Русские Ведомости. Понедельник, 8-го ноября 1910 г
Вид материала | Документы |
СодержаниеВеликий закат. Толстой живой – Толстой бессмертный. Где сегодня положат Толстого? Государственная Дума. Чествование памяти Толстого. Предложение о перерыве занятий. Возражение Замысловского |
- Александр Трифонович Твардовский (1910 1971гг), 130.21kb.
- Извещение в понедельник 28 ноября в 11 ч. 00 мин в Актовом зале ифа ран состоится заседание, 33.71kb.
- 8-го (21-го) ноября 1910, 1065.49kb.
- Собрание сочинений 20 печатается по постановлению центрального комитета, 7764.62kb.
- Программа 14 ноября. Понедельник. 30 10. 20 Регистрация участников 10. 30 -11. 45 Член-корр., 38.75kb.
- Геологические исследования в области массивов Фишта и Оштена на Зап. Кавказе. Студ., 750.41kb.
- А. С. Саломаткин допущено Министерством образования и науки Российской Федерации, 5724.67kb.
- Твен, марк (Twain, Mark; псевд.; наст имя – Сэмюэл Лэнгхорн Клеменс, Samuel Langho, 48.48kb.
- -, 6007.61kb.
- твардовский, александр трифонович (1910-1971), русский поэт. Родился 8 (21) июня, 167.59kb.
^ Великий закат.
О кончине Толстого так же трудно говорить, как и молчать. Как выразить чувства от такой потери, которая ощутится на всем пространстве земного шара, сожмет печалью сердца всюду, где только сияет свободная мысль и горит искреннее чувство, и не оставит в спокойствии даже слепых и бессовестных? Как измерить сейчас великость этой утраты, когда, наверное, можно сказать, что работы целого поколения едва ли хватит, чтобы разобраться во всем наследстве Толстого и определить проложенный им след в духовном развитии человечества. Весь мир уже причислил его к тем избранникам, которых имена переходят из века в век, окруженные ореолом величия, а русский народ потерял вместе с ним, быть может, важнейшее право на почетное внимание всего человечества к его настоящим судьбам. И, конечно, надо видеть особо тяжелую руку судьбы в том, что именно теперь, в момент усиленного надвигания вечерних теней на наш исторический горизонт, догорело и наше могучее, сияющее солнце – Толстой. Все это нам предстоит теперь переживать, все больше и больше углубляя и усиливая мучительную боль потери. Этот великий закат оставил нас брошенными и растерянными среди внезапно потемневшей дороги, уныло бредущими навстречу печальной мгле ночи. Мы уверены –великий путь почившего вольется в нас, его неистребимая вера в силу любви, его бестрепетное слово истины будут животворить и укреплять всех, но сейчас, у раскрытой дорогой могилы, мы находим в себе лишь рыдание скорби и благоговейное преклонение.
А.Е. Грузинский.
^ Толстой живой – Толстой бессмертный.
Не думать хочется у открытой могилы Льва Толстого, не подводить итоги, не определять его историческое значение, а тупо и бессмысленно кричать от боли, чтобы тем заглушить ее.
Неизбежны и итоги, но главное – как мы будет жить без него? Мы знали, что ему за восемьдесят лет, что он не умеет и не хочет беречь себя, что по закону естества мы переживем его. Но мы не верили в то, что он умрет: он слишком был нам нужен – не автор великих художественных произведений, не бессмертный Лев Толстой, а живой, проживающий в Ясной Поляне, тот, который не сохранился в его книгах, который умер для нас навсегда. Мысль не может не только примириться, но и освоиться с этим. Завтра это пройдет, но сегодня – только больно».
