Н. В. Демидов творческое наследие Искусство актера Н. В. Демидов книга

Вид материалаКнига

Содержание


Особые качества каждого из четырех типов актера
Подобный материал:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23
могла бы развить­ся и настоящая эмоциональность. Но сейчас ее нет.

Большинство актеров и большинство театров идет по пути имитации. Имитации с вкрапленными в нее кусочка­ми правды.

Даже те театры, которые первыми выдвинули лозунг борьбы с «представлением» (т. е. имитацией), сами того не замечая, скатились в это самое представление, и давно за­нимаются не чем иным, как имитацией.

Пусть они сами искренне и серьезно подумают над этим. Они без труда увидят, что это именно так. Обманывать са­мих себя, конечно, можно... но, право же, стоит ли?

ОСОБЫЕ КАЧЕСТВА КАЖДОГО ИЗ ЧЕТЫРЕХ ТИПОВ АКТЕРА

Были названы четыре ярко выраженных творческих ти­па актера. Между собой они, кажется, и общего-то ниче­го не имеют, неспособны как будто бы и понять друг дру­га... Враждуют, презирают один другого... А между тем общими усилиями, как четверка, впряженная в колесни­цу театрального искусства, то дружно, то вразнобой, они мчат ее вперед. Нередко в своем усердии они кувыркают ее в канаву или засаживают надолго в топкую грязь... А в общем, хоть и зигзагами, хоть и с задержками, хоть и с возвратами назад, хоть и с поломками, — все-таки дви­гают и двигают общее дело.

Мы говорили о том, как они группируются по отноше­нию к принципу «переживания» и принципу «изображе­ния» на сцене, но следует сказать и об их особых качест­вах, независимо от такой группировки.

Имитатор

Когда вы встретитесь с талантливым имитатором, он не­пременно здесь же и сейчас же, в обыденной жизни оча­рует и заинтересует вас.

У него есть одна чрезвычайно выгодная для него сла­бость: он любит рассказывать. Так любит, что не может не рассказывать. И всё в лицах. Он и вам, конечно, что-нибудь сейчас же расскажет. Может быть, расскажет ка­кой-нибудь сущий пустяк: как он только что вот, пять минут тому назад, шел по улице, встретил знакомую почтен­ную даму с собачкой... Какие случились тут комические происшествия, и как была сконфужена и расстроена ува­жаемая дама...

Пустяк, но он так его расскажет, что как будто вы всю сцену видите своими глазами, и даже лучше, чем если бы вы видели ее на самом деле. Он так всё передаст живо, ярко, красочно... и даму вы увидите, и прохожих, заин­тересованных происшествием, и злополучную собачку, и страшного, неделикатного дога... и все мелочи, которые говорят у него острым языком. Мелочи, которые сами бы вы, вероятно, пропустили.

Смотришь на такого человека и только восторгаешься: как талантливо, как блестяще, какая наблюдательность, ка­кой тонкий, беспощадный юмор! Какой умница. Вот это — действительно актер! Вот оно какое должно быть искус­ство: праздничное, блестящее, игристое, как шампанское.

А когда попадешь на репетицию такого актера-имита­тора, в особенности если он же и режиссирует, — тут толь­ко и поймешь, что такое хорошая, бьющая в нос «театраль­ность». Ведь он мастер формы: не его стихия копаться в психологии, в «переживаниях», — он дает такую ост­рую форму, что она сама играет. Она сама по себе так яр­ка, так остра, так дерзостна. Именно в нее-то и вложена вся его горячность и вся его изобретательность.

Она у него особая: сгущенная, едкая, с солью, с перцем, с горчицей, — так дух и захватывает. Играет, например, актер какого-нибудь угодливого, услужливого человека, — режиссер непременно выхватит эту услужливость и до­ведет ее до предела: не человек ходит по сцене, а сама услужливость: все движения, положения, жесты таковы, что вот-вот сам он разлетится от своей услужливости, расскочится — куда ноги, куда руки: так он всем услужить хочет. Режиссер и грим ему сделает такой, что всё лицо по частичкам, разборное: всё остренькое, всё летучее — глазки остренькие, носик остренький, губки остренькие — не человек, а тысяча молний: всем угодить, всем услужить, везде поспеть...

А как он разрешит иной раз самую обыкновенную, ни­чего как будто не обещающую сцену!

Старого чиновника, правителя канцелярии, зовет к се­бе в кабинет начальник. Чиновник встает и идет. Ну, что тут? Казалось бы — дело проще простого: встал да пошел. О, нет! Это слишком примитивно и ничего не говорит.

