Н. В. Демидов творческое наследие Искусство актера Н. В. Демидов книга

Вид материалаКнига

Содержание


Изображающие и живущие
Подобный материал:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23
* * *

Как поведет себя в березовой роще такой заторможен­ный эмоциональный? И ему ведь, так же как и всякому непосредственному человеку на его месте в жаркий лет­ний день при виде свеженькой речки, вероятно, захотелось выкупаться. Другой сбросил бы с себя все платье, да не раздумывая, так бы и полез в воду. Этот — иначе: каж­дая мысль, каждое побуждение влечет у него за собой не действие, не поступок, а остановку: cmoп!

Хочешь купаться? Уже мысленно ощущаешь приятную прохладу воды, уже руки пошли к поясу или вороту ру­бахи, чтобы расстегнуть его... Стоп! — А следует это де­лать или нет? Хочется забраться на старую, изогнутую над водой березу... — Стоп! — Можно это или нельзя?

И так всегда и во всем: первое, что возникает при вся­кой мысли или влечении, — стоп! Первое, что делается, — пускается в ход тормоз.

И тормоз этот действует беспрерывно. Человек шагу не ступит, слова не молвит, не вздохнет без того, чтобы сна­чала не оглянуться на себя — можно ли это? к месту ли? хорошо ли?

И не только он не позволит себе сделать какой-нибудь опрометчивый поступок — даже и мыслям своим не дает он идти, как им вздумается: ведь вот, увидал облака — понравилось, — красиво, фантастично... духи... чудови­ща... и, сейчас же: стоп! какие чудовища? — скопление во­дяных паров, снежная пыль — издали живописно, а вбли­зи, благодарю вас, — ничего приятного!

И так наблюдает он за собой, как хороший гувернер-воспитатель, не выпуская себя из вида ни на минуту, не позволяя даже и помечтать.

Не напоминает ли он нашего старого знакомого — благо­разумного рационалиста с термосом через плечо? Как буд­то бы, что один, что другой — два сапога — пара.

В некоторых отношениях так оно почти что и есть. Разница только в том, что у того и не появляется ника­ких таких фривольных мыслей и поползновений — он хо­лоден и рассудочен. А этот, хоть и раздираем изнутри всякими несообразными с его возрастом и положением же­ланиями и влечениями, но настолько успешно борется с ними, что их как будто бы и нет совсем. А если судить по поступкам, так он так же безупречен и так же коррек­тен, как и тот модернизированный «мудрец» с термосом через плечо.

Но разница между ними все-таки есть, и даже очень и очень большая. Нас интересует главным образом разни­ца их актерских возможностей (а она-то особенно велика). О ней и будем говорить.

Рационалист — человек, в общем, ровный — безо вся­ких скачков и сюрпризов. Он тоже не обходится ни од­ной минуты без тормозов и не делает ни одного шага без оглядки — можно ли и нужно ли? — но, так как эмоцио­нальностью он не обременен (она хоть и есть, но в таком малом количестве, что ее можно и в расчет не принимать), то больших трудов обуздать ее ему и не стоит — (он ведь изрядно холодноват и туповат).

Что же касается эмоционального, то, как бы он ни был заторможен под влиянием суровых требований жизни и воспитания, все-таки эмоциональность в нем большею частью убита не окончательно, не убито и воображение и способность увлекаться.

Поэтому с ним могут случаться и сюрпризы. Всё как будто бы гладко, ровно и благоразумно, да вдруг и про­рвется что-нибудь...

В актерском деле это так проявляется: всё плохо, всё не­интересно, всё — на одну десятую, всё мелко, всё поверх­ностно, всё правдоподобно, а не правда... да вдруг, на какой-нибудь рядовой репетиции или совсем неответственном спектакле, — так хорошо, так всё легко и свободно, так — до конца, такая правда, как дай бог всякому.

Смотришь и думаешь: нет, что бы там ни было, а это одаренный человек! Только куда же это все у него пря­чется? Когда надо — тогда и нет ничего...

Но как бы ни была велика разница между рационали­стом и заторможенным эмоциональным, — как бы ни от­пускали его изредка на свободу его бдительные стражи — тормоза, — практически для искусства переживания на сцене ни тот, ни другой не очень-то годятся. Эти «просвет­ления» и «взлеты» так редки и так случайны, что прини­мать их во внимание никак невозможно.

И вот на деле (хоть и от разных причин) и тот и дру­гой оказываются холодными, тугими и закрытыми. Не толь­ко до глубин своих, но даже и поверхностно они не спо­собны разволноваться.

