Правила игры. Представим себе, что мы в театре. Третий звонок уже отзвенел, публика расселась по местам, свет притушен, в зале постепенно устанавливается тишина. Сейчас поднимется занавес и представление начнется

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   26   27   28   29   30   31   32   33   ...   40


Маттиас Клаузен рассказал другу юности о мучительных годах своей жизни, но это были не только годы болезни и ухода от практической деятельности. Не участвуя в игре эгоистических интересов, Клаузен из своего уединения как бы заново увидел мир таким, каков он есть. Он погрузился в созерцание, но это созерцание имело особый характер. Перед взором мыслителя, как на экране, возникла война 1914 года, он видел марш смерти нескольких немецких поколений и понял, что в солдатских могилах погребены надежды целой эпохи. Взор мыслителя обращался к новым временам, и он видел торжество циничного расчета, низменного торгашества, эгоизма, попрание всех идеалов гуманности, всего прекрасного и великого. Тут тайный советник привел имя своего любимого мыслителя Марка Аврелия, но, вспоминая римского стоика, Клаузен сам не понимал, что только по укоренившейся привычке он продолжает видеть учителя в том философе, кому принадлежит столь убогая формула: «Если царит неминуемая судьба, зачем ты стремишься противостоять ей?»


Нет, сейчас такой жалкой мысли Маттиас Клаузен не поверит. Противостоять судьбе, всеми силами души противостоять злу—вот его девиз! С каким беспощадным сарказмом Клаузен — Астангов говорит о возведении его особы в ранг «высшего существа», о всей этой высокопарной пошлости, скрывающей убогое филистерское мещанство; с какой стремительностью он срывается с места и, достав кипу поздравительных телеграмм, эту пачку могильных эпитафий, негодуя, читает их. Все послания, разукрашенные самыми пышными сло-


258


весами, написаны в прошедшем, времени. Нет! Маттиас Клаузен — не прошлое, он полон новых, живых сил,


Большие темные глаза, Астангова, способные открыться так широко и воспламениться так ярко, что вспоминается пушкинское: «отверзлись вещие зеницы»; эти глаза вспыхивают пламенем молодой силы. Маттиас поднимает бокал за юность и неожиданно спрашивает Гайгера: «Как тебе нравится мой зять?» И на отрицательный ответ друга, сдерживая с трудом негодование, продолжает: «Когда я думаю об этом человеке, то ощущаю направленное на меня дуло револьвера». И тут же говорит о своей финальной партии в шахматы, решительно и страстно говорит, что опрокинет доску, зачеркнет свою прежнюю жизнь и начнет ее заново.


Конечно, Маттиас Клаузен думает только о своей жизни, он не выдвигает никакой программы общественной борьбы, но мы видели, как этот человек глубоко заглянул в правду своего века, как он прозорливо отгадал своего главного врага—человекоподобное ничтожество—фашиста Клямрота, с каким негодованием он говорил о нем, и, видя все это, мы понимаем, что перед нами не обычный случай борьбы за собственное счастье, а нечто неизмеримо большее.


С подлинно эпической силой Астангов раздвигает рамки личной судьбы героя до масштабов судьбы его времени. Верно угадывая жанр философской драмы, актер расширяет ее временные просторы, размах духовной жизни героя становится шире мгновений непосредственного действия. Когда Клаузен — Астангов рассказывает о пережитом, он приносит на сцену прошлое своего героя,—его долгие мучительные думы воскресают вновь, и мы как бы присутствуем при самом процессе постижения правды о жизни и понимаем, что мощный всплеск молодой силы рожден прежде всего страстным стремлением противостоять надвигающемуся злу. Ведь годы реакции порождают не только страх и угнетение, — у благородных и честных людей политика реакции всегда вызывала протест. «Во имя чего прошла моя жизнь?» — в трагическом раздумье спрашивал Маттиас Клаузен. Решение было только одно: «Обрубить канат, порвать с прошлым!» Сколько бесстрашия было вложено в эти слова.


Такое решение — не только итог всего продуманного, но и программа для будущего. «Tabula rasal» (чистая доска); с каким юношеским воодушевлением произносились эти слова. Заново и правильно построить жизнь, вписать на чистую доску новые письмена своего бытия.


Гайгер деликатно спрашивает друга — только ли внутренние причины побудили его к этому решению или имеются и внешние?