Никогда до сих пор смерть великого русского писателя не была такой невозместимой, такой чудовищной потерей для его русских современников, как смерть Льва Толстого. Были бессмысленные гибели, были преждевременные утраты; умирали, не сказав и малой доли того, что могли сказать и человечеству, великие создатели нетленных ценностей, не осуществив своих возможностей, унося с собой во тьму неведомого решения вековечных загадок. Но то были писатели: творчеством слова было их творчество для их современников; их личность сливалась для их века с их книгой и в книге воплощалась. А книга бессмертна, книга переживает своего создателя и живет своей жизнью после него. Бессмертное было в них бесконечно сильнее и важнее смертного; роль их в современности бледнела перед ролью их в истории, и потому их утрата –беспощадная, несвоевременная, тяжелая – не была для их современников таким потрясающим ударом, как для нас смерть Льва Толстого. Если в лице Пушкина закатилось солнце русской поэзии, то в лице Льва Толстого закатилось солнце русской жизни: не на веки, конечно; солнце всегда закатывается лишь до утра, но в минуту утраты как слабо это утешение для того, кому не суждено дожить до нового исторического утра. Пройдут годы; новое творчество новых поколений наполнит неведомыми нам красотами и непредвосхитимой истиной книги Толстого, созидающее поклонение откроет в них глубины, которых мы не подозревали; в дали веков он станет выше, подвиг его – еще величавее, мысль его – еще богаче. Но никогда и никому он не станет ближе, чем нам, его бедным современникам; никому не будет нужнее, чем нам. Для нас он не был уже писателем – он мог ничего не писать; беспредельно важно было то, что он жил, что был, что в минуты самых тяжелых ударов – исторических, общественных, а иногда даже личных – каждый из нас мог сказать себе: а все-таки есть Лев Толстой. И каждый, знающий, кто ненавидел Толстого, кому он был помехой, мог радостно сказать себе: он – с нами, стало быть, мы правы. Мы наслаждались его старыми книгами, но это было второе – рядом с ними были ведь у нас другие дорогие книги. А рядом с Львом Толстым у нас никого не было. Он не стал для нас учителем жизни; наши исторические пуп далеко не во всем совпадали. Но он был светочем и на нашем пути. Как любовь к старой матери озаряет нам жизненное странствование, хотя мы далеко ушли от ее поучений, так живой образ Толстого был нам больше поучением, чем его учительное слово. Он был нашей опорой, нашей чудотворной иконой, знамением нашей исторической правоты и нашей неизбежной победы. Он был для нас оправданием жизни и утешением в печали.
И вот его нет с нами: как странно! Как неожиданно то, чего мы должны были ждать, и как однако мы подготовлены к тому, что должно было быть неожиданным. Непонятное ощущение встречало последние произведения Льва Толстого; уже не хотелось думать, соглашаешься с ними или не соглашаешься. Их принимали, отвергая их, ибо принимали его целиком, даже не соглашаясь с ним: слишком для этого он был свой, родной, необходимый. Согласие и несогласие казались такими мелкими и ненужными перед завершением его жизненного подвига. Как некое видение он уже стоял одной ногой по ту сторону, и иногда казалось, что от он не уходит туда, а, наоборот, на мгновение возвращается оттуда, заглянет к нам и опять скрывается в покое вечной и обретенной истины. Как мы ошибались в этом! То, что нам казалось покоем, было по-прежнему вечным и неустанным стремлением. Мы могли успокоиться, мы могли позволить Льву Толстому ничтожные противоречия его жизни, разрешить его маленький и необходимый яснополянский комфорт: он не мог с этим примириться. С гениальной простотой он увенчал свой жизненный подвиг, в ореоле не только творца, но и подвижника ушел он из нашей жизни. Более чем когда-либо мы одиноки, несчастны и беспомощны в сознании, что ничто уже не заполнит в нашей личной и общественной жизни той пустоты, которую оставила кончина Льва Толстого.
Ми не можем даже обещать, что станем лучше во имя его памяти. И снаружи ничто не изменится. Мы будем жить, как жили при Льве Толстом, неуверенные и половинчатые, жалея себя и мирясь с тем, с чем он не велел мучиться. Но все-таки перелом будет. Уже то, что нам не на кого теперь уповать, что надо опереться на себя, делает смерть этого хилого восьмидесятилетнего старика гранью на пределе двух исторических пластов. И это дает надежду на то, что долго еще живым пребудет в сердцах не только художественное творчество Льва Толстого, но и лучшее творение его великой жизни – он сам.
Правдивая в нравственной истине, создастся и над уровнем человеческого вознесет его толстовская легенда; благоговейное почитание окружит его могилу, и она будет источником чудотворных моральных исцелений. И бессмертным в памяти людей будет не только тот Толстой, который вечно живет в художественных созданиях его духа, но и тот, который жил с нами. И на нас, его слабых современников, упадет луч этого бессмертия, и нас, причастных его созиданию, оправдает для истории. Его нет у нас, но все-таки мы жили с ним, он жил для нас; для нас сгорало это сердце. Это – не утешение: это – напоминание о нашем достоинстве. И не соображения моральных обязательств, в понимании которых мы расходимся с Львом Толстым, а именно сознание своего человеческого достоинства рождает в нас не столько мысль, сколько неясный порыв: стать достойными его самоотвержения. Порыв и надежду; пора надеяться и нам, с позорным отчаянием своего бессилия окрестившим свое время безвременьем – надеяться и делать. Пуста же не только алтарем всенародного преклонения будет могила Льва Толстого, но и межой двух исторических эпох. В этом – залог бессмертия не только его книг, но и его личности.
