Перевод Павла Антокольского книга

Вид материалаКнига

Содержание


Ответ на обвинение
Париж, январь 1834
Париж, январь 1834
По поводу горация
Подобный материал:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   26
^ ОТВЕТ НА ОБВИНЕНИЕ


Итак, меня козлом избрали отпущенья.

В наш век, который вам внушает отвращенье,

Хороший вкус в стихах на землю я поверг,

«Да будет тьма!» — сказал, и ясный свет померк.

Так излагаете вы ваше обвиненье.

Язык, трагедия, искусство, вдохновенье

Уж не сияют нам, и я тому виной,

Затем что выплеснул на землю мрак ночной.

Я тьмы орудие, я мерзок, я ужасен.

Так думаете вы. Ну что же, я согласен.

Излился на меня ваш гнев потоком слов,

Бранитесь вы, а я благодарить готов.

Вопросы о судьбе искусства и свободы,

О пройденном пути, о том, что мчатся годы

И к новым берегам несут незримо нас,

Под лупой, пристально рассмотрим мы сейчас.

Да, совершил я все, в чем вы меня вините,

Я стал зачинщиком чудовищных событий.

Хотя, мне кажется, за мною вины есть,

Которые вы здесь забыли перечесть:

Я объяснить хотел неясные явленья,

Касался скрытых ран, искал их исцеленья,

Я осыпал подчас насмешками тупиц,

Перетряхнул весь хлам старинных небылиц

И содержание затронул вслед за формой, —

Но ограничусь я одной виною: нормы

Ветхозаветные я, демагог, злодей,

Перечеркнул рукой кощунственной своей.

Поговорим.

Когда я позади оставил

Коллеж, латыни звон, заучиванье правил,

Когда, неопытен, застенчив, бледен, хил,

Я, наконец, глаза на жизнь и мир открыл, —

Язык наш рабством был отмечен, как печатью,

Он королевством был, с народом и со знатью.

Поэзия была монархией, и в ней

Слова-прислужники боялись слов-князей.

Как Лондон и Париж, не смешивались слоги:

Одни, как всадники, скакали по дороге,

Другие шли пешком, тропинкою. В язык

Дух революции нисколько не проник.

Делились все слова с рождения на касты:

Иным приветливо кивали Иокасты,

Меропы с Федрами, и коротали дни

В карете короля иль во дворце они;

Простонародье же — шуты, бродяги, воры —

В наречья местные попрятались, как в норы,

Иль были сосланы в жаргон. Полунагих,

На рынках, в кабаках терзали часто их.

Для фарса жалкого, для низкой прозы были

Прямой находкою сии подонки стиля.

Мятежные рабы встречались в их толпе.

Отметил Вожела позорной буквой «П»

Их в словаре своем. Дурные их манеры.

Годились лишь в быту или в стихах Мольера.

Расину этот сброд внушал невольный страх,

Зато их пригревал порой в своих стихах

Корнель — он был душой велик и благороден.

Вольтер бранил его: «Корнель простонароден!»

И, съежившись, Корнель безропотно молчал.

Но вот явился я, злодей, и закричал:

«Зачем не все слова равно у нас в почете?»

На Академию в старушечьем капоте,

Прикрывшей юбками элизию и троп,

На плотные ряды александрийских стоп

Я революцию направил самовластно,

На дряхлый наш словарь колпак надвинул красный.

Нет слов-сенаторов и слов-плебеев! Грязь

На дне чернильницы я возмутил, смеясь.

Да, белый рой идей смешал я, дерзновенный,

С толпою черных слов, забитой и смиренной,

Затем что в языке такого слова нет,

Откуда б не могла идея лить свой свет.

Литоты дрогнули, испуганные мною.

На Аристотеля я наступил ногою,

И равенство вернул словам я на земле.

Завоеватели, погрязшие во зле,

Все тигры страшные, все гунны, скифы, даки

Простерлись предо мной, как перед львом — собаки.

Я цепи разорвал препятствий и помех,

Свинью назвал свиньей. Скажите, в чем тут грех?

