Перевод Павла Антокольского книга
Вид материала | Книга |
СодержаниеОтвет на обвинение Париж, январь 1834 Париж, январь 1834 По поводу горация |
- Урока краеведения. Урок I. Тема: Детские годы Павла, 191.33kb.
- Тема : Внутренняя и внешняя политика Павла, 30.26kb.
- Честь израэля гау, 1808.36kb.
- Дохристианский период Павла, 341.74kb.
- Гейман Нил — Книга кладбищ (любительский перевод), 2534.05kb.
- Книга издана при финансовой поддержке, 5051.52kb.
- Книга мертвых "Тибетская книга мертвых", 1528.83kb.
- Книга выпущена при поддержке, 5503.17kb.
- Future Human Evolution, перевод Ф. Б. Сарнова Эта книга, 1980.94kb.
- Copyright Григорий Хасин (gkhasin@yahoo com), перевод и примечания © Copyright Юлия, 3669.42kb.
Итак, меня козлом избрали отпущенья.
В наш век, который вам внушает отвращенье,
Хороший вкус в стихах на землю я поверг,
«Да будет тьма!» — сказал, и ясный свет померк.
Так излагаете вы ваше обвиненье.
Язык, трагедия, искусство, вдохновенье
Уж не сияют нам, и я тому виной,
Затем что выплеснул на землю мрак ночной.
Я тьмы орудие, я мерзок, я ужасен.
Так думаете вы. Ну что же, я согласен.
Излился на меня ваш гнев потоком слов,
Бранитесь вы, а я благодарить готов.
Вопросы о судьбе искусства и свободы,
О пройденном пути, о том, что мчатся годы
И к новым берегам несут незримо нас,
Под лупой, пристально рассмотрим мы сейчас.
Да, совершил я все, в чем вы меня вините,
Я стал зачинщиком чудовищных событий.
Хотя, мне кажется, за мною вины есть,
Которые вы здесь забыли перечесть:
Я объяснить хотел неясные явленья,
Касался скрытых ран, искал их исцеленья,
Я осыпал подчас насмешками тупиц,
Перетряхнул весь хлам старинных небылиц
И содержание затронул вслед за формой, —
Но ограничусь я одной виною: нормы
Ветхозаветные я, демагог, злодей,
Перечеркнул рукой кощунственной своей.
Поговорим.
Когда я позади оставил
Коллеж, латыни звон, заучиванье правил,
Когда, неопытен, застенчив, бледен, хил,
Я, наконец, глаза на жизнь и мир открыл, —
Язык наш рабством был отмечен, как печатью,
Он королевством был, с народом и со знатью.
Поэзия была монархией, и в ней
Слова-прислужники боялись слов-князей.
Как Лондон и Париж, не смешивались слоги:
Одни, как всадники, скакали по дороге,
Другие шли пешком, тропинкою. В язык
Дух революции нисколько не проник.
Делились все слова с рождения на касты:
Иным приветливо кивали Иокасты,
Меропы с Федрами, и коротали дни
В карете короля иль во дворце они;
Простонародье же — шуты, бродяги, воры —
В наречья местные попрятались, как в норы,
Иль были сосланы в жаргон. Полунагих,
На рынках, в кабаках терзали часто их.
Для фарса жалкого, для низкой прозы были
Прямой находкою сии подонки стиля.
Мятежные рабы встречались в их толпе.
Отметил Вожела позорной буквой «П»
Их в словаре своем. Дурные их манеры.
Годились лишь в быту или в стихах Мольера.
Расину этот сброд внушал невольный страх,
Зато их пригревал порой в своих стихах
Корнель — он был душой велик и благороден.
Вольтер бранил его: «Корнель простонароден!»
И, съежившись, Корнель безропотно молчал.
Но вот явился я, злодей, и закричал:
«Зачем не все слова равно у нас в почете?»
На Академию в старушечьем капоте,
Прикрывшей юбками элизию и троп,
На плотные ряды александрийских стоп
Я революцию направил самовластно,
На дряхлый наш словарь колпак надвинул красный.
Нет слов-сенаторов и слов-плебеев! Грязь
На дне чернильницы я возмутил, смеясь.