А. Горнфельд.
Поминки.
Окончилось столетие. Окончился век, озаренный именем Льва Толстого.
Толстой перешел в вечность, а мы перешли в новый, неведомый век, в котором уже нет великого старика, и мы охвачены тоской и жутью, потому что стало вдруг темно и холодно.
В минувшем веке о Толстом была написана целая литература. Нынешний век –увидит еще яснее, какое огромное явление в умственной и нравственной жизни человечества представлял собою великий писатель русской земли.
Говорить о Толстом как следует, сейчас нет никакой возможности. Для ясного освещения какой-нибудь одной стороны этого многогранного ума необходимо написать целую книгу. Рассказать все о Толстом значит написать библиотеку.
В настоящее время можно только вспоминать о Толстом. Можно только упоминать, что вот о таком-то вопросе он выразился так-то, одобри л такую-то книгу, обрадовался такому-то явлению.
Я помню, как однажды покойный Н.С. Лесков говорил мне, как ему понравился поминальный обычай какой-то протестантской секты.
Собираются родные и знакомые усопшего в большую комнату тихо, торжественно, молча. Усаживаются, и некоторое время царит тишина. Но вот пошептался кто-то с самым старым или наиболее уважаемым человеком из собравшихся, и этот старший говорит:
- Наш брат такой-то припомнил один случай из жизни покойного. Слово принадлежит брату такому-то.
И рассказывается о каком-нибудь хорошем деле, совершенном покойным, или высказанной им хорошей мысли и т.п.
Затем снова молчание и снова шепот, и опять новый рассказ, характеризующий ту или иную из положительных сторон усопшего, и опять молчат, и опять рассказ и т.д.
Припоминая этот рассказ, я невольно переношусь мыслью к ушедшему от нас великому писателю русской земли, и мне представляется, что весь мир превратился в одну большую комнату и что мы все сидим в ней и, советуясь шепотом со своей совестью, вспоминаем.
И вот мне припоминается, что одним из заветных желаний отошедшего от нас было желание, о котором постоянно молится и отвергнувшая его православная церковь. О мире всего мира и о единении всех мечтал великий пахарь русской нивы и бросал щедрой рукой зерна своей мысли.
Но мир возможен лишь при единении, а единение возможно лишь тогда когда есть нечто высшее, во имя чего можно объединиться. Это высшее Лев Толстой видел в религии. Не в религиях, которые требуют, чтобы каждый человек смотрёл на мир только из их окна, и считают только свое окно настоящим, а в религии, в единой религии, которая могла бы действительно примирить и удовлетворить всех, откликаясь на высшие запросы человеческой души.
И эта мысль об единении людей при помощи единой универсальной религии появилась в душе Толстого гораздо раньше так называемого душевного перелома конца 70-х и начала 80-х годов. Еще в своем дневнике от 5-го марта 1855 года он записывал следующие знаменательные строки:
«Разговор о Божестве и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществление которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта - основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение, я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать эту мысль следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут ее в исполнение. Действовать сознательно к соединению людей религией – вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечет меня».
С тех пор, как молодым артиллерийским офицером написаны эти строки, прошло много лет. Молодой, неизвестный офицер превратился в мирового гения, в величайшего из великих. Но идея, родившаяся в мозгу молодого офицера, не заглохла – она росла, расширялась, углублялась – и мы узнаем ее в словах великого старика, писавшего недавно конгрессу мира все о той же мысли – об единении людей во имя высших идеалов, во имя высшей правды.
Во имя этой высшей правды он назвал вещи своими именами, назвал обман обманом и убийство убийством и напоминал людям в беспощадных словах о мире всего мира и единении всех. Но и бросив людям суровые обличительные слова, он нашел в своей душе мягкие ноты, и, резко высказав правду, он напомнил, что не хотел никого обидеть.
«Вот все, что я хотел сказать, - писал он. – Очень буду сожалеть, если то, что я сказал, оскорбит, огорчит кого-либо и вызовет в нем недобрые чувства. Но мне, 80-тилетнему старику, всякую минуту ожидающему смерти, стыдно и преступно было бы не сказать всю истину, как я понимаю ее – истину, которая, как я твердо верю, только одна может избавить человечество от неисчислимых претерпеваемых им бедствий, производимых войной».
Вот, что мне припомнилось сейчас из того умственного богатства, которое оставил нам великий старик. И думается мне, что если мы достойны унаследовать эти богатства, то наша священная обязанность – приумножить их. А приумножение может выразиться лишь в осуществлении этих идей, в переходе от слов к делу.
А. Хирьяков.
^ Где сегодня положат Толстого?