И Борджа был не раз помянут Гвиччардини,

Вителлий — Тацитом. Уподобясь лавине

Неукротимостью, с растерянного пса

Я снял эпитетов ошейник; я в леса

Овцу и агницу прогнал бок о бок; дикий,

Сдружиться с Марготон велел я Беренике.

С Рабле приятельски тут ода обнялась,

И ожил старый Пинд, пустившись в буйный пляс.

Запели девять муз хмельную «Карманьолу».

Эмфаза ахнула, потупив очи долу.

Пробрался в пастораль презренный свинопас,

Король осмелился спросить: «Который час?»

Из черных женских глаз гагаты вынув смело,

Я приказал руке: «Будь белой, просто белой!»

Снег, мрамор, алебастр в изгнанье я послал,

И теплый труп стиха насилию предал...

Я цифрам дал права! Отныне — Митридату

Легко Кизикского сраженья вспомнить дату.

Лаиса сделалась распутницей простой...

В те дни немало слов, завитых у Ресто

И слепо гнавшихся за модою вчерашней,

Носило парики. Но вот с дозорной башни

Им революция передала приказ:

«Довольно спать, слова! Настал великий час!

Ваш сокровенный смысл откройте горделиво!»

И сразу парики преобразились в гривы.

Свобода! Гнев наш так потряс основы слов,

Что из простых собак мы вырастили львов;

Такой могучий вихрь был буйно поднят нами,

Что столб огня взвился над многими словами.

Воззваньями покрыл всего Ломона я.

В них было сказано: «Пора кончать, друзья!

Бросеттов и Баттё довольно мы терпели.

Оковы рабские они на мысль надели.

К оружию, стихи! Пускай восстанет раб!

Взгляните: у строфы во рту огромный кляп,

На оде кандалы, трагедия в темнице,

Расин лежит в гробу, а Кампистрон плодится».

Зубами скрежетал бессильно Буало.

«Молчи, аристократ! — ему я крикнул зло. —

Война риторике, мир синтаксису, дети!»

И грянул, наконец, год Девяносто Третий.

Сынам риторики мерещился палач.

Тем временем, забыв про Пурсоньяков, вскачь

Помчались лекари за Дюмарсе толпою,

Клистиры захватив с пермесскою водою.

Глаголы-парии, слогов презренный сброд

И существительных бунтующий народ

Сбежались. Мир они, казалось, опрокинут.

Был сон Гофолии из тьмы могильной вынут,

Речь Терамена в прах была истерта. Тут

Померкло горестно светило Институт,

И от монархии остались лишь обломки,

А я, растлитель фраз, в ладоши хлопал громко,

Когда, от ярости прорвавшейся слепа,

Ревущих, воющих, рычащих слов толпа

Схватила на углу «Поэтику» за ворот,

Когда заполнили слова-плебеи город,

Когда на фонаре рассудка в эти дни

Былых своих владык повесили они.

О да, я их Дантон, я Робеспьер мятежный!

Я против слов-вельмож, фехтующих небрежно,

Повел толпу рабов, ютившихся во мгле.

Убив сперва Данжо, я задушил Ришле.

Вы всех моих грехов отнюдь не исчерпали:

Я взял Бастилию, где рифмы изнывали,

И более того: я кандалы сорвал

С порабощенных слов, отверженных созвал

И вывел их из тьмы, чтоб засиял им разум.

Я перебил хребты ползучим перифразам.

Угрюмый алфавит, сей новый Вавилон,

Был ниспровергнут мной, разрушен и сметен.

Мне было ведомо, что я, боец суровый,

Освобождаю мысль, освобождая слово.


Единство — вот людских усилий атрибут.

В одну и ту же цель все стрелы попадут.


Короче говоря и проще выражаясь,

Вот вам мои грехи, я совершил их, каюсь.

Должно быть, стары вы, папаша, и у вас

Я о прощении прошу в десятый раз.

Да, если бог — Бозе, то я безбожник истый.

Язык наш гладкий был, прилизанный и чистый:

Блеск лилий золотых, как небеса — плафон,

Старинных кресел круг, а посредине трон...

Нарушил я покой в почтенном этом зале.

Обученные мной, полковниками стали

Капралы-имена. Местоимений рой

Атакой яростной пошел на старый строй.