Да, белый рой идей смешал я, дерзновенный,
С толпою черных слов, забитой и смиренной,
Затем что в языке такого слова нет,
Откуда б не могла идея лить свой свет.
Литоты дрогнули, испуганные мною.
На Аристотеля я наступил ногою,
И равенство вернул словам я на земле.
Завоеватели, погрязшие во зле,
Все тигры страшные, все гунны, скифы, даки
Простерлись предо мной, как перед львом — собаки.
Я цепи разорвал препятствий и помех,
Свинью назвал свиньей. Скажите, в чем тут грех?
И Борджа был не раз помянут Гвиччардини,
Вителлий — Тацитом. Уподобясь лавине
Неукротимостью, с растерянного пса
Я снял эпитетов ошейник; я в леса
Овцу и агницу прогнал бок о бок; дикий,
Сдружиться с Марготон велел я Беренике.
С Рабле приятельски тут ода обнялась,
И ожил старый Пинд, пустившись в буйный пляс.
Запели девять муз хмельную «Карманьолу».
Эмфаза ахнула, потупив очи долу.
Пробрался в пастораль презренный свинопас,
Король осмелился спросить: «Который час?»
Из черных женских глаз гагаты вынув смело,
Я приказал руке: «Будь белой, просто белой!»
Снег, мрамор, алебастр в изгнанье я послал,
И теплый труп стиха насилию предал...
Я цифрам дал права! Отныне — Митридату
Легко Кизикского сраженья вспомнить дату.
Лаиса сделалась распутницей простой...
В те дни немало слов, завитых у Ресто
И слепо гнавшихся за модою вчерашней,
Носило парики. Но вот с дозорной башни
Им революция передала приказ:
«Довольно спать, слова! Настал великий час!
Ваш сокровенный смысл откройте горделиво!»
И сразу парики преобразились в гривы.
Свобода! Гнев наш так потряс основы слов,
Что из простых собак мы вырастили львов;
Такой могучий вихрь был буйно поднят нами,
Что столб огня взвился над многими словами.
Воззваньями покрыл всего Ломона я.
В них было сказано: «Пора кончать, друзья!
Бросеттов и Баттё довольно мы терпели.
Оковы рабские они на мысль надели.
К оружию, стихи! Пускай восстанет раб!
Взгляните: у строфы во рту огромный кляп,
На оде кандалы, трагедия в темнице,
Расин лежит в гробу, а Кампистрон плодится».
Зубами скрежетал бессильно Буало.
«Молчи, аристократ! — ему я крикнул зло. —
Война риторике, мир синтаксису, дети!»
И грянул, наконец, год Девяносто Третий.
Сынам риторики мерещился палач.
Тем временем, забыв про Пурсоньяков, вскачь
Помчались лекари за Дюмарсе толпою,
Клистиры захватив с пермесскою водою.
Глаголы-парии, слогов презренный сброд
И существительных бунтующий народ
Сбежались. Мир они, казалось, опрокинут.
Был сон Гофолии из тьмы могильной вынут,
Речь Терамена в прах была истерта. Тут
Померкло горестно светило Институт,
И от монархии остались лишь обломки,
А я, растлитель фраз, в ладоши хлопал громко,
Когда, от ярости прорвавшейся слепа,
Ревущих, воющих, рычащих слов толпа
Схватила на углу «Поэтику» за ворот,
Когда заполнили слова-плебеи город,
Когда на фонаре рассудка в эти дни
Былых своих владык повесили они.
О да, я их Дантон, я Робеспьер мятежный!
Я против слов-вельмож, фехтующих небрежно,
Повел толпу рабов, ютившихся во мгле.
Убив сперва Данжо, я задушил Ришле.
Вы всех моих грехов отнюдь не исчерпали:
Я взял Бастилию, где рифмы изнывали,
И более того: я кандалы сорвал
С порабощенных слов, отверженных созвал
И вывел их из тьмы, чтоб засиял им разум.
Я перебил хребты ползучим перифразам.
Угрюмый алфавит, сей новый Вавилон,
Был ниспровергнут мной, разрушен и сметен.
Мне было ведомо, что я, боец суровый,
Освобождаю мысль, освобождая слово.
Единство — вот людских усилий атрибут.
В одну и ту же цель все стрелы попадут.
Короче говоря и проще выражаясь,
Вот вам мои грехи, я совершил их, каюсь.