В телеграммах было сообщено, что место могилы Толстого указано давно самим Львом Николаевичем: это – курган за парком в Ясной Поляне, где Толстой играл в детстве с братьями. Действительно в воспоминаниях Толстого, отрывки из которых напечатаны в биографии писателя П. Бирюковым (т. I, стр. 84-87), Л.Н. определенно указывает, где он желал бы быть похороненным и почему именно.
«Да, Фанфаронова гора, - говорит Лев Николаевич, - это одно из самых далеких и милых, и важных воспоминаний. Старший брат Николенька был на шесть лет старше меня. Ему было, стало быть, 10-11, когда мне было 4 или 5, именно, когда он водил нас на Фанфаронову гору… Он был удивительный мальчик и потом удивительный человек… Так вот он-то, когда нам с братьями было мне 5, Митеньке 6, Сереже 7 лет, объявил нам, что у него есть тайна, посредством которой, когда она откроется, все люди сделаются счастливыми: не будет ни болезни, никаких неприятностей, никто ни на кого не будет сердиться, и все будут любить друг-друга, все сделаются муравейными братьями (вероятно, это были Моравские братья, о которых он слышал или читал, но на нашем языке это были муравейными братья). И я помню, что слово «муравейные» особенно нравилось, напоминая муравьев в кочке. Мы даже устроили игру в муравейные братья, которая состояла в том, что садились под стулья, загораживая их ящиками, завешивали платками и сидели там в темноте, прижимаясь друг к другу. Я помню, испытывал особенное чувство любви и умиления и очень любил эту игру.
«Муравейные братья» были открыты нам, но главная тайна о том, как сделать, чтобы все люди не знали никаких несчастий, никогда не ссорились и не сердились, а были бы постоянно счастливы, эта тайна была, как он нам говорил, написана на зеленой палочке и палочка эта зарыта у дороги, на краю старого Заказа, в том месте, в котором я, так как надо же где-нибудь зарыть мой труп, просил бы в память Николеньки закопать меня. Кроме этой палочки была еще какая-то Фанфаронова гора, на которую, он говорил, может ввести нас, если только мы исполним все положенные для того условия… Тот, кто исполнит эти условия и еще другие, более трудные, которые он откроет после, того одно желание, какое бы то ни было, будет исполнено. Мы должны были сказать наши желания. Сережа пожелал уметь лепить лошадей и кур из воска; Митенька пожелал уметь рисовать всякие вещи, как живописец, в большом виде. Я же ничего не мог придумать, кроме того, чтобы уметь рисовать в малом виде. Все это, как это бывает у детей, очень скоро забылось, и никто не вошел на Фанфаронову гору, но помню ту таинственную важность, с которой Николенька посвящал нас в эти тайны, и наше уважение и трепет перед теми удивительными вещами, которые нам открывались. В особенности же оставило во мне сильное впечатление муравейное братство и таинственная зеленая палочка, связывающаяся с ним и долженствующая осчастливить всех людей…
Идеал муравейных братьев, льнущих любовно друг к другу, только не под двумя креслами, завешанными платками, а под всем небесным сводом всех людей мира, остался для меня тот же. И как я тогда верил, что есть та зеленая палочка, на которой написано то, что должно уничтожить все зло в людях и дать им великое благо, так я верю и теперь, что есть эта истина и что будет она открыта людям и даст им то, что она обещает».
Так объясняет сам Толстой, почему он хотел бы лежать на краю оврага старого Заказа, за яснополянским парком.
^ Государственная Дума.
Заседание 8-го ноября.
(По телефону от нашего корреспондента).
Дума посвящает сегодня свое заседание вопросу о чествования памяти «великого писателя земли русской»... Заседание продолжается всего пять минут и носит характер очень внушительный. Правые по обыкновению пытаются нарушить его импозантность своими протестами и, может быть, даже вызвать какой-нибудь резкий инцидент, но их попытки обрушиваются на их же головы. Они сегодня, как им кричали со скамей оппозиции, сами отлучили себя от Толстого и вызвали на этих скамьях такое презрение, что им не сочли нужным даже отвечать.
Депутаты собираются рано, и настроение возбужденное. Трудовики собирают подписи под своим предложением признать день похорон Л.Н. днем национального траура, а самые похороны принять на счет казны. Аналогичный законопроект внесли уже и к.-д. В их среде раздаются, правда, очень немногие голоса, что Дума все равно этот законопроект не примет, а скандальный протест со стороны правых он может вызвать очень легко. Особенно волнуется по этому поводу в Екатерининской зале В.А. Маклаков. Октябристы же всего больше озабочены тем, как бы этим протестам правых помешать и оппозиции не дать возможности огласить с думской трибуны свои законопроекты. Довольно долго по этому поводу совещается президиум. Заседание открывается с опозданием чуть не на полчаса.