Чиновник этот выбился из ничтожества при помощи подслуживания и подхалимства. Теперь он важный и не­приступный, особенно с теми, кто в нем нуждается. Сей­час идет сцена в канцелярии, где этот выскочка дошел до высшей степени важности и кривлянья перед своими под­чиненными. Но вот ему докладывают, что его зовет к се­бе в кабинет сам начальник. Важность его мгновенно пе­рерастает все человеческие ступени: это не чиновник — где там — сам Юпитер. Охорашивается и выступает... Тут режиссер делает поистине гениальную штуку: во вре­мя этого пути до кабинета он одним внешним штрихом показывает и всё ничтожество души этого «Юпитера», и всю примитивность способа, каким он добился своего величия.

Во время этого короткого пути до двери кабинета с ним происходит полное перерождение: первые шаги делает «Юпитер», а затем с каждым шагом «божественность» его постепенно слетает, чиновник делается проще, скромнее... взглянув на дверь кабинета, он умиляется и понемногу на­чинает сгибаться от избытка почтения, уважения и востор­га перед дверью начальства... он склоняется всё больше и больше, шаги его делаются мягкими, нежными — он у святилища... и, наконец, в дверь не входит, а почти вползает какой-то жалкий подобострастный червяк.

Хорошо? конечно, хорошо, мало того — превосходно.

Чтобы развернуть как следует весь этот замечательный проход, режиссер устраивает так, что актер идет не пря­мо от своего места к двери начальника, а делает целый круг по сцене. Это еще ярче, еще значительнее.

Бледной и слабой покажется вся режиссура, какую на­блюдал до сих пор. Уйдешь и все думаешь: да! театр дол­жен быть именно таким — острым, ярким, блестящим.

Странно все-таки, почему такого большого и интересно­го художника вдруг называть «имитатор»? Имитация — подражание. Какое же здесь подражание? Наоборот, здесь выхватываются самые типические черты, доводятся до яркости, до высшей степени выразительности... Здесь под­линный акт художественного творчества.

А разве мы говорим, что имитатор не может быть в сво­ем роде художником?

Только стихия его творчества: внешнее проявление, выразительная форма.

Может смутить самое слово: имитатор... Да, слово не благозвучное. Но смущаться тут нечем. — Как мы воспри­нимаем жизнь? И как, каким образом мы понимаем eel

Один из наиболее частых способов понимания жизни есть подражание.

Вот через улицу идет пешеход. Из-за угла на него мчит­ся автомобиль. Пешеход не видит, он занят тем, что чи­тает вывеску магазина напротив. Автомобиль дает гудок... Пешеход не слышит. Автомобиль пытается затормозить, но скользит по снегу... подбивает пешехода. — Не чувст­вуете ли вы, что не только его, а как будто и вас подби­ла машина? Как будто не только у него, а и у вас замер­ло сердце, и вы весь сжались в комок... на земле... под ко­лесами?..

Это может продолжаться всего одну секунду, а потом вы или закричите от ужаса и чуть не лишитесь чувства, или броситесь спасать злополучного пешехода, или с жад­ным любопытством будете разглядывать, что произойдет дальше, или, чтобы не утруждать своей психики, отверне­тесь, постараетесь не обращать внимания и пройти мимо... Словом, в следующую секунду вы поступите так, как свойственно вашему характеру. Но первая секунда у боль­шинства будет одинакова: смотришь, невольно подража­ешь, ставишь себя на его место и таким путем, путем под­ражания (т. е. имитации) понимаешь, в чем дело.

Когда же пройдет время и впечатление поостынет, эмо­циональный расскажет вам о том, что именно произош­ло в момент катастрофы и дальше весь ход дела: постра­давшего вытащили, повезли на машине скорой помощи, он семейный человек и т. д. Всё это будет рассказано с пол­ным сочувствием и пониманием тяжести событий.

Аффективный же, при одном воспоминании о печальном происшествии, вновь будет потрясен какой-нибудь одной страшной деталью: или душераздирающим криком, или хрустом костей (причем, возможно, что ни того ни другого на самом деле и не было, но... так уж ему показалось).

А тот, кого мы называем имитатором, тот при расска­зе обратит ваше внимание не на то, что именно произо­шло, а на то, как оно выразилось. Как будто для него важна не столько суть дела, сколько его внешняя форма. И он непременно изобразит вам при этом и как кто сто­ял, и как кто взмахнул руками, и как смешно или страш­но вымазался потерпевший... Всё — как, как, как и как! По этим-то как вы только и можете догадаться о том, что они думали и что чувствовали. Главное: он наблю­датель.