Должно быть, стары вы, папаша, и у вас
Я о прощении прошу в десятый раз.
Да, если бог — Бозе, то я безбожник истый.
Язык наш гладкий был, прилизанный и чистый:
Блеск лилий золотых, как небеса — плафон,
Старинных кресел круг, а посредине трон...
Нарушил я покой в почтенном этом зале.
Обученные мной, полковниками стали
Капралы-имена. Местоимений рой
Атакой яростной пошел на старый строй.
В гиену обратил я дряхлое причастье.
Глагол стал гидрою с раскрытой, страшной пастью.
Я признаюсь во всем. Разите смельчака!
Ланите я сказал: «Послушай-ка, щека!»
Плоду златистому: «Будь грушей, но хорошей»;
Педанту Вожела: «Ты старая калоша».
В республике слова должны отныне жить;
Должны, как муравьи, трудиться и дружить!
Я все разворошил, угрюмый и упорный,
Я бросил гордый стих собакам прозы черной.
Я был не одинок. Соратники-друзья
Добились большего и лучшего, чем я.
Мы разлучили муз с раздутой, глупой спесью.
Нет полустишиям возврата к равновесью!
Да, проклинайте нас! В минувшие года
Двенадцать перьев стих носил на лбу всегда.
Как мячик, вверх его подкидывали метко
Ракетка-этикет, просодия-ракетка.
А ныне правила он в клочья разорвал,
И крыльями взмахнул, и жаворонком стал,
Простился навсегда с цезурою-темницей
И к небесам взлетел освобожденной птицей.
Отныне каждый слог прекрасен и велик.
На волю вывели писатели язык.
И вот, по милости бандитской своры этой,
К нам возвращаются, сиянием одеты,
Правдоподобие, разя тупой обман,
Воображение, смущая сон мещан,
И с песней радости, с улыбкой, со слезами
Поэзия опять склоняется над нами.
Плавт и Шекспир ее в простой народ несли.
В ее пророческом величии нашли
Иов — дар мудрости, Гораций — ясный разум.
Опьянена небес неистовым экстазом,
По лестнице годов, предчувствием полна,
Стремится к вечности неведомой она.
Нисходит муза к нам, влечет нас за собою,
Печально слезы льет над нашей нищетою,
Ласкает, и разит, и утешает нас,
И радует сердца сверканьем тысяч глаз,
И вихрем тысяч крыл, как ураган могучих,
И лирою своей — каскадом искр певучих.
Так ширятся пути, ведущие вперед.
Да, Революция теперь везде живет,
Трепещет в голосах и в воздухе струится,
Глядит на нас из книг, с прочитанной страницы,
Ликует, и поет, и славит бытие.
Цепей не ведает язык и дух ее.
В романе спрятавшись, беседует порою
О чем-то с женщиной, как с младшею сестрою.
Мыслитель, гражданин — надежд ее оплот.
Свободу за руку она с собой ведет,
И раскрываются пред ней сердца и двери.
Полипы сумрачных, угрюмых суеверий,
Нагроможденные ошибками веков,
Не могут выдержать атаки легких слов,
Горящих пламенем ее души упрямой.
Она — поэзия, она — роман, и драма,
И чувство, и слова. Она светла всегда —
Фонарь на улице, на небесах звезда.
Она вошла в язык хозяйкою суровой.
Искусство отдает ей голос свой громовый.
Подняв с колен толпу униженных рабов,
Стирая старые следы морщин со лбов,
Она дарит народ отвагою своею
И превращается в могучую Идею.
^ Париж, январь 1834
* * *
Поэма сетует, рыдая; драма страждет
И душу всю излить через актеров жаждет.
На миг растрогана, спохватится толпа:
«Затея автора ведь, право, не глупа:
Он громы мнимые на мнимых шлет героев,
Из наших слез себе посмешище устроив.
Спокойна будь, жена; утри глаза, сестра».
Неправда: в сердце ум; и в пламени костра,
Зажженном мыслью в нем, мыслитель сам сгорает,
Кровь самого творца из драмы истекает;
Он узами существ, им созданных, пленен,
Он в них трепещет, в них живет и гибнет он;
И содрогается в творенье плоть поэта.
