. Капитализм останется основой экономики Запада, но во избежание будущих катастроф он смирится с контролем со стороны государства. В известном смысле, так оно и было. После того, как администрация Рузвельта разобралась с американским капитализмом, он стал иным. Но это было всего лишь проявлением общего движения в сторону массового капитализма, управляемого государством исходя из собственных целей. Акционерная собственность становилась все более распыленной. К концу века в Америке численности акционеров было достаточно для того, чтобы выбрать президента. Если в начале XX в. акциями владели лишь 5 % семей, то к его концу – уже 56 %.
Подобно любой другой большой группе людей, лишенных доступа к фактам или прямому участию в бизнесе, акционеры теперь подвержены вспышкам эмоций не хуже, чем избиратели или толпа линчевателей. Располагая только абстрактным знанием бизнеса, они представляют собой удобный объект для манипулирования через финансовую прессу и склонны поддаваться любым абсурдным поветриям.
Первое движение массового капитализма возникло в Америке в 1920-х годах. В 1900 г. владение акциями было редким делом. Тогда на всю страну было всего 4000 фондовых брокеров. За следующие 30 лет число лиц этой профессии увеличилось более чем на 500 %. Акции стали настолько популярными, что даже у мальчишек-чистильщиков обуви было свое мнение о них. Индекс Dow скакнул с отметки 120 пунктов в самом начале 1925 г. до пикового 381 пункта в 1929 г.
После того, как пузырь лопнул, Америка испытала первый припадок массовой депрессии. В отличие от прежних спадов, которые болезненно затрагивали преимущественно богатых капиталистов, в этот раз пострадал весь народ. Каждый четвертый потерял работу. За 1931 и 1932 гг. объявили о неплатежеспособности более 5000 банков. На фондовом рынке хозяйничали «медведи», и только в 1954 г. индекс Dow вернулся к максимальному уровню 1929 г.
Тогда впервые в истории избиратели потребовали от правительства «сделать что-нибудь». Администрация Рузвельта выполнила требование. Следуя последней моде на макроэкономику, она выдвинула программу денежного и фискального стимулирования. Никогда прежде правительство не предпринимало такого энергичного вмешательства в экономику. И никогда прежде экономика не демонстрировала такой невосприимчивости. Вместо того, чтобы быстро выздороветь, как это было после паники 1873 г. или спада 1907 г., страна увязла в болоте рецессии, банкротств и вялого роста. И она не могла выкарабкаться из него целое десятилетие. И тогда потребовалась самая большая война в мировой истории, чтобы вызволить бедолагу.
«Слишком мало и слишком поздно», – таков был вердикт ведущих экономистов. Правительство сделало попытку в верном направлении, но недостаточно быстро и сильно.
Нация акционеров: к добру… или к худу
Согласно другому, немодному истолкованию, именно усилия государства вытащить экономику из болота усугубили ситуацию, поскольку мучительная перестройка затянулась на долгие годы и стоила больших издержек.
В любом случае для капитализма это была Новая эпоха. Потому что теперь государство, зачастую действовавшее через бюрократов из Федерального резерва, взяло на себя труд по сглаживанию острых краев капитализма. Оно создало систему социального страхования, которая помогала людям, потерявшим работу; оно проводило фискальную и кредитно-денежную политику с таким расчетом, чтобы сгладить болезненность циклического спада. С тех пор бюджетный дефицит превратился в инструмент экономической политики и перестал быть лишь удобным паллиативом трусливых политиков, которые боятся повышать налоги для финансирования своих программ. С тех нор уже не рынок определял величину процентных ставок но соотношению между предложением сбережений и спросом на них. Вместо этого величину процента, по крайней мере краткосрочного, устанавливает центральный банк – на благо народного хозяйства.
Но Кругман полагает, что в 1980-х годах попытка неоконсерваторов провести дерегулирование привела к восстановлению дикого капитализма дорузвельтовского периода. И для него возврат к политике, проводившейся до Великой депрессии, стал объяснением депрессивного состояния экономики, что позволило ему понять ситуацию в Японии в 1990-х и в США в начале 2000-х.