Маттиас—Астангов на этот вопрос ответил не сразу, он остался на месте и, словно прислушиваясь к внутреннему голосу, сказал очень осторожно, будто опасаясь громко произнесенным словом спугнуть ощущение правды, которая во всей очевидности открылась перед ним самим впервые. «Внешние? Возможно (говорил и вслушивался в самого себя, самому себе отвечал), но главное (голос актера окреп) — внутренние». И может быть, вопреки замыслу Гауптмана, но,


259


конечно, по замыслу театра и актера мы поняли, что внутренние причины —| это не любовь Маттиаса к Инкен, а его огромная, долгая духовная работа, его| прозрение, его негодование, его непреклонная воля посвятить свою жизнь но-| вым целям. |


А что касается так называемого «внешнего обстоятельства», то какой доб-| рой, блаженной улыбкой засветилось лицо Клаузена, каким мягким светом! засияли его глаза, когда он, приоткрыв широкую дверь в сад и нежно обняв| друга, как бы мысленно увидел девушку, совсем недавно проходившую в этих| аллеях. |


Друг угадал ее... И поглощенный весь своей мечтой, Маттиас с изуми-1 тельной чистотой целомудрия промолвил, что больше он ничего не скажет. | И к чему говорить? По всему было видно, что на новый трудный путь он I выходил не только как умудренный знанием жизни философ, но и как юноша J с устремленным вперед горящим взором — таким показался нам в этот миг J Маттиас Клаузен, для которого любовь была точно счастливый попутный ветер | гребцу, направившему свою лодку против течения...


Любовь Клаузена к Инкен Астангов раскрывает как живую правду философских воззрений своего героя. Собственно, внешние и внутренние причины его перерождения слиты воедино, и философская беседа с другом получила непосредственное продолжение в следующей сцене лирического признания. Если в беседе с Гайгером Клаузен сказал, против чего восстала его душа, то в сцене с Инкен он открыл, во имя чего поднялся он на борьбу.


Но Инкен — совсем юное существо, а любит ее старик... С какой осторожностью входил Маттиас в сад Инкен; внешне он был совсем спокоен, но глаза не отрывались от лица любимой; взор его был рассеян, но он не уронил ни одного ее слова; казалось, этот человек пришел не на свидание с возлюбленной, а для того, чтобы попрощаться с нею. Вторично Астангов выносил на сцену прошлое своего героя. Сейчас это были ночные муки колебаний. Куда легче мечтать о любви к Инкен, чем переступить рубеж поколений и соединить свою смертельно изнуренную жизнь с жизнью молодой, только вступающей в первую пору своих исканий...


Как решителен и смел был Клаузен, когда объявлял войну старому миру, когда распоряжался собственной судьбой — и как он сдержан, насторожен сейчас, когда речь шла о судьбе любимого человека.


Ни одной интонацией, ни одним вздохом Астангов не хотел выдать смятенности чувств своего героя, но по странной омертвелости движений и приглушенности речи мы видели, что этому человеку на короткое время удалось сковать свое чувство и именно в этот момент он пришел сюда, чтобы больше уже не приходить...


Только что Инкен говорила матери, что она вырвет Клаузена из осиного гнезда и развеет окутывающие его кладбищенские чары, но вот явился он сам. В глазах его светилась любовь, но смотрел он на Инкен как бы с другого берега, да и говорил так, будто это были слова воспоминания об их любви, а не


260


сама любовь. Инкен встревоженно следила за Клаузеном — что с ним? А Маттиас сел на скамью, и во всей его согнутой фигуре, медленном покачивании головы, в беспомощно опущенных руках, во всем было видно, что человек находится в состоянии величайшего душевного кризиса, которого не может скрыть от любимой.


И Клаузен вновь заговорил о своих стародавних учителях — Марке Аврелии и Сенеке, видевших в самоубийстве высшее благо жизни. Он говорил слова о смерти странно равнодушным тоном, будто слова эти произносились потому, что решение прервать свою жизнь было принято давно. Как все это было непохоже на только что виденного нами Клаузена и как, наверное, это походило на того другого Клаузена, который долгие годы жил в состоянии душевной депрессии. Актер как бы приоткрывал нам прошлое своего героя, которое вновь посетило его в тот трагический час, когда он почувствовал, что ни права, ни сил на счастье у него нет.