В гиену обратил я дряхлое причастье.

Глагол стал гидрою с раскрытой, страшной пастью.

Я признаюсь во всем. Разите смельчака!

Ланите я сказал: «Послушай-ка, щека!»

Плоду златистому: «Будь грушей, но хорошей»;

Педанту Вожела: «Ты старая калоша».

В республике слова должны отныне жить;

Должны, как муравьи, трудиться и дружить!

Я все разворошил, угрюмый и упорный,

Я бросил гордый стих собакам прозы черной.


Я был не одинок. Соратники-друзья

Добились большего и лучшего, чем я.

Мы разлучили муз с раздутой, глупой спесью.

Нет полустишиям возврата к равновесью!

Да, проклинайте нас! В минувшие года

Двенадцать перьев стих носил на лбу всегда.

Как мячик, вверх его подкидывали метко

Ракетка-этикет, просодия-ракетка.

А ныне правила он в клочья разорвал,

И крыльями взмахнул, и жаворонком стал,

Простился навсегда с цезурою-темницей

И к небесам взлетел освобожденной птицей.

Отныне каждый слог прекрасен и велик.

На волю вывели писатели язык.

И вот, по милости бандитской своры этой,

К нам возвращаются, сиянием одеты,

Правдоподобие, разя тупой обман,

Воображение, смущая сон мещан,

И с песней радости, с улыбкой, со слезами

Поэзия опять склоняется над нами.

Плавт и Шекспир ее в простой народ несли.

В ее пророческом величии нашли

Иов — дар мудрости, Гораций — ясный разум.

Опьянена небес неистовым экстазом,

По лестнице годов, предчувствием полна,

Стремится к вечности неведомой она.

Нисходит муза к нам, влечет нас за собою,

Печально слезы льет над нашей нищетою,

Ласкает, и разит, и утешает нас,

И радует сердца сверканьем тысяч глаз,

И вихрем тысяч крыл, как ураган могучих,

И лирою своей — каскадом искр певучих.


Так ширятся пути, ведущие вперед.

Да, Революция теперь везде живет,

Трепещет в голосах и в воздухе струится,

Глядит на нас из книг, с прочитанной страницы,

Ликует, и поет, и славит бытие.

Цепей не ведает язык и дух ее.

В романе спрятавшись, беседует порою

О чем-то с женщиной, как с младшею сестрою.

Мыслитель, гражданин — надежд ее оплот.

Свободу за руку она с собой ведет,

И раскрываются пред ней сердца и двери.

Полипы сумрачных, угрюмых суеверий,

Нагроможденные ошибками веков,

Не могут выдержать атаки легких слов,

Горящих пламенем ее души упрямой.

Она — поэзия, она — роман, и драма,

И чувство, и слова. Она светла всегда —

Фонарь на улице, на небесах звезда.

Она вошла в язык хозяйкою суровой.

Искусство отдает ей голос свой громовый.

Подняв с колен толпу униженных рабов,

Стирая старые следы морщин со лбов,

Она дарит народ отвагою своею

И превращается в могучую Идею.


^ Париж, январь 1834


* * *


Поэма сетует, рыдая; драма страждет

И душу всю излить через актеров жаждет.

На миг растрогана, спохватится толпа:

«Затея автора ведь, право, не глупа:

Он громы мнимые на мнимых шлет героев,

Из наших слез себе посмешище устроив.

Спокойна будь, жена; утри глаза, сестра».

Неправда: в сердце ум; и в пламени костра,

Зажженном мыслью в нем, мыслитель сам сгорает,

Кровь самого творца из драмы истекает;

Он узами существ, им созданных, пленен,

Он в них трепещет, в них живет и гибнет он;

И содрогается в творенье плоть поэта.

Он с созданным — одно; когда, вдали от света,

Творит он, — из груди он сердце рвет свое,

Чтоб в драму заключить; ваятель бытие

И плоть свою, — один на сумрачной вершине,

Все возрождаясь вновь, — в священной месит глине;

И тот, кто из слезы Отелло сотворит

Иль из рыдания Алкесту, — с ними слит.