Тому, кто способен увидеть связь между поверхностным дерегулированием, проведенным в Америке в 1980-х годах, и японской болезнью 1990-х или текущим спадом в Америке, не стоит утруждать себя чтением этой книги. Японцы обратились к капитализму после войны. Но японский капитализм никогда не был похож на дикий капитализм, созданный воображением Кругмана. Главная функция – распоряжение капиталом – никогда не осуществлялась вольными капиталистами. Основные решения о капиталовложениях принимали банковские объединения, союзы крупных корпораций и правительство.
И даже в США реформы рейгановского периода не могли повлиять на природу капитализма конца XX в. Не была потревожена ни единая ниточка в огромной государственной сети социального страхования. Государственные расходы выросли по всем измерениям – как процент личного дохода, в номинальных и в реальных долларах. Движение в сторону массового потребительского капитализма ускорилось. Если в 1989 г. акциями владели только 23 % семей, то к концу столетия ровно половина американских семей являлась псевдокапиталистами. Из них почти половина держала большую часть семейного состояния в акциях публичных компаний.
Америка стала страной акционеров, и каждый из них был озабочен курсом акций так же, как японцы десятью годами ранее. Риск стал коллективным, так что вряд ли хоть кто-то чувствовал себя защищенным от спада.
Экономисты всех толков умудрились не заметить, что к концу XX столетия государство стало партнером управляемой, сторонящейся риска капиталистической системы. На протяжении этого столетня правительства всех развитых стран увеличивали свою долю в ВВП. Если в 1900 г. государственные расходы в США составляли 8,2 % ВВП, то к концу столетия – уже около 30 %. Налоги выросли пропорционально. В начале XX столетия в США еще не было федерального подоходного налога. Он появился только через десять лет. Но в начале федеральным подоходным налогом облагались только богатые граждане. Консервативные политики выступали против этого налога, предупреждая, что со временем он может вырасти до 10 %. Но это опасение казалось настолько нелепым, что, несмотря на их возражения, соответствующая поправка к конституции была принята. К концу столетия в США средняя ставка федерального подоходного налога достигла 13,2 %, а максимальная – 39,6 % (данные за 2001 г.). Поскольку одновременно увеличивались всевозможные налоги, для среднего американца совокупное налоговое бремя было намного выше – от 30 до 40 %. Если взять все страны, входящие в ОЭСР, в 2000 г. максимальная ставка личного подоходного налога составляла в среднем 47 %, а налога на доходы корпораций – 34 %.
Это дает политикам и руководителям центральных банков дополнительный стимул заботиться об экономике и рынках. Не только избиратели требуют от государства «сделать что-нибудь» для дальнейшего процветания, но и доходы государственного бюджета напрямую зависят от состояния экономики. Для граждан государство перестало быть второстепенными издержками, став важной статьей расходов. Более того, в настоящее время это крупнейшая статья расходов. И для экономики в целом государство перестало быть мелким паразитом, нет, теперь это самый крупный кровосос.
Экономисты из рейгановской администрации понимали, что жизнь паразитов зависит от здоровья хозяина. Чем сильнее экономика хозяина, рассуждали они, тем больше вырастет паразит. Гениальность идеи сторонника экономики предложения Артура Лафера, который, по слухам, нарисовал свою знаменитую кривую на ресторанной салфетке, заключалась в том, что, понизив предельные ставки налога, можно увеличить доходы государства. В первый срок своего президентства Рейган использовал эту идею и снизил предельную ставку налога с 70 до 50 %. Результат был таким же, как за 20 лет до того, когда сокращение налогов провел Кеннеди, – государственные доходы выросли, а экономическая активность оживилась.
Короче говоря, демократическое государство перестало быть зрителем и даже беспристрастным рефери. Оно превратилось в крупнейшего участника якобы свободной экономики западного мира. Оно стало крупнейшим транжиром в потребительской экономике. Оно же является крупнейшим заемщиком. Оно контролирует денежное обращение и кредит. Оно превратилось в сторожевого пса рынков капитала; никто больше не наблюдает за этим рынком так пристально и одновременно не получает от него столь значительной выгоды. Что же удивительного, что Джордж Буш-мл. поспешил «сделать что-нибудь» для защиты своих доходов?