М. К. Мамардашвили психологическая топология пути м. К. Мамардашвили Психологическая топология пути лекция

Вид материалаЛекция
Подобный материал:
1   ...   67   68   69   70   71   72   73   74   75
из него и только из него вырастает линия моей жизни. В том числе в этом достижении. Психологической иллюстрацией того, что достигаются только достигнутые цели, твои цели, а они – твои, потому что у тебя уже есть потенция этих целей, потенцированное бытие самих целей, – является, например, то, что жизнь может длиться дольше смысла жизни. Мы можем пережить самих себя: смысл нашего дела давно-давно уже исполнен, а мы продолжаем жить в качестве теней самих себя. Бывает, что жизнь исчерпана до того, как она кончилась физически. Точно так же – наоборот – бывает так, что мы в рамках нашей жизни не доживаем до реализации смысла, до реализации самих себя. Я неоднократно вам говорил, что мы имеем дело с нашим предназначением, которое не ограничено условиями и границами нашей жизни, оно – большая единица, чем границы и условия нашей жизни. Поэтому и существуют в онтологии такие состояния сознания, к которым – метафорически – приходится применять термин «бессмертие», «бесконечная длительность сознательной жизни» и прочее. Это, конечно, – метафоры того, как устроено наше сознание, а не предметные утверждения о физическом бессмертии. Так вот, точно так же смысл нашей линии в жизни может выходить за границы нашей собственной физической длительности жизни, и наоборот, он может быть меньше в зависимости от того, что у меня – мое: это «мое» я могу исчерпать за десять лет, а потом еще пятьдесят лет жить бесплодной тенью уже, исчерпанного «моего». И еще одно очень сложное следствие теперь мы можем вывести. Вы помните, cosa mentale, вещь ума или умо-вещь – приставка к нам, которую мы сами не видим, мы ею видим, приставка, и умственная и в то же время вещественная, связанная с нашей особой чувствительностью, не специфицированной органами чувств (то есть – не слух, и не вкус, и не зрение, но тем не менее – чувство). В философской традиции такого рода чувственные явления называются феноменами. (Я сейчас не буду объяснять вам эту традицию, это заведет нас в дебри; но напомню вам пример существ, у которых были бы тепловые эквиваленты того, что мы видим посредством зрения. Зрение дает нам образцы, но возможно ведь построение образа на основе звука или на основе тепла у какого-то существа, устроенного иначе. Вообразим какое-то тепловое существо, иначе устроенное, у которого тепло было бы органом чувств, дающим эквиваленты того, что мы имеем посредством зрения, или какое-то существо, у которого слух был бы устроен таким образом. И вот это слуховое ощущение, или световое, тепловое ощущение было бы феноменом.) Значит, в сингулярных точках, из которых идут линии нашей жизни, у всех нас есть некое чувство, являющееся какой-то стороной cosa mentale. Поэтому Пруст позволяет себе говорить о сверхчувственной реальности искусства, имея в виду, как ни парадоксально, именно чувственную реальность, но сверхчувственную по отношению к наличным у человека органам чувств. То есть он имеет в виду феноменально явленный мир. Феномен есть некоторое чувственное-сверхчувственное. Чувственное, но не являющееся чувством какого-либо из наших органов чувств. В этой связи Блейк говорил о новых и более многочисленных органах чувств. Он осознавал, что вся проблема человеческого бытия и познания в мире связана с некоторыми новыми и расширенными чувствованиями. Философия такого рода «расширенные чувствования» устанавливала в области анализа, называя это анализом феноменов – а не восприятий, а не ощущений, а не явления. Я это вел к тому, чтобы под явлением понимать феноменальное явление, наделенное сенситивностью, о которой я говорил.