Возможно, что он и сам примет участие в спасении пе­шехода, но это для него на втором плане. Главное же: как кто смешно или страшно упал, посмотрел, пошел, ска­зал... Короче: из всего жизненного потока его восприни­мающий аппарат выхватывает прежде всего внешние вы­явления — форму.

Все эти соображения делают понятным, почему он на­зван таким на первый взгляд как будто бы даже обидным словом: имитатор.

Эмоциональный

Искусство этого актера — совершенно другая стихия. В его спектаклях нет ни острой формы, ни поражающей своей эффектностью театральности, — там простая, привычная нам правда жизни. Открылся занавес, и мы нескромно за­глянули в подлинную интимную человеческую жизнь.

Хороший эмоциональный или аффективный актер до­стигает того, что вы, смотря на сцену, сцены не видите, смотря на актера, — актера не видите, а видите жизнь, под­линную жизнь и там живых подлинных людей.

Вероятно, некоторые из читателей подумают: «жизнь?.. значит, это бесформенный, аморфный спектакль, как бес­форменна самотечная жизнь... Едва ли такой спектакль мо­жет доставить зрителю удовольствие. Что толку, что всё "живое"? Куча гипсовых обломков рук, ног, носов, под­бородков, будь они даже прекрасно изваяны, — еще не статуя. Так же и ряд отдельных сцен, не связанных друг с дру­гом, будь они хоть распроживые, никак еще не спектакль, а пока только неразбериха».

Не надо забывать, что жизнь пьесы создана по плану художника-драматурга. Поэтому, если хорошо прочитать пьесу, неразберихи быть не может. Кроме того, если вы смотрели, слушали и всё понимали, значит, и форма бы­ла достаточно убедительна.

Какова она и как она достигается, можно догадаться, прочитав хотя бы такую рецензию:

«Арган Мольера был живым и жизненно содержатель­ным лицом. Актер вошел весь в жизнь вымышленного об­раза и зрителя своего ввел в нее, во всю ее пестроту и да­же сложность. Он сделал близкими все переживания это­го смешного, но часто и жалости достойного человека, столько же глупого, сколько и добродушного, столько же капризного, сколько и доброго. Станиславский от начала до конца держал залу под своим обаянием. И через по­гружение в душу он сыскал и мольеровский стиль, и всё, что нужно для полной художественности исполнения»8.

Если мы не принадлежим к тем зрителям, которые со­хранили по тем или иным причинам всю свою детскую не­посредственность и готовы наслаждаться любым спектак­лем и любым актером, не видя ни одного недостатка и ве­ря всему, лишь бы это происходило там, на сцене; если мы достаточно повидали всяких спектаклей и актеров, — то как мы смотрим на сцену?

Мы уже видим и плохое и хорошее. Нам доставляет удовольствие уже самое искусство актера. Мы говорим: как он (актер) это замечательно сделал! Как он сказал вот эти слова! И тут же с неудовольствием вспомним: а вот это было слабо, плохо, бездарно.

Но когда на сцене появляется настоящая, подлинная правда, — какими бы знатоками мы себя ни воображали и как бы ни старались сохранить свой наблюдательский критический глаз, — правда в один какой-то неуловимый миг собьет нас с этой позиции, мы задумаемся и начнем смотреть за актером не как за «мастером» и «искусни­ком», а как за живым человеком. Т. е. так, как мы смот­рим в нашей обычной, подлинной жизни.

Следим ли мы в жизни за эффектностью, за формой, за яркостью? Нет. Мы следим за самой жизнью, за со­бытиями жизни, за тем, что происходит. Умирает наша мать — неужели мы смотрим, как она умирает? И можем ли быть при этом недовольны формой: слишком просто — надо бы поэффектнее, повыразительнее?!*

Так же мы смотрим на сцену, когда там выступают в своих лучших ролях хорошие эмоциональные и аффек­тивные актеры.

Острая ли там форма? Яркая ли? Может быть, мож­но ярче и красочнее? Не знаю, может быть. Это мне не интересно. Я видел живых людей... Я жил вместе с ни­ми, страдал, радовался...

Говорить же теперь об игре того или другого актера, о форме, о построении спектакля или о пьесе — не толь­ко не хочется, а прямо даже и неприятно: убивает всё впечатление. Какие там актеры! Это не актеры были, а близкие, родные мне люди... назавтра мне снова хочет­ся повидать их: такие они понятные моему сердцу и че­ловечные.

Вот имитаторский спектакль я могу разбирать по кос­точкам. Это мне даже доставляет своеобразное наслажде­ние. Только... теперь меня что-то туда не очень и тянет. Разве через месяц, через два... Для занятности, пожалуй, как-нибудь сходить можно.