Белая зала представляет торжественный вид. Огромное большинство депутатов на своих местах. Довольно много пустых кресел виднеется только на скамьях правых и националистов; отсутствуют оба епископа и некоторые священники из правых. Очень много публики в трибунах.
С появлением на председательском кресле А.И. Гучкова в зале водворяется глубокая тишина. Председатель предлагает почтить вставанием память только что умершего члена Государственной Думы о. Златомрежева. Все встают.
^ Чествование памяти Толстого.
Наше отечество - говорит председатель – переживает тяжелое горе – умер граф Л.Н. Толстой, великий мыслитель и великий художник, составляющий гордость России и славу всего человечества. Господь милосердый да откроет перед ним Царство небесное. Предлагаю Думе почтить память его вставанием.
Депутаты оппозиции, центра и националисты в торжественном молчании поднимаются со своих мест; вместе с ними встают также граф А.А. Бобринский, Новицкий 2-й и Шульгин – справа. Остальные депутаты правых – Замысловский, Пуришкевич с Вязигиным и Шишковым во главе - сидят. Вместе с ними не двигаются с места ни один из принадлежащих к фракции националистов священников.
^ Предложение о перерыве занятий.
В знак нашей глубокой печали – продолжает А.И. Гучков, - предлагаю прервать наши занятия на сегодняшний день.
На скамьях правых – движение. «Протестуем, протестуем»,- раздается с скамей несколько отрицательных голосов. «Просим, просим», - слышится со скамей центра и оппозиции. В виду такого разноглася председатель собирается поставить свое предложение на голосование. Среди правых – большое движение. Они еще раньше решили протестовать против этого предложения, но ни у кого из их авторитетных ораторов не хватает мужества выступить с этим протестом с думской трибуны.
^ Возражение Замысловского.
«Пожертвовать собой», - так выражались сами же правые, согласился Замысловский. Бледного от волнения ковенского депутата слушают с напряженным вниманием. Он протестует против предложения президиума по соображениям и формального свойства, и по существу. С формальной стороны Замысловский находит, что смерть мыслителей, художников, артистов, ученых, независимо от их значения и таланта не должна прерывать заседание Государственной Думы. Чествовать этих лиц можно и иным путем. Прерывать же занятия Государственной Думы, которые необходимы стране и которые эта страна оплачивает, ради этого нельзя («Верно», - поддерживают справа). По существу же, - продолжает оратор справа, - Толстой за последнее время отрицал церковь, государство, семью, собственность. Он отрицал все то, что мы должны в качестве государственного учреждения охранять и поддерживать. Деятельность Толстого за последние годы была «разрушительной» (На скамьях оппозиции – сильное волнение, но депутаты убеждают друг друга не отвечать на непозволительную выходку Замысловского); а наша деятельность, – продолжает Замысловский, - должна быть деятельностью созидательной («Верно!» – кричит Пуришкевич. Новое движение на скамьях левой. «Тише, тише», - убеждают своих наиболее нервных товарищей депутаты оппозиции). Он умер, - продолжает Замысловский, - в разрыве с церковью. Церковь отказалась хоронить его, и чествование его здесь было бы вызовом церкви («Браво, верно!» - еще резче кричат Пуришкевич и его товарищи, видимо, провоцируя оппозицию. «Тише, тише», - раздается еще больше на скамьях этой последней), шагом, направленным к тому, чтобы разорвать союз церкви с государством. Правда, многие в Государственной Думе к этому стремятся, но мы, - подчеркивает Замысловский, - боролись против этого и будем бороться. Наконец, Государственная Дум есть учреждение государственное, поэтому она именуется Государственной Думой. Толстой же отрицал государство, отрицал государственные учреждения и, в частности, отрицал Государственную Думу. Чествование поэтому в учреждении человека, который это учреждено отрицает, я, - заявляет Замысловский, - считаю самоотрицанием («Верно!» - поддерживает его Пуришкевич), считаю вещью совершенно недопустимой и логически нелепой, потому против нее и протестую (Правые аплодируют. Со скамей оппозиции навстречу этим аплодисментам несутся легкое шиканье и тихие крики: «Тише, тише).
Правые рассчитывали, по всей вероятности, что в ответ на речь Замысловского кто-нибудь непременно выступит на защиту памяти Л.Н. Толстого, но их расчеты не оправдались. На скамьях оппозиции выслушали речь Замысловского со сдержанным негодованием и ответили на нее презрительным молчанием.