Всем творчеством его, — единым, многоликим,

В котором он живет, истерзан злом великим, —

Источник света в нем, творце, не истощен;

Он человечностью всех больше наделен;

Он — гений меж людьми, он — человек меж ними.

Корнель — руанец пусть, но он душою в Риме.

В нем мужество и скорбь — с Катонами родство.

Шекспира бледен лик: не Гамлета, его

Ждет призрак роковой среди площадки темной,

Меж тем как лунный диск за ней встает огромный.

Поклен погублен тем, что вымышлял Арган;

И хрип предсмертный — смех его! В морской туман

Стремит ладью Гомер, с Улиссом путь свершая.

В груди апостола, все тело сотрясая,

Бьет Апокалипсис в ужасный свой набат.

Эсхил! В тебе Орест безумьем зла объят;

Гигантский череп был тебе судьбой дарован,

О гневный, чтоб к нему был Прометей прикован.


^ Париж, январь 1834


VERE NOVO

{С приходом весны (лат.).}


Как день смеется, юн, на розах, полных слез!

Любовники цветов, прелестны вы средь роз!

В жасминовых кустах, как и в барвинках нежных,

Повсюду крыльев рой, слепящих, белоснежных;

Порхают, резвые, и, трепеща, не раз

Сожмутся вдруг и вновь раскроются тотчас.

Весна! Коснется ль мысль посланий, устремленных

К красавицам в мечтах от грезящих влюбленных,

Сердец, вверяющих бумаге весь свой жар,

Несчетных писем «к ней», что пишут млад и стар,

Любовью, хмелем их, безумством заполняя,

В апреле читанных, разорванных в дни мая, —

Покажется тогда: летят в лугах, в лесах

По воле ветерка и реют в небесах,

Повсюду, в поисках живой души, порхают,

От женщины к цветку, спеша, перелетают

Клочки посланий тех, любви былых гонцов,

Отныне ставшие роями мотыльков.


Май 1831


^ ПО ПОВОДУ ГОРАЦИЯ


Педанты-неучи, профаны-педагоги,

Я ненавижу вас, безжалостные доги!

Торговцы греческим, латыни продавцы,

Вы в ссоре с красотой и с грацией, слепцы!

Все ваши правила, законы — все рутина.

Под маской знатока таите ум кретина.

Учащие всему, не зная ничего,

Филистеры, вы зла живое торжество.

Я злобу чувствую, лишь вспомню, как, верзила,

В свои шестнадцать лет я изучал уныло

Риторику. О, страх! О, скука! Счета нет,

Как много всяких кар и леденящих бед.

«На воскресенье вам — «Послание к Пизонам». —

«Но, господин аббат...» Он глух ко всем резонам,

С ногтями черными презренный дикобраз:

«Его переписать должны вы восемь раз».

Штрафной урок на день, когда имел я виды

(Меня влекли мечты в волшебный сад Армиды!)

На встречу с дочерью привратника. Мой бог!

Да разве этим днем пожертвовать я мог?

Словам доверив жар, тогда владевший мною,

Я должен был ее, плененную весною, —

Лишь только б солнце нам сияло в синеве! —

Печеньем угощать на горке Сен-Жерве!

Об этом грезил я, и слышал скрипок пенье

У матушки Саге, и видел пар круженье.

И загородный рай, и отдых, и сирень,

И ландыши — мне все сулил желанный день.

«Гораций, — я сказал, входя в свое жилище,

Где холод в декабре, а в знойный день жарища, —

Ты здесь не виноват! Ты малый не плохой:

Рассудок ты ценил и уважал покой.

Ты, славный мудростью своей чистосердечной,

Свой прожил долгий век, счастливый и беспечный,

Как птица, что, хваля ветвей зеленый кров,

Лишь просит позвучней напевов у богов.

Ты вечером бродил под грабами, внимая.

Тем шепотам любви, что прячет сень густая,

И девушек ловил чуть приглушенный смех;

Ты не чуждался сам с рабынею утех,

С Мирталой огненной, со златокудрой, жгучей,

Вскипавшей, словно вал под калабрийской кручей.