Дома в уединении такой горемыка «эмоциональный» иногда, читая стихи или любимую роль, так разойдется, что хоть сейчас поезжай гастроли давай — а завтра на ре­петиции или спектакле опять нет ничего.

Или сидя в зрительном зале и сочувствуя герою, так разволнуется — плачет — удержу нет — кажется, поймал секрет, понял, и выйди сейчас на сцену такой раскрытый да размягченный — сыграет как бог! А попробует завт­ра — всё куда-то спряталось, провалилось... Есть, всё как будто бы есть: и эмоциональность, и свобода, и фантазия, и вообще дарование — вот-вот оно! А когда надо — и нет. Только холод, пустота, старанье и натуга...

Можно ли говорить в таких случаях о чем-нибудь се­рьезном, обнадеживающем? Можно ли помочь в этой бе­де? Можно ли снять или каким-либо хитрым образом обойти эти зловредные тормоза?

Ведь кажется, если это сделать, — больше ничего и не надо?

Этот вопрос многим не давал покоя.

В самом деле: вот он, талант — рядом, а потянись к не­му руками, — и нет его — упорхнул!..

Так все попытки и кончаются тем, что один, наиболее принципиальный, бросает это дело, а другой, менее стро­гий и легко идущий на компромисс, вступает на путь изображальчества.

Но выход, конечно, есть. Он — в перевоспитании. Или точнее сказать — в продолжении воспитания, в довоспитании.

Тормоза, приобретенные для потребностей жизни, так пусть и остаются, — они нужны, и силы, потраченные на приобретение их, — пошли не даром. Эта постройка хо­рошая и капитальная. А теперь только нужно над этой капитальной постройкой соорудить надстройку — некий, можно сказать, мезонин.

Заключается эта надстройка в создании такого услов­ного рефлекса: когда принимаешься за творческую актер­скую работу, а тем более, вступаешь на сцену — освобож­дать все сковывающие тормоза, откидывать всякое житей­ское «благоразумие» и не препятствовать хозяйничать в нас воображению и непроизвольным проявлениям.

В актерской работе и на сцене это не только можно раз­решать себе, — это необходимо, в этом главная суть. В этом-то только и спасение.

Иначе вылетишь из атмосферы актерского творчества и сцены, как пробка из воды*.

Подобные же укоренения новых условных рефлексов при прохождении этой школы происходят и в рационалисте.

Но творческий эффект тут получается значительно мень­ший. Ведь возбудимости и эмоциональности у него так мало, что когда и удастся снять у него тормоза, то оказывается, что там, за тормозами, почти что и нет ничего: чувства крохот­ные, мысли робкие и весь он прилизанный и причесанный.

Играть он может, и даже вполне правдиво, но только спокойные, безо всяких волнений роли. Актер — на роли 3-го плана.

Это — если требовать от него подлинности. А так — в изображальчестве, — он может кривляться подо что угодно. Даже под страсти Отелло, Лира, Шейлока... с рук сходит.

Увлечься чем-нибудь, забыться, потерять голову — это все совершенно немыслимые для него вещи. Разве может потерять голову человек, который на всё и вся смотрит со стороны, посторонним наблюдателем? Он смотрит на всё объективно, как и подобает разумному, трезвому человеку.

Дает ли он свободу своим чувствам, страстям, влече­ниям? Стоит ли говорить об этом?

Необходимо оговорить еще один случай: психопатичность. Иногда по всем данным, по всем проявлениям следует счи­тать человека эмоциональным и отзывчивым. А играть не может. Оказывается — холоден и пуст. Выйдет на сцену или даже начнет читать за столом — всё в нем затормозится — тупой, бездарный... и сам он ничего с собой не может поде­лать, и все режиссерские ухищрения не оказывают стойкой помощи. Тут без серьезного и длительного психотерапев­тического воздействия ничего сделать нельзя. Впрочем, ускользнуть от этих тормозов иногда дает возможность рез­кая характерность. Но и этот способ, при наличии такого вида психопатичности, дает сравнительно малый эффект.

Большинство тормозов образуется вполне рефлекторно, без участия сознания. И образование их начинается с самого раннего возраста. Прикоснувшись к горячему и получив неприятный ожог, — в следующий раз ребенок при виде предмета, так его обидевшего, безо всякого размы­шления, а только под влиянием рефлекса уже остановится и не потянется к нему, как прежде. Образовался тормоз.

Но немало тормозов образуется и при участии и помо­щи сознания.

Это приятно, но... вредно, или неприлично, или нечест­но, или недостойно воспитанного человека, и, значит, — этого делать нельзя — стоп!