Он с созданным — одно; когда, вдали от света,
Творит он, — из груди он сердце рвет свое,
Чтоб в драму заключить; ваятель бытие
И плоть свою, — один на сумрачной вершине,
Все возрождаясь вновь, — в священной месит глине;
И тот, кто из слезы Отелло сотворит
Иль из рыдания Алкесту, — с ними слит.
Всем творчеством его, — единым, многоликим,
В котором он живет, истерзан злом великим, —
Источник света в нем, творце, не истощен;
Он человечностью всех больше наделен;
Он — гений меж людьми, он — человек меж ними.
Корнель — руанец пусть, но он душою в Риме.
В нем мужество и скорбь — с Катонами родство.
Шекспира бледен лик: не Гамлета, его
Ждет призрак роковой среди площадки темной,
Меж тем как лунный диск за ней встает огромный.
Поклен погублен тем, что вымышлял Арган;
И хрип предсмертный — смех его! В морской туман
Стремит ладью Гомер, с Улиссом путь свершая.
В груди апостола, все тело сотрясая,
Бьет Апокалипсис в ужасный свой набат.
Эсхил! В тебе Орест безумьем зла объят;
Гигантский череп был тебе судьбой дарован,
О гневный, чтоб к нему был Прометей прикован.
^ Париж, январь 1834
VERE NOVO
{С приходом весны (лат.).}
Как день смеется, юн, на розах, полных слез!
Любовники цветов, прелестны вы средь роз!
В жасминовых кустах, как и в барвинках нежных,
Повсюду крыльев рой, слепящих, белоснежных;
Порхают, резвые, и, трепеща, не раз
Сожмутся вдруг и вновь раскроются тотчас.
Весна! Коснется ль мысль посланий, устремленных
К красавицам в мечтах от грезящих влюбленных,
Сердец, вверяющих бумаге весь свой жар,
Несчетных писем «к ней», что пишут млад и стар,
Любовью, хмелем их, безумством заполняя,
В апреле читанных, разорванных в дни мая, —
Покажется тогда: летят в лугах, в лесах
По воле ветерка и реют в небесах,
Повсюду, в поисках живой души, порхают,
От женщины к цветку, спеша, перелетают
Клочки посланий тех, любви былых гонцов,
Отныне ставшие роями мотыльков.
Май 1831
^ ПО ПОВОДУ ГОРАЦИЯ
Педанты-неучи, профаны-педагоги,
Я ненавижу вас, безжалостные доги!
Торговцы греческим, латыни продавцы,
Вы в ссоре с красотой и с грацией, слепцы!
Все ваши правила, законы — все рутина.
Под маской знатока таите ум кретина.
Учащие всему, не зная ничего,
Филистеры, вы зла живое торжество.
Я злобу чувствую, лишь вспомню, как, верзила,
В свои шестнадцать лет я изучал уныло
Риторику. О, страх! О, скука! Счета нет,
Как много всяких кар и леденящих бед.
«На воскресенье вам — «Послание к Пизонам». —
«Но, господин аббат...» Он глух ко всем резонам,
С ногтями черными презренный дикобраз:
«Его переписать должны вы восемь раз».
Штрафной урок на день, когда имел я виды
(Меня влекли мечты в волшебный сад Армиды!)
На встречу с дочерью привратника. Мой бог!
Да разве этим днем пожертвовать я мог?
Словам доверив жар, тогда владевший мною,
Я должен был ее, плененную весною, —
Лишь только б солнце нам сияло в синеве! —
Печеньем угощать на горке Сен-Жерве!
Об этом грезил я, и слышал скрипок пенье
У матушки Саге, и видел пар круженье.
И загородный рай, и отдых, и сирень,
И ландыши — мне все сулил желанный день.
«Гораций, — я сказал, входя в свое жилище,
Где холод в декабре, а в знойный день жарища, —
Ты здесь не виноват! Ты малый не плохой:
Рассудок ты ценил и уважал покой.
Ты, славный мудростью своей чистосердечной,
Свой прожил долгий век, счастливый и беспечный,
Как птица, что, хваля ветвей зеленый кров,
Лишь просит позвучней напевов у богов.
Ты вечером бродил под грабами, внимая.