Порой, как сибарит, фалерн ты смаковал,

Налив его себе в прекраснейший фиал.

Подсказывал стихи тебе Пегас крылатый:

Ты в одах прославлял Барину, Мецената,

Ты Тибур воспевал — поля и виноград —

И Хлою, что прошла вдоль дедовских оград,

Неся на голове изящную амфору.

Когда Фебеи лик являлся смертных взору,

Ты в рощах различал мерцанья и лучи,

В них видя существа, живущие в ночи:

Вот Бахус, бог вина и ямбов прародитель;

Вот Цербер перед ним, покорный, как служитель;

Вот нежится Силен, забравшись в темный грот:

Пищеварение — предмет его забот;

Вот остроухий фавн скользнул под веток своды,

Заметив нимф нагих, ведущих хороводы...

Когда, отдавши дань сабинскому вину,

Ты в банях застигал красотку не одну;

Когда на Тибре ты высмеивал, Гораций,

Любителей пустых ристалищных сенсаций,

Как позже высмеял маркизов наш Мольер, —

Ты думал ли, о Флакк, что строф твоих размер

И вся их глубина в гнуснейшем нашем веке

Вдруг станут жвачкою, что горе-человеки

Жуют часы подряд в коллежах многих стран?

Твои стихи — цветок в зубах у обезьян!

Писаки низкие, монахи-лиходеи,

Ни женщины они не знают, ни идеи.

О, жабы!»

И в сердцах добавил я, взбешен:

«Как небожителей весь облик искажен!

Педанты облекли Юпитера в сутану,

Напялили чепец бегинки на Диану,

И греческих богов спокойное чело

Вмиг треуголками испакостили зло.

Так будьте ж прокляты, наставники-кретины,

Чурбаны евнухи, безмозглые руины,

Помойки грязные, ничтожества, погост!

Нет, в вашем обществе не встанешь во весь рост!

Любого юношу — пусть с разумом блестящим —

Вы превратите в столб дыханием смердящим.

Вы, сони, смеете приблизиться к заре!

К напевам Пиндара, к эпической норе,

К амброзии, что Плавт оставил и Теренций,

Вы подмешали гниль трактовок и сентенций,

И мистику молитв, и ханжество святош,

И мрак монастырей, и отпущений ложь.

Вы портите, грязня, все лучшие созданья.

Вам предрассудков мгла заволокла сознанье.

Грядущего страшась, живя без головы,

Своим слюнявым ртом прогресс клеймите вы

И юности, чья грудь всегда полна надежды,

Свой черный опиум подносите, невежды!

Застежки только вы у библии святой

Науки, и искусств, и совести людской,

Что человечество так длительно писало.

Вы променяли храм на мрак часовни малой!

Тюремщики ума, лазури сторожа,

Вы вкусы губите, безвкусьем дорожа.

Завесами у вас Тибулла страсть прикрыта,

Эсхила вызовы и игры Феокрита.

Вы превратили в ад цветущий рай садов».


Все больше распалясь, метал я громы слов

И щедро сыпал брань на мерзкого аббата:


«Как в Вейях высекли учителя когда-то,

Так высечь бы тебя! О тигр, штаны долой!

Эй, школьники, сюда! Сбегайтесь всей ордой!

Все Рима сорванцы, парижские гамены,

Срезайте прутья лоз на побережьях Сены

И на моих глазах лупцуйте подлеца!

Вгрызайтесь в изверга! Кусайте мудреца,

Чьи знанья состоят из всяческого хлама,

В его дурной башке хранимого упрямо.

В утробе у него, как сена у осла,

Латино-греческой мякины без числа.

Беру в свидетели я авторов различных,

Что в складки я влюблен их светлых тог античных,

Но я не выношу, когда аббат-схоласт

Калечит юношу; кто сына им отдаст,

Тот муху водворит в обитель скорпиона.

Им, этим чернецам, им толковать Платона,

Лукреция трактат и — в довершенье зол —

Гомера пояснять в сырых темницах школ!

О, эти педели с пустыми черепами,

С сопливым хрюкалом, с длиннющими когтями,

Довольные собой, хотя — я слово дам! —

Не могут выучить и чтенью по складам!