Этот «стоп» уже не рефлекторный, он произвольный. Этот стоп — сознательный запрет. Это приказ — (императив).

Кроме приказов-запретов, приказов-недействовать, — есть и обратные приказы — приказы действовать. Не хо­чется вставать, не выспался, мало ли что! пора! вставай без рассуждений, и все тут! И встаешь. Или устал, не могу больше идти, сел бы и сидел... но НАДО! и идешь, чуть с ног не валишься, а идешь.

Таким образом, есть два рода приказов (императивов), один — останавливающий, запрещающий: нельзя! стоп!

Другой побуждающий: надо! делай!

Описанные нами рационалист и заторможенный эмо­циональный живут, не столько отдаваясь влечениям сво­их природных склонностей и потребностей, сколько под­чиняясь приказам: НЕЛЬЗЯ и НАДО.

И эти два слова заменяют им всё: и влечения, и потреб­ности, и независимость, и свободу...

Мало ли что «хочется», но раз неразумно, значит, — НЕЛЬЗЯ.

Мало ли чего «не хочется» или «не могу» — НАДО! и кончено.

А при долголетней дрессировке: если сказано, то и сделано.

С годами уменье подчиняться себе дает им своеобраз­ное удовлетворение. Победить себя, владеть собой, превра­тить себя в послушный инструмент — становится их выс­шей радостью.

Так из этих трех моментов и складываются каждый его поступок:

Первый ответ на всё: тормоз (стоп!).

Аналитическое размышление.

Рассудочный приказ (императив): так надо!

И разве это не драгоценнейшее сочетание: разумность и самообладание — рационалистичность и императивизм!

Всё время видеть вещи объективно — такими, каковы они есть в действительности, вполне реально, не увлека­ясь, не теряя головы... И вместе с тем, — уметь удержать себя от поспешных решений, от необдуманных слов и по­ступков, а если еще сверх того уметь заставить себя сде­лать так, как оно нужно и целесообразно, — нельзя при­думать ничего лучшего! Это и есть как раз то, что обес­печивает полный успех в жизни.

Правда, как уже было описано, такая рационалистич­ность очень не выгодна для актерского дела. Тут как раз нужно совершенно другое: пылкость, легкое воображение, вера в свою мечту, свободная отдача всем проявлениям...

А этого ничего нет, это непозволительная слабость... Впрочем, человек, так хорошо владеющий собой, едва ли смутится такими пустяками: разве нельзя (если я этого хо­чу!) преодолеть в себе эту рационалистичность и затормо­женность? Мало ли что кажется трудно или «не могу» — НАДО! — И будет сделано!

Однако дело оказывается куда более сложным.

Приказать себе не делать того, что хочется, например не купаться, когда хотелось, или хотя бы и наоборот: за­ставить себя выкупаться, хотя и холодно, и не хочется, это он может. Словом, заставить себя совершить какой-нибудь поступок — это можно.

А вот приказать себе наполниться ни с того ни с сего тем или другим чувством — это уже не поступок! А у авто­ра ясно сказано — «печально», или «в отчаянии», или «стра­стно», «плачет», «смеется»...

Это легко было написать автору, а вот сделать это...

Попробуйте-ка почувствуйте любовь или ненависть к ка­кому-то вымышленному человеку по совершенно вымыш­ленному поводу... Какое-то неопределенное возбуждение, весьма отдаленно напоминающее то или другое чувство, вызвать у себя можно. Но разве это любовь или ненависть? Если в плохих театрах этим могут довольствоваться, так это значит только, что ограничиваться этим — равносиль­но — называться дрянным актером... хорошие-то актеры живут не приблизительно, а до дна...

Как же вызвать в себе нужные чувства?

В жизни об этом заботиться не приходится. В жизни чувства появляются сами. Завладевают человеком... И как приходят, так и уходят. И заботиться ни о том, ни о другом не нужно. Считается ведь, что не чувства важны, а по­ступки... Большею частью не имеет значения, с каким чув­ством сделал я то или иное дело, — важно только, чтобы я его сделал.

А вот здесь, на сцене — другое. Важно не то, что я во­шел, а — как вошел, не то, что сказал, а как сказал, не то, что посмотрел, а как посмотрел, не то, что взял за руку, а как взял... всё — как и как... С каким чувством, в ка­ком душевном состоянии.

Если у меня есть достаточная доля эмоциональности и непосредственности, то иногда меня что-то подхватыва­ет, и я начинаю чувствовать нечто подобное тому, что на­писано в пьесе у автора. Но я совсем не хозяин этого — иногда меня подхватит, а то вдруг — не пускает, да и толь­ко, что-то словно отводит. Стараешься, стараешься, при­казываешь себе, приказываешь — ни тпру, ни ну...