Тем шепотам любви, что прячет сень густая,
И девушек ловил чуть приглушенный смех;
Ты не чуждался сам с рабынею утех,
С Мирталой огненной, со златокудрой, жгучей,
Вскипавшей, словно вал под калабрийской кручей.
Порой, как сибарит, фалерн ты смаковал,
Налив его себе в прекраснейший фиал.
Подсказывал стихи тебе Пегас крылатый:
Ты в одах прославлял Барину, Мецената,
Ты Тибур воспевал — поля и виноград —
И Хлою, что прошла вдоль дедовских оград,
Неся на голове изящную амфору.
Когда Фебеи лик являлся смертных взору,
Ты в рощах различал мерцанья и лучи,
В них видя существа, живущие в ночи:
Вот Бахус, бог вина и ямбов прародитель;
Вот Цербер перед ним, покорный, как служитель;
Вот нежится Силен, забравшись в темный грот:
Пищеварение — предмет его забот;
Вот остроухий фавн скользнул под веток своды,
Заметив нимф нагих, ведущих хороводы...
Когда, отдавши дань сабинскому вину,
Ты в банях застигал красотку не одну;
Когда на Тибре ты высмеивал, Гораций,
Любителей пустых ристалищных сенсаций,
Как позже высмеял маркизов наш Мольер, —
Ты думал ли, о Флакк, что строф твоих размер
И вся их глубина в гнуснейшем нашем веке
Вдруг станут жвачкою, что горе-человеки
Жуют часы подряд в коллежах многих стран?
Твои стихи — цветок в зубах у обезьян!
Писаки низкие, монахи-лиходеи,
Ни женщины они не знают, ни идеи.
О, жабы!»
И в сердцах добавил я, взбешен:
«Как небожителей весь облик искажен!
Педанты облекли Юпитера в сутану,
Напялили чепец бегинки на Диану,
И греческих богов спокойное чело
Вмиг треуголками испакостили зло.
Так будьте ж прокляты, наставники-кретины,
Чурбаны евнухи, безмозглые руины,
Помойки грязные, ничтожества, погост!
Нет, в вашем обществе не встанешь во весь рост!
Любого юношу — пусть с разумом блестящим —
Вы превратите в столб дыханием смердящим.
Вы, сони, смеете приблизиться к заре!
К напевам Пиндара, к эпической норе,
К амброзии, что Плавт оставил и Теренций,
Вы подмешали гниль трактовок и сентенций,
И мистику молитв, и ханжество святош,
И мрак монастырей, и отпущений ложь.
Вы портите, грязня, все лучшие созданья.
Вам предрассудков мгла заволокла сознанье.
Грядущего страшась, живя без головы,
Своим слюнявым ртом прогресс клеймите вы
И юности, чья грудь всегда полна надежды,
Свой черный опиум подносите, невежды!
Застежки только вы у библии святой
Науки, и искусств, и совести людской,
Что человечество так длительно писало.
Вы променяли храм на мрак часовни малой!
Тюремщики ума, лазури сторожа,
Вы вкусы губите, безвкусьем дорожа.
Завесами у вас Тибулла страсть прикрыта,
Эсхила вызовы и игры Феокрита.
Вы превратили в ад цветущий рай садов».
Все больше распалясь, метал я громы слов
И щедро сыпал брань на мерзкого аббата:
«Как в Вейях высекли учителя когда-то,
Так высечь бы тебя! О тигр, штаны долой!
Эй, школьники, сюда! Сбегайтесь всей ордой!
Все Рима сорванцы, парижские гамены,
Срезайте прутья лоз на побережьях Сены
И на моих глазах лупцуйте подлеца!
Вгрызайтесь в изверга! Кусайте мудреца,
Чьи знанья состоят из всяческого хлама,
В его дурной башке хранимого упрямо.
В утробе у него, как сена у осла,
Латино-греческой мякины без числа.
Беру в свидетели я авторов различных,
Что в складки я влюблен их светлых тог античных,
Но я не выношу, когда аббат-схоласт
Калечит юношу; кто сына им отдаст,
Тот муху водворит в обитель скорпиона.
Им, этим чернецам, им толковать Платона,
Лукреция трактат и — в довершенье зол —
Гомера пояснять в сырых темницах школ!