Так вот, – из парадокса, который мы разбирали, – есть сингулярные точки, относительно которых действует закон: безразлично, из какой точки (безразлично – из Тбилиси или из Парижа). Линия в пространстве путей забрасывает нас на такую траекторию и ведет к такому центру, – если мы вообще идем и что-нибудь испытываем и постигаем, – что это не зависит от того, от какой точки мы шли. Но какая-то должна быть, и она сингулярна – она несравнима с другими, не заместима другими, и человек ее должен испытать, то есть человек только со своего места может входить туда, так ведь? И там везде есть и чувственная сторона этого дела – явленность мира для каждой точки. Тогда, из всего того, что мы говорили, вытекает следующее следствие (это мы можем принять в качестве аксиомы, поскольку доказать это, хотя это очевидно, нельзя): мир не может одноявиться. То есть мир не может получить одну и только одну явленную форму. Кстати, если бы он мог бы одноявиться, то тогда мы познавали бы абсолютно, или все было бы только так, как у нас, что явно невозможно. Именно поэтому Канту приходилось пространство отличать от геометрии. Геометрии для Канта были возможны множественные, в том числе и неевклидовы, а вот пространственные формы у человеческих существ – вот такие, а не другие, и это – только формы. Если бы это была бы геометрия, то мир был бы только трехмерен, он был бы только евклидов. Повторяю (я по вашему напряжению вижу, что это трудно уловить) – если бы геометрия и пространство были бы одно и то же, – а у нас трехмерные пространственные формы, или евклидовы пространственные формы, – и если бы это можно было бы установить понятием, то мир был бы только один, а именно: трехмерный евклидов мир. Канту понадобилось это различение, чтобы отделить мир как X, который людям является вот таким образом, но на него не может быть наложено требования, чтобы он только одним образом являлся. Следовательно, – уже в связи с прустовским опытом, нашим опытом, – мир не может одноявиться: рядом или в другом мире всегда есть другие сингулярные точки чувствования, в которых он явился иным образом, и из него пошла другая линия универсумов. Прустовский универсум, прустовский мир есть мир такого рода линий. (Я сейчас просто живая иллюстрация того закона, который я ввел в самом начале: чтобы подумать любую мысль, в том числе подуманную и другими людьми, нужно ее родить самому, и все новое всегда вечно ново. Мне пришлось понять Пруста и в то же время понять самого себя: я сталкивался все время с тем, что я посредством некоторых орудий Пруста читаю в самом себе, в своем опыте. Но то, что будет рождаться, будет рождаться иначе, в том числе и то, что Пруст, конечно, не думает о том, что мир не может одноявиться. Но это есть мысль, посредством которой или через которую в меня могут войти те открытия, которые Пруст сделал в нашей душевной жизни, в том, как мы устроены, как устроен мир, что мы делаем, почему мы делаем это и не делаем другого, почему мы что-то можем или чего-то не можем.)

Для мира в принципе не может быть одной формы его явленности – явленности в нашем испытании, такой одной-единственной формы быть не может. Отсюда, конечно, вытекает, что наши линии несравнимы одна с другой, между ними нет ничего общего (когда я говорю «несравнимы», это означает отрицание общности, и в то же время я утверждаю, что они все – одно), но это есть одно, бесконечно рефлексированное внутри себя в этих линиях. То есть общее между ними путем сравнения не устанавливается. Скажем, ваш опыт, из точки вашего уникального чувствования, феноменального чувствования, конечно, прочертил линию, которая несравнима с моей линией, и, очевидно, не путем сравнения наша коммуникация будет происходить, здесь есть феномен несоизмеримости, явный совершенно. Значит, мы знаем, что все равно – из какой точки мы идем к центру и в какое время, момент никогда не назначен. Время прустовского мира не имеет привилегированных точек, не имеет иерархии. Так же как в Евангелии нет субботы. Ну что такое «суббота»? Суббота – это символическая точка времени, в которой должно что-то свершиться. А для Христа – любой момент есть время свершения. Такие примеры помогают понимать, потому что мы живем в мире древних символов, они есть описания, косвенные описания нашей души, а у нас – именно наша душа, а не какая-нибудь другая, и поэтому иногда нам посредством этих символов другие, казалось бы, вещи удается пояснить. Итак, – не назначен ни момент времени, ни место не назначено, хотя место всегда какое-то есть. Я сказал бы, что это есть своего рода миродицея. Я условно образую это слово по кальке со слова «теодицея». Теодицея – это оправдание Бога. Как же Бог мог создать мир, в котором столько зла? (Сложная очень проблема, известная прежде всего в той форме, которую придал ей Лейбниц, и называемая с его легкой руки «теодицией».) Фактически я вам своего рода миродицею – оправдание мира излагаю; я говорил вам, что оправдание мира – существенная тема у Пруста: мир устроен таким образом, что все годится – не назначен никакой момент, не назначено место. Все годится…