Неужели так слаб и нищ духовно Клаузен? Он произнес слова о смерти и вдруг услыхал простой и твердый ответ Инкен, что это будет и ее решением. И вдруг все преобразилось — этот согбенный человек стремительно вскочил с места, в страстном волнении задвигался и, задыхаясь, заговорил. Он стал клясть себя за то, что словами о смерти хотел разжалобить сердце Инкен, что, говоря о самоубийстве, больно оскорбил ее, дочь человека, некогда покончившего с собой... Он говорил бессвязно, возбужденно, не совсем понимая, что собственно, он говорит, но ясно сознавая одно,— он совершил что-то недостойное ни себя самого, ни их обоюдного чувства. Астангов порывисто закрыл лицо ладонью — стыд за собственное малодушие, за свою трусость охватил душу Клаузена. Но ведь слова о смерти были сказаны не слабым человеком, стремящимся к вечному покою, а человеком, который величайшим усилием воли подавил в себе чувство любви, чтобы не воспользоваться неопытным и добрым сердцем юного существа. Когда же Маттиас услышал простые, твердые слова Инкен, слова, в правде которых сомневаться было нельзя, колдовские чары прошлого рассеялись. Теперь осталось одно — окончательно увериться в своем праве на любовь.


Только что здесь, в доме матери Инкен, был пастор Иммоос, мы слышали, как этот пошляк в рясе елейным тоном сказал о том, что Инкен — лакомый кусок для старого развратника.


Нет, ни тени сластолюбия, ни тени старческого восторга перед свежестью юности нет у Маттиаса. И вот он, как бы в последний раз, проверяет себя. Говорит, что не имеет права на ее любовь, слушает ее возражения, отвечает ей;


с радостным ожесточением клянет свою мысль о самоубийстве и, говоря все это страстно, взволнованно, в то же время шаг за шагом отходит от своей возлюбленной, показывая этим, что он не должен, не может любить Инкен,— так мы воспринимаем эту великолепную режиссерскую мизансцену в первую минуту. И вдруг затем видим в ней другое: да, Маттнас отходит от Инкен, но, отходя, он все больше и больше любуется ею, и, когда делает последний


261


(кажется, пятый) шаг, это восторженное любование достигает своей высшей, поЯ линно поэтической одушевленности. Не отрывая восторженного взора, Маттиа смотрит на любимую, и мы по лицу его видим, что вот сейчас принимаете™ окончательное, важнейшее в жизни решение. Перед нами почти осязаемо тво| римый акт глубочайшего раздумья. Мысль как бы охватывает всего человека| он склоняет голову и чуть-чуть покачивает ею; сколько дум о прошлом и буЦ дущем, о грядущих боях, о семейном раздоре, о счастье и о многом, многоиЦ другом, сколько мыслей пролетает в сознании этого человека; он уже почт!} не слушает слова Инкеи о новой жизни, или, точнее, он слушает их, словно какой-то гармонический аккомпанемент, и ощущает в самом себе дивную му'_ зыку, которой заполняется душа. Кажется, вот-вот актер заговорит и страст-1 ный романтический монолог вырвется из его груди... ~|


Но Астангов этого не делает. Сыгранная им сцена — прекрасный образец! сценической лирики, но лирики философской: Ведь недаром сейчас как слова] любовного признания будут произнесены стихи Гёте, величайшего художника1! лирической поэзии, поэзии, в которой мысль — главное ее содержание. 1


Каким счастьем и покоем охвачена душа этого человека, с которого вдруг;


слетели все путы. Как сильно и просто говорит он: «Мрак во мне сменяется < светом» — и подходит к любимой, берет ее за плечи. Следует чудесная сцена. :


Просто, тихим голосом, точно желая спрятать поэтическую гармонию строк . и передать только их волнующую правду, Маттиас говорит Инкен стихи Гёте:


«Когда на меня нисходит свет, я вижу синее небо и тебя, красные лилии у тебя, золотые звезды и тебя, солнце и тебя, везде и во всем тебя! Тебя! Тебя! Моя Инкен».


И все это совсем просто, потому что это — правда жизни, потому что идеи, образы Гёте — это жизнь, и сама Инкен как то, чего хочет Гёте, чего хочет Маттиас. Она — сама поэзия, она — сама жизнь. И это счастье достигнуто, и никто его не отберет, Инкен в жизни — любимая, она в борьбе — друг, она в битвах — знамя. Торжественные и простые слова сказаны: «Ты, ты, ты, моя Инкен!» Голова девушки склонена к плечу Клаузена, он прикрывает ее своей большой и сильной рукой.


Казалось, так трудно было сделать этот решительный шаг, но сделать его было надо, и он сделан...


И вот начинается счастье обновленной жизни,— Клаузен еще и не подозревает, какие мрачные силы собираются вокруг него, какие громы и молнии готово низвергнуть на отца взбаламученное гнездо его возлюбленных чад. Ему кажется, что преодолеть неприязнь своего семейства к Инкен — самое малое препятствие на том пути борьбы, на который он теперь вступил. Клаузен уже живет ритмом новой жизни, даже как-то не замечает окружающей его напряженной атмосферы, но сегодня он хочет, чтобы Иикен села за общий семейный стол, и сомнений, что это будет именно так, у него нет.