Это — если есть некоторая эмоциональность. Тогда воз­можны и проблески: хоть и случайные, хоть и зависящие от непонятных мне причин, но все-таки они иногда воз­можны. А вот если я рационалист самой чистой воды, тог­да я никогда и ни при каких обстоятельствах ничего не чувствую и не могу почувствовать того, что требует от ме­ня автор пьесы...

Как в том, так и в другом случае настойчивый человек будет искать путей: а как бы все-таки овладеть этим усколь­зающим от меня чувством? как бы вызвать к жизни мою спящую творческую душу?

ИЗОБРАЖАЮЩИЕ И ЖИВУЩИЕ

Итак, в театре существуют два творческих направления: одни «рождают» роль, другие «строят» ее, одни отдаются «процессу», другие показывают «результаты», одни «пе­реживают», другие «представляют».

Наиболее типичные сторонники каждого из этих двух направлений настолько сами по себе различны, что не спо­собны и понять-то друг друга.

Поговорим подробнее о каждом из этих направлений.


Изображалыцики.

Хотя симпатии наши целиком на стороне «живущих на сцене», хотя в них только и видим мы светлое будущее театра, — однако надо отдать должное и изображалыцикам. Их миссия огромна.

Надо думать, что именно с изображения-то и имитации и начался театр. Во всяком случае, это весьма возможный и вполне естественный путь его возникновения.

Представим себе такое положение: мне хочется вам что-то рассказать. Чтобы рассказать наиболее точно и наибо­лее картинно, — я рассказываю не только словами, а в то же время представляю вам «в лицах» то одного, то дру­гого из тех «действующих лиц», которые участвовали в происшедшей сцене, которой я был наблюдателем и ко­торая меня поразила.

Всмотримся в то, как я рассказываю и что я делаю, чтобы рассказать возможно лучше.

Случай, который я видел или в котором участвовал, яр­ко стоит перед моими глазами. Я пытаюсь рассказать обо всем словами. Но язык беден, бледен, и я невольно до­полняю свои слова телодвижениями, мимикой... Если нуж­но, я подражаю голосу, интонациям, жестам, движениям тех действующих лиц, которые участвовали в сцене.

Что это? Не похоже ли это на театр? Ведь я не про­сто рассказываю, — я «разыгрываю» перед слушателем всю сцену.

Это «разыгрывание» — уже театр. Первые примитив­ные ростки театра.

«Разыгрывание» это состоит из двух процессов (и оба процесса протекают во мне единовременно) — один: я вспо­минаю, как было, и рассказываю, а другой: я слежу за слу­шателем — за тем, кому я рассказываю: видит ли он то, что я хочу, чтобы он видел? Понимает ли он всё, что про­исходило? Доходит ли до него?

Следующий этап: мы вдвоем можем разыграть виден­ную нами сцену. Один будет изображать одно, другой — другое «действующее лицо».

Это часто встречается в жизни. Например, надо опи­сать, как произошли драка или падение, — один этого так не расскажешь, а берешь кого-нибудь со стороны и гово­ришь: встаньте вот так... наклонитесь... я подкрадываюсь сзади... толкаю вас... вы падаете вот так-то... я навалива­юсь на вас так-то и проч.

Что это? Это уже несомненный театр. Это представле­ние, разыгранное в лицах.

И, делая свое дело, показывая, как все произошло, — я слежу за тем, кому я рассказываю: понятен им мой рас­сказ или нет?

Вот то же самое — желание рассказать зрителям какую-нибудь занятную или нравоучительную историю — толка­ет и актера на его актерское дело. А чтобы история эта бы­ла понятнее и интереснее, актер рассказывает ее не один, а собирается их несколько, и они «рассказывают в лицах».

* * *

Как будто бы это и всё.

Но нет. Само театральное дело, самые условия выступ­ления актера перед публикой в той или другой роли таят в себе зародыш совершенно нового и прямо противополож­ного процесса.

Начали с того, что захотели «изобразить», «показать», да вдруг незаметно для себя и увлеклись ролью. Настолько увлеклись, что забыли и про публику (перестали следить, «доходит или не доходит» до нее), и про то, что надо «изоб­ражать», а просто почувствовали себя действующим лицом.

Может быть, это забвенье длилось всего каких-нибудь четверть минуты, но оно было... Актер опомнился, очнул­ся... может быть, сконфузился: как это случилась такая оплошность?!

Оказалось, однако, что беды от этого никакой не про­изошло, что это место, проделанное с таким увлечени­ем, — оно-то именно и произвело наибольшее впечатле­ние на смотрящих.