Аффективный

В МХАТе был такой актер — Леонидов. Хороший актер: играл очень правдиво, искренно. Ничем особенно не вы­делялся среди ведущих актеров своего театра.

Таким был. — И вдруг — Митя Карамазов.

Только тут мы его и увидали. Со времен Мочалова не в первый ли раз зазвучали на нашей московской сцене под­линные героические трагедийные мужские страсти, без те­ни ложного пафоса или актерского надрыва!?

Да актер ли играет это? Не существо ли это еще неви­данное нами на театре? Кончилось «в Мокром», полтора часа пролетели так, что никто и не заметил. И, кроме по­трясения, которое испытал каждый, у всех вопрос: что это было? Актер? Игра? Театр?

Нет, это что-то совсем другое... Назвать это театром — оскорбить самое прекрасное, самое высшее человеческое... Занавес закрыт, сидишь, как в столбняке и никак, никак не можешь осилить: почему это? Как это могло случить­ся, чтобы на сцене и вдруг — такое?

Есть своеобразное явление: взрыв по детонации.

Пороховой склад — опасное место — окружено высочен­ными каменными стенами, кругом — вооруженная охрана, чтобы никто и близко-то не мог подойти. Так охраняют от взрыва, что можно спать совершенно спокойно: опас­ности никакой. И расположены эти склады друг от друга на значительном расстоянии — тоже для безопасности. Но вот от пустячной неосторожности в один из них попа­дает искра и... он летит на воздух.

Что же с другими? Тоже взрываются. Один за другим — все!! Очевидно, разместить их нужно было много дальше... Ни каменные стены, ни охрана, ничто не спасает. Сотря­сение так велико, что передается через все преграды, и всё— в воздух!

Так и тут. Громадными стенами окружил себя каждый из нас. Стоит стража, которая не только к нашим тайни­кам, но и к воротам-то наружным на сто шагов не подпу­стит. Всё тихо, спокойно и мертво... И вдруг где-то сов­сем вдали — такое ужасное сотрясение атмосферы, что ни стены, ни стража... и внутри вас — колоссальный, ни с чем не сравнимый взрыв по детонации, по сочувственному со­трясению... Всё сразу воспламенилось, и — никаких стен, ни крыш, ни стражи!

Вот так по детонации всё взрывается в душе от «Мо­крого».

Благодетельная катастрофа, к которой никогда не был готов... никогда не мог предвидеть, предположить... Си­дишь, холодный человек, защищенный от жизненных по­ранений панцирем равнодушия и сдержанности, и... тре­пещешь от остатков содрогания, опаленный собственным огнем, которого и не предполагал в себе. Такова сила крупного, подлинного вдохновения художника. Что перед ним всё остальное?

Только после такого потрясения делается понятно и яс­но, почему большие художники появляются всегда плея­дами: не «взорвись» Пушкин, не было бы ни Гоголя, ни Лермонтова. В живописи — плеяда славнейших: Лео­нардо, Микеланджело и Рафаэль с их учениками. Мо­чалов взорвал за собой целую волну талантов. Эта вол­на прокатилась по всей России. (Иванов-Козельский, Стрепетова, Ермолова, Комиссаржевская, Мамонт Дальский и др.)

В антракте такого «катастрофического» спектакля не мо­жешь сидеть: всё ходишь по коридорам, по фойе, вверх и вниз по лестницам, всё заглядываешь в глаза всем, а они, такие же возбужденные, ищут твоих глаз... Незнакомые подходят без всяких сомнений друг к другу, собираются кучками и — не разговаривают, — что тут говорить? про­сто ахают, удивляются, восторженно недоумевают: как же это так?.. Неужели это было?

И каждый несет в себе остатки целебного взрыва, у каж­дого в глазах: а ведь и у меня, и у меня! есть тоже порох! есть чему взрываться.

И каждый без ума рад и без конца благодарен велико­му художнику. Дело в том, что порох-то у каждого есть, только у одного — его полфунта, а у другого — целая боч­ка — — пуды. Вот когда пуды-то взрываются, — и рождает­ся на свет новый художник. А не будь этого взрыва, — всё так же стояла бы у крепких ворот вооруженная стража, и этот, может быть, тоже великий, может быть, еше величайший художник, был бы всю жизнь только пол-худож­ник, четверть-художник, т. е. совсем не художник.

А как же Леонидов? Кто же его поджег?

Кто поджег? Вероятно, режиссер. Во всяком случае, если режиссер — подлинный художник в своем деле — кому же, как не ему быть и «поджигателем«? А может быть, актер и сам взорвался по детонации, учуяв гул стихийно­го взрыва в душе Достоевского, а режиссер был настоль­ко чуток и умен, что не мешал ему?