262


Но от проницательного взгляда отца не скрываются насупленные физиономии и трусливо спрятанные глаза его детей, они убрали со стола девятый прибор, предназначенный Инкен, и ждут, что отец сделает, заметив это. Желая избегнуть семейного скандала, Инкен хочет уйти.


Нет, она не уйдет! Время трусливых компромиссов прошло, отступлений че будет. Рубить канат нужно твердой рукой и сразу. Оставив Инкен у двери, Клаузен решительным шагом идет к центру комнаты и поднимается на ступеньку, ведущую в парк. Выпрямившись во весь рост и строго глядя на детей, он спрашивает старшего из них — Вольфганга, знаком ли он с фрейлен Инкен, и, чеканя каждое слово, представляет его. В голосе Клаузена звучит неслыханный до сих пор металл; стоя на своем месте у вершины треугольника, линия основания которого соединяет Инкен и группу детей, Клаузен повелевает своей возроптавшей семье покориться его решению. Зная все предыдущее, мы понимали, что борьба началась и сводится она не к тому, чтобы великовозрастные дети признали молодую мачеху, а далеко выходит за пределы семейного конфликта. И поэтому когда Клаузен замечает отсутствие девятого прибора и быстрым шагом подходит к столу, желая убедиться в неслыханной наглости, грозным взором оглядывает стол, а затем в гневе кричит: «К дьяволу! Скорее вы все уберетесь отсюда!», то во всем этом уже слышны раскаты будущей битвы за новую жизнь. И уступить врагу в этой борьбе — равносильно смерти. Именно такой масштаб сцены ощущает Астангов, и поэтому в его исполнении семейный скандал лишается истерического надрыва. Пусть мал повод, вызвавший бурю гнева. Важно показать, что этот гнев предвещает бурю.


Проводив Инкен, Маттиас Клаузен вновь возвращается к столу. Как глава семьи, он садится в центр, а по бокам рассаживается семейство. Торжественная композиция «Тайной вечери» Леонардо да Винчи; только за столом не один Иуда, а много — все семейство — лицемеры, ханжи и предатели. Клаузен внимательно всматривается каждому в лицо, каждому задает самый банальный вопрос и получает столь же банальный ответ.


Актер великолепно владеет тоном саркастической иронии, и возникает сцена злой пародии на мещанское благополучие. Вот так бы хотели эти сытые мещане, чтобы текла их жизнь,— чтобы за столом сидел почтенный папаша, с портрета улыбалась божественной улыбкой покойная матушка, чтобы процветали дела и толстели внуки.


Но вот верный слуга Винтер приносит обратно девятый прибор и как символ победы Клаузена ставит его на прежнее место. И гнев снова охватывает душу Клаузена,— с подобной пародией на жизнь надо кончать. Каким жалким кажется это притворное благолепие, и теперь разыгрывать роль «высшего существа» — значит самому стать Иудой, лицемером и предателем.


Его ждут большие дела, и нужно-поскорее кончить эту семейную канитель. Клаузен хочет поделиться своими будущими деловыми планами по перестройке издательских дел, но кроткие овечки из семейной пасторали начинают показывать зубы и клыки. Не .упустить бы 'жирный кусок, не потерять наследство, не


263


выпустить из рук кормила предприятия. Больше всех озабочен и громче всех кричит зять Клямрот. Он уже стоит во весь рост, злобный хищник и хам, ему надоела овечья шкура, он уже не хочет блеять в общем хоре о любви к роди" телю. Выйдя из-за стола, он нагло говорит: «Одной любовью ничего не сделаешь». „


Клаузен, оставаясь, на месте, склоняет голову в его сторону и, чеканя| слова, говорит: «Принимаю к сведению ваш вызов, господин Клямрот». i Клямрот. От объявления войны я пока еще очень далек, господин тай-.j ный советник. ' Клаузен (впиваясь гневным взором в ненавистного фашиста). Вношу! в протокол также и ваше «пока». :


Бой закипает. Оказывается, чтобы начать его, не нужно было уходить из| дому на большую дорогу жизни. «Рыцари» этой большой дороги здесь, под| крышей собственного жилища, и самый ненавистный из них — Клямрот, | враг № 1. ^


Мучительно сдерживаемое негодование Клаузена вырывается наружу. Теперь уже не отец говорит с непокорными детьми, на их лицемерные заверения в любви и наглые притязания на его свободу отвечает человек, борющийся за свое «я». С каким боевым отпором посылает актер точные и сильные реплики Клаузена на каждую фразу врагов и завершает этот каскад стремительных и метких ударов выкриком: «Да, да, да!», звучащим точно выстрелы пистолета. Эти грозные «да» подтверждают решимость Клаузена изгнать из дома своих детей, стяжателей и тунеядцев, но не покориться им, не отдать своей независимости, не изменить своим идеалам.