Им детской жизнь души увидеть неохота;

В их классах бродит тень Лагарпа и Нонотта;

Простых и светлых чувств им непонятна речь;

Они — Вчерашний день — хотят Грядущий сжечь

И воспитать орлят на сводах рачьих правил.

К тому ж еще порок их тайный обесславил:

Снедает жажда их, и старые горшки

Так рвутся умножать позорные грешки,

Что мирные козлы способны возмутиться;

А услыхав: «любовь», ханжи спешат креститься.

Горящие сердца педантам не нужны, —

Влюбленный и поэт им кажутся смешны.

Им ненавистен свет, что ищет воплощенья

То в форме женщины, то в форме размышленья.

Увидев музы взор, что светится, лучась,

Орут: «Откуда здесь безумная взялась?»

Пред этой красотой, пред этим морем блеска

Лепечут: «Краски здесь грубы, кричащи, резки!

Все это сны, мираж, рассадник чепухи.

Как радугу вмещать вы смеете в стихи?»

Глумясь и над детьми и над певцами разом,

Они хотят убить и радость зорь и разум

И вставить соловьям совиные зрачки.

Когда высоких чувств им встретятся ростки,

Они их выполоть спешат как варваризмы.

О, стекла тусклые, что губят ясность призмы!»


Так глотку я трудил. Подобный монолог

На протяженье дней и изменяться мог.

Я чувствовал, что я по стилю не безгрешен,

Хоть прав по существу; но был так безутешен,

Что проклинал Безу, Тюэта и других.

Ведь, кроме бремени заданий их штрафных,

Я математики был жертвой постоянной.

Ребенок, рвавшийся к поэзии желанной,

О твердолобую жестокость палачей

Я бился птицею в наивности своей.

Меня цифирью жгли и алгеброй пытали,

В застенки мрачные Буабертрана брали,

На дыбе мучили, ломая перья крыл,

Чтоб тайны иксов я и игреков открыл.

Совали в челюсти насильно теоремы

И королларии; к страданьям глухи, немы,

Когда в тоске дрожал и корчился я весь,

Вливали из дробей губительную смесь.

Отсюда — ненависть.


Когда на пышных ветках

Птиц будут обучать, а не в давящих клетках,

И общество, поняв, что от судьбы детей

Зависит и судьба его грядущих дней,

Возьмется изучать парения законы,

Чтоб воспитать орлов достойных легионы,

Когда повсюду день сиянье разольет, —

Оценит молодежь познанья сладкий мед.

Венцом занятий их сочтя неоспоримо,

Все книги славные и Греции и Рима,

Где море светится, где слышен смех светил,

Где разума разлив и свежесть юных сил,

Так будут разъяснять любовно и толково,

Что дети, полюбив, постигнут их до слова.

Течением своим — свободен и широк —

Пленит Гомер юнца, учащего урок;

Не будет ученик к Вергилию припряжен;

Не будет склад ума его обезображен

Аббатом-ментором; не будет школьник наш,

Как кляча, издыхать под тяжестью поклаж.

В любом селе тогда храм встанет необычный,

Где вместо темноты, для наших школ привычной,

Повсюду будет свет; и в ясном свете том —

Наставник с ласковым и дружеским лицом.

Прогресса проводник, невежества гонитель

И жрец святых идей — вот будущий учитель.

Исчезнут навсегда и прежний ученик

И мракобес-педант, что властвовать привык.

Над нами сыновья начнут тогда смеяться

И спрашивать себя: могло ли это статься,

Чтоб воробьев учить доверили сычам?

Тогда свободный ум, как к солнечным лучам,

Вдруг устремится ввысь, в высокий мир познанья.

Зубрить галиматью не будут в наказанье.

Апостол вдумчивый, учитель молодой,

К ребенку наклонясь, из чаши золотой

Ему по капле даст (как этих капель много!)

Понятье вечности, гармонии и бога.

Правдивым станет все: законы, догмы, быт...

Природа! В замок твой, что тайнами обвит,

Все глубже входит свет, все меньше зал во мраке.

О, алфавит письмен, где всё доступней знаки!


31 мая 1835