Вот начало другого театрального принципа и другого сценического актерского прицела.

А вместе с этим, естественно, и другой «техники» ак­терского творчества.

Оказывается, так следить за каждым движением, за каж­дым взглядом публики и не обязательно. Публика и так достаточно хорошо разбирается во всем. Даже наоборот: она одобряет больше всего именно те места, где «актер» забывался, увлекаясь ролью. Там и публика забывалась, увлеченная актером!

Так наметилось расхождение путей.

Те актеры, которым свойственно увлекаться и входить в роль до некоторого или полного самозабвения, — пош­ли, само собой, по этому второму пути. А те, которым это увлечение не свойственно или свойственно в малой степе­ни, остались на той первой ступени изображалыциков-имитаторов.

Но, конечно, и те и другие в своей сфере, на своем пу­ти стали усовершенствовать и свое дело, и свою технику.

Сюда входит огромная работа театральных художников.

Сюда входит искуснейшее подражание шумам — ветер, дождь, гром, поезд, выстрелы и пр. и пр.

Сюда относится и хитроумное освещение, которое со­здает на сцене по желанию — день, вечер, ночь, заход и восход солнца, пожар, вспышки молнии, канонаду и пр.

К этому же следует отнести искусство грима и костю­ма, делающее людей худыми, толстыми, горбатыми, ста­рыми, молодыми, красивыми, безобразными и пр. и пр.

И, наконец, сюда же следует причислить и усовершен­ствованное мало-помалу искусство изображалыцика-актера — ловко копировать жизнь.

Станиславский называл таких изображалыциков — «представлялыциками», — они не живут на сцене, не увле­каются, а «представляют», внешне копируют жизнь. Одни копируют ее очень тонко — искусно (такие могут обмануть зрителя, и он иногда думает, что они «переживают»). Дру­гие копируют грубо, не заботясь об обмане. Но смысл — один и тот же: копируют, а не живут. Имитируют жизнь.

Эта имитация жизни взамен настоящей жизни на сце­не имела и имеет своих заступников и идеологов. Начи­ная с Дидро. Да и как не иметь?!

Во-первых, тех актеров, которые способны увлекаться на сцене, — их не так уж и много. Больше всего тех, ко­торые, увлекшись (забывшись) на несколько секунд, опять «трезвеют». На таком их секундном самозабвении много­го не построишь.

Во-вторых, те, которые способны увлекаться, — они не владеют техникой этого процесса: сегодня это увлечение есть, а завтра, по тем или другим причинам, его нет, и ак­тер холоден, — ничего у него не получается...

Кроме того, хоть самозабвение вещь и хорошая, но все-таки только до известной степени. Если оно зашло так да­леко, что актер уже совершенно потерял всякое представ­ление о том, где он и что можно, чего нельзя, т. е. попросту начал галлюцинировать, то это уже не творчество, а болезненный акт со всеми его последствиями: и смотреть на него неприятно (как на всякий болезненно-нервный припадок), и закончиться он может увечьем как партне­ра, так и самого актера.

И вот, чтобы не ставить спектакль под угрозу провала или даже катастрофы, естественно, режиссеры стали сто­ронниками хоть и не столь горячего исполнения актером своей роли, но зато верного, постоянного, испытанного.

Стали сторонниками не чувства, а только правдопо­добного изображения чувства (результата).

Жизнь, однако, показала, что зритель отдает все-таки всегда пальму первенства актеру, переживающему на сцене.

И у больших мастеров этого рода искусства, как у Гар­рика, Олдриджа, Дузе и других, никогда никаких «ката­строф» не случается — сильно чувствуя, они умеют и уп­равлять своим чувством.

И как только окончательно выкристаллизуется школа эмоционального и аффективного актера, так слава искус­ства имитатора начнет блекнуть: как блекнет, например, на наших глазах такой, казалось бы, идеальный способ пе­редвижения, как экспресс или океанский пароход перед передвижением воздушным. В особенности если речь идет о больших расстояниях и далеких целях.

Но надо быть справедливым, надо воздать должное и имитатору, тем более что «искусство переживания» еще только нарождается, а имитация насчитывает за плечами много сотен лет.

Большинство актеров во всем мире, за самыми редки­ми исключениями, принадлежали, да и теперь принадле­жат к этому типу — изображалыциков-имитаторов.

Не надо обманываться и тем, что некоторые из них ув­лекаются иногда на сцене и забываются, — секундное ув­лечение значит еще очень мало. Это искорки, случайные вспышки и только. Они свидетельствуют лишь о том, что при надлежащей школе в этом актере