.В страстном порыве гневного чувства произносит Астангов монолог Клаузена о свободе: «Разве я не свободный человек с правом свободного решения?» Клаузен в бешенстве ударяет кулаком по столу. Перед нами уже не разгневанный отец, а трибун, для которого личная свобода — главное условие его борьбы. Негодование Клаузена полно пафосом общественного обличения. Кажется, что прометеевская тема борьбы за свободу одушевляла актера, когда его герой срывал с себя путы, которые вновь хотели надеть на него ради выгоды и мещанского благополучия.


Семейство в волнении,—не обворует ли их отец? Не отдаст ли он своей любовнице фамильные драгоценности? Вот высшая мера пошлости — увидеть во всем этом только любовницу и украдкой сворованные кольца...


Астангов выдерживает паузу. Лицо его мертвеет от негодования, он, сжав кулаки, в неистовом гневе потрясает ими, и мы слышим грозное, троекратно раздавшееся: «Вон!» Враги в смятении бегут из дому, а Клаузен, взволнованный, тяжело дыша, подходит совсем близко к рампе и, глядя своим пылающим взором нам в глаза, говорит медленно и торжественно:


«Я никому никогда не позволю погасить свет всей моей жизни». Это — слова мыслителя, готового погибнуть, но не поступиться своими идеалами, это — признание страстно любящего человека, для которого в любимой весь


2R4


смысл существования, это — клятва воина, победившего в первом сражении и готового вновь сразиться со своими врагами.


Теперь мы знаем, Астангов убедил нас, что к новой жизни и к новым боям Маттиас Клаузен готов.


Вновь поднимается занавес, и мы воочию видим этот сияющий свет новой жизни. Он излучается в непрерывном потоке энергии, которая так и чувствуется в каждом движении Клаузепа, в его стремительных жестах, помолодевшем голосе и особенно в блеске глаз, зажегшихся огоньками счастья.


Но актер умел показать не только возвращенную молодость своего героя, в Клаузене ясно ощущалась деятельная сила борца, уже ведущего бой с прошлым. Он весь был охвачен новыми планами—перестроить работу издательства согласно своим новым взглядам, переехать в Швейцарию и жить там среди дивной природы. Он упивался новой жизнью, и когда Инкен говорила Гайгеру о том, что во время путешествия по Швейцарии Клаузен был совсем иным, молодым, непохожим на себя, то этого, «совсем иного», бодрого, духовно оздоровленного, жизнерадостного и деятельного человека мы видели перед собой на сцене.


И вот в тот момент, когда разум, воля и жизнедеятельность Клаузена были в полном расцвете, в этот момент враги нанесли ему смертельный удар в спину.


Когда к Клаузену пришел адвокат Ганефельдт и, трусливо извиваясь, сказал, что возбуждено дело об опеке над тайным советником, что Клаузен уже лишен гражданских прав и что ему, Ганефельдту, поручено быть опекуном, Клаузен с самым искренним удивлением посмотрел на этого субъекта. Еще не преодолев в себе юмористического восприятия подобной коллизии, он попросил Ганефельдта повторить сказанное. Адвокат трусливо мялся. Он видел, что Клаузен начинает понимать смысл услышанного,—это видели и мы. Сила таланта актера была так велика, что самые глубины трагических переживаний стали для нас открытыми. Страшась еще взглянуть в глаза чудовищной правде, Клаузен как бы замер в каком-то оцепенении, но он, уже насторожившимся сознанием, как бы предчувствовал зловещий смысл услышанного. Бывает самая малая доля секунды между попаданием пули в тело человека и началом болевых ощущений; в это кратчайшее мгновение еще нет страданий, есть лишь предчувствие их, а не ощущение. И только за этим следует невыносимая боль.


Приблизительно в таком психологическом состоянии показывал Астангов Клаузена, когда он, оставаясь в том же оцепенении, пробормотал: «Если вы хотите, чтобы моя черепная коробка не разорвалась на части, говорите прямо и без обиняков». Но ответ был уже не нужен — страшная, физически ощутимая боль охватила душу Клаузена. Точно подхваченный ураганом гнева, Маттиае сорвался с кресла и, описав огромный полукруг по комнате, взбежал на ступеньку. Все его тело было напряжено, руки взметнулись к небу, глаза пылали.


265


Как грозное проклятие сорвались клокочущие гневом слова: «Скажите, т разразилось землетрясение, что сдвинулись горы!»