«Интересно напомнить, — писал впоследствии Леони­дов, — что сцена «В Мокром» имела только семь репети­ций. Вл. И. Немирович-Данченко говорил, что незачем дольше трепать нервы»9.

Но — взрывы, взлеты... стоит ли об этом вообще гово­рить? Ведь это — вдохновенье! разве не приходит и не ухо­дит оно, когда хочет?

Да, вдохновенье. Да, приходит и уходит. Но все-таки: с одним это бывает, а с другими — никогда. С некоторыми бывает очень часто и очень подолгу, а с другими... только в мечтах. Некоторые сжились с этим, а другие даже и не подозревают, что оно может посещать нас, как частый и привычный гость. Они трезвые скептики, своим многолетним опытом они убедились, что вредно и думать об этом. Когда это бывает? Разве перед какими-нибудь катастрофами в при­роде: перед землетрясениями, перед затмением солнца?

К счастью — это не совсем так.

Для аффективного типа актера, по-видимому, даже сов­сем не так: это присуще ему, свойственно его творческой природе. Может ли тут существовать и особая техника (подразумеваю — психическая техника)? Можно ли най­ти пути к этим погребам?

Оказывается — можно. Опыт показывает, что многое из арсенала даже такой чуждой аффективному школы, как школа рационалиста, — может расчищать путь для этих взрывов и взлетов.

Если же хорошенько всмотреться в самую сущность и, позволим так себе выразиться, в самую механику аффек­тивного творчества, то сами собой открываются пути и на­прашиваются приемы этой, до сих пор лежавшей вне пре­делов нашей досягаемости, техники.

«Техника»!.. техника аффекта... Для просвещенного уха это звучит или невежественно или, в лучшем случае, дерзко.

Какая тут может быть техника?!.

О величайшем из аффективных актеров — Мочалове укрепилось мнение, что игра его бывала чаще всего неров­ной: найдет на него вдохновение — он играет божественно, а в остальное время — беспомощное метанье по сцене, крики, хлопанье себя по бедрам и безрезультатные потуги расшеве­лить и разжечь себя. Отсюда делается вывод, что такого рода игру, игру вдохновенную и аффективную нельзя вы­звать по своему желанию: вдохновение и аффект не подда­ются нашему вмешательству. Спустится ОНО (вдохнове­ние) — ладно; не спустится — сиди и жди у моря погоды.

Это правда, что Мочалов не всегда владел собой, прав­да, что он не довел свои подсознательные приемы и мето­ды до техники. Но не окрылит ли нас тот факт, что по свидетельству Белинского «ему нередко удавалось в про­должение целой роли постоянно держать зрителей под не­отразимым обаянием тех могущественных и мучительно-сладких впечатлений, которые производила на них его страстная, простая и в высшей степени натуральная игра»10.

Не бросает ли этот факт немного света в нашу мрач­ную и безнадежную тьму?

Вообще, «мрачная и безнадежная тьма» не такая, в кон­це концов, страшная штука... Много столетий тому назад, когда значительная часть земного шара оставалась еще не­исследованной, на географических картах того времени эти неведомые и страшные места изображались так: нари­совано огромное бесформенное, без конца и края прост­ранство и через все это таинственное пространство начер­таны повергающие в ужас словеса: «Hic sunt leones!» (здесь находятся львы).

Не то же ли самое пока и у нас сейчас с аффектом и вдохновением: «Hic sunt leones!»

Творчество аффективного насыщено и пересыщено чув­ством. Это — стон струны в ее крайнем натяжении. От это­го оно неровно и не вмещается в рамки какой бы то ни было умышленной формы. Это взлеты и падения, это пламя и лед.

Так было и так будет до тех пор, пока не определятся окончательно главные принципы школы аффективного творчества.

Но не только в своем творчестве — в жизни это люди тоже крайне неустойчивых душевных состояний: то абсо­лютная вера в себя, в свой талант, в свое будущее, то полное разочарование, неверие, отчаяние... Это не то, что назы­вается легкомысленные, увлекающиеся: сейчас одно, а через пять минут другое — совсем нет. У этих людей все глубо­ко и крупно: целые дни, недели, а то и месяцы длятся ино­гда эти периоды упадка. А Дузе, так та в самом разгаре своей артистической жизни бросила сцену на целых 12 лет.

Да и вообще, несмотря на свой огромный, иногда сти­хийный талант, актеры такого типа частенько оставляли сцену то на год, то на два, то еще больше. И чем крупнее и глубже были они как личности, тем неминуемее это слу­чалось.

Они оставляли сцену просто потому, что она никогда не была для них