О, эти педели с пустыми черепами,
С сопливым хрюкалом, с длиннющими когтями,
Довольные собой, хотя — я слово дам! —
Не могут выучить и чтенью по складам!
Им детской жизнь души увидеть неохота;
В их классах бродит тень Лагарпа и Нонотта;
Простых и светлых чувств им непонятна речь;
Они — Вчерашний день — хотят Грядущий сжечь
И воспитать орлят на сводах рачьих правил.
К тому ж еще порок их тайный обесславил:
Снедает жажда их, и старые горшки
Так рвутся умножать позорные грешки,
Что мирные козлы способны возмутиться;
А услыхав: «любовь», ханжи спешат креститься.
Горящие сердца педантам не нужны, —
Влюбленный и поэт им кажутся смешны.
Им ненавистен свет, что ищет воплощенья
То в форме женщины, то в форме размышленья.
Увидев музы взор, что светится, лучась,
Орут: «Откуда здесь безумная взялась?»
Пред этой красотой, пред этим морем блеска
Лепечут: «Краски здесь грубы, кричащи, резки!
Все это сны, мираж, рассадник чепухи.
Как радугу вмещать вы смеете в стихи?»
Глумясь и над детьми и над певцами разом,
Они хотят убить и радость зорь и разум
И вставить соловьям совиные зрачки.
Когда высоких чувств им встретятся ростки,
Они их выполоть спешат как варваризмы.
О, стекла тусклые, что губят ясность призмы!»
Так глотку я трудил. Подобный монолог
На протяженье дней и изменяться мог.
Я чувствовал, что я по стилю не безгрешен,
Хоть прав по существу; но был так безутешен,
Что проклинал Безу, Тюэта и других.
Ведь, кроме бремени заданий их штрафных,
Я математики был жертвой постоянной.
Ребенок, рвавшийся к поэзии желанной,
О твердолобую жестокость палачей
Я бился птицею в наивности своей.
Меня цифирью жгли и алгеброй пытали,
В застенки мрачные Буабертрана брали,
На дыбе мучили, ломая перья крыл,
Чтоб тайны иксов я и игреков открыл.
Совали в челюсти насильно теоремы
И королларии; к страданьям глухи, немы,
Когда в тоске дрожал и корчился я весь,
Вливали из дробей губительную смесь.
Отсюда — ненависть.
Когда на пышных ветках
Птиц будут обучать, а не в давящих клетках,
И общество, поняв, что от судьбы детей
Зависит и судьба его грядущих дней,
Возьмется изучать парения законы,
Чтоб воспитать орлов достойных легионы,
Когда повсюду день сиянье разольет, —
Оценит молодежь познанья сладкий мед.
Венцом занятий их сочтя неоспоримо,
Все книги славные и Греции и Рима,
Где море светится, где слышен смех светил,
Где разума разлив и свежесть юных сил,
Так будут разъяснять любовно и толково,
Что дети, полюбив, постигнут их до слова.
Течением своим — свободен и широк —
Пленит Гомер юнца, учащего урок;
Не будет ученик к Вергилию припряжен;
Не будет склад ума его обезображен
Аббатом-ментором; не будет школьник наш,
Как кляча, издыхать под тяжестью поклаж.
В любом селе тогда храм встанет необычный,
Где вместо темноты, для наших школ привычной,
Повсюду будет свет; и в ясном свете том —
Наставник с ласковым и дружеским лицом.
Прогресса проводник, невежества гонитель
И жрец святых идей — вот будущий учитель.
Исчезнут навсегда и прежний ученик
И мракобес-педант, что властвовать привык.
Над нами сыновья начнут тогда смеяться
И спрашивать себя: могло ли это статься,
Чтоб воробьев учить доверили сычам?
Тогда свободный ум, как к солнечным лучам,
Вдруг устремится ввысь, в высокий мир познанья.
Зубрить галиматью не будут в наказанье.
Апостол вдумчивый, учитель молодой,
К ребенку наклонясь, из чаши золотой
Ему по капле даст (как этих капель много!)
Понятье вечности, гармонии и бога.
Правдивым станет все: законы, догмы, быт...
Природа! В замок твой, что тайнами обвит,
Все глубже входит свет, все меньше зал во мраке.
О, алфавит письмен, где всё доступней знаки!
31 мая 1835