ЛЕКЦИЯ 36

23.05.1985



В прошлый раз мы извлекли некоторые следствия из того, о чем говорили раньше, – я не буду напоминать, просто частично, для того, чтобы начать сегодняшнюю тему, скажу об одном из следствий, а именно, что мы имеем дело не столько с опытным овладением мира (мы на опыте что-то узнаем, осваиваем и на основе опыта действуем), сколько с изобретением или с возникновением форм для опыта, посредством чего впервые реализуются наши силы, в том числе в переживании, в чувствах, в ощущениях. То есть какие-то живые силы посредством формы реализуются. Довольно важное следствие, скажем, для истории и для социологии. Обычно мы рассматриваем то, что человек изобретает, в том числе и формы социального общежития, формы нравственности, культурные формы и т.д., как некоторые приспособления к среде, – есть независимым образом данные какие-то условия, называемые объективными (социальные, географические, экономические и т.д.), материальные условия, независимым образом данные, и человек овладевает ими, приспосабливается к ним и создает какие то формы жизни, являющиеся приспособлениями к условиям среды. Вы знаете, что эволюционная теория Дарвина, в общем, построена примерно так, правда, там есть сложные механизмы, генетические, механизмы отбора и т.д., но, во всяком случае, предполагается некоторый акт, приспособительный акт человеческого существа, и формы жизни есть те, которые эффективно или рационально позволяют ему приспособиться к независимо заданным условиям. Путем простой, почти что математической операции мы можем понять, что дело обстоит не так (математическая операция – я имею в виду переворачивание того, что мы говорили). Оказывается (на многих примерах мы могли в этом убедиться), – впервые посредством некоторой формы, которой я актуально могу выполнить (вы помните принцип когито: я мыслю, я существую), – это фактически принцип способности самоличного присутствия и действия фактом самого присутствия. Нечто происходит, потому что я могу занимать определенное место. Быть. Нечто, возникновение или появление чего мы не можем приписать какой-либо содержательной причине (содержанию). «Я есть» – незаместимый факт бытия и действие этим фактом присутствия, – он есть или нет. Помните, я отличал: вербальная имитация чего-либо и невербальное бытие. Акт познания существует в двух ипостасях, или – акт существования, чувство существует в двух ипостасях: реально испытываемое и оно же – описываемое. И в описании может не быть никакой реальности этого чувства, хотя номинации и указания на предметные содержания, то есть на денотаты, могут быть те же самые. В философии это выражается одним простым словом: «самому» – самому познавать, самому быть и т.д., или самому испытывать. Но мы убедились в том, что «самому испытывать» не так просто, что есть вещи у нас в голове, которые, как нам кажется, отмечены знаком «самому», но на самом деле в этих словесных или умозрительных образованиях не содержится никакого прямого опыта действительности. Я, например, не позавидовал бы человеку, которому нужно было бы сейчас начинать жизнь. Если бы мне сказали: давай повернем рулетку, мировую рулетку, и тебе выпадет номер, что ты сейчас сможешь начать жить, то я в ужасе отказался бы, потому что знаю, как мал шанс что-либо испытать и понять. А тот шанс, который есть, он есть на твоем месте, ну, а место любое, так ведь? Значит, я кое-что просто напоминаю вам, и хотя вам, наверно, эти примеры и надоели, но таков неминуемый порок философии, который я наглядно перед вами являю и вызываемая им скука и кажимость повторений. И вот я «все о том же» (помните… встреча греческого софиста с Сократом) по той простой причине, что мы говорим о вещах, казалось бы, простых, но именно поэтому почти что недоступных действительному постижению.

Значит, «я есть, я могу» – мир устроен так, что есть как минимум одно существо, которое может. И, конечно же, то место, в котором мы можем, не есть то, что мы можем выбирать, не есть то, что мы можем получить умозаключением, посредством знания. Приведу вам исторический пример, чтоб понять, что, как ни странно, термин «знание» неприменим, если под «знанием» понимать некую знаково-логическую структуру. Скажем, «я могу», – чтобы понять, что это не есть продукт умозаключения, я сразу приведу вам известные слова Лютера: «Здесь я стою и не могу иначе». Он имел в виду следующее: он «стоит здесь», то есть он занял то место, которое ему указано каким-то предназначением, но почему? и что это? – он не знает. Я не знаю почему, я не могу вам доказать – «не могу иначе». Hier ich stehe und kann nicht anders, здесь я стою и не могу иначе. Теперь мы интуицией уловили, о чем идет речь. И вот то, что я называл формами, есть такого рода потенции, такого рода «мочь» или «мощь». Форма актуальности такой способности, назовем это так. Если это так, то мы, конечно, прекрасно понимаем, что те социальные формы, которые изобретались человеком, вовсе не изобретались с оглядкой на каким-то образом известные человеку независимые условия среды и приспособление к ним каких-то форм человеческого общежития. В действительности человеческие общежития, их формы изобретались, чтобы могли реализоваться какие-то человеческие силы, сама способность человеческого общения (та, на которую были способны люди), – через ту форму, которую они изобрели. В контексте такого рассуждения возможна следующая фраза Шарля Фурье. Вслушайтесь внимательно, она совершенно непохожа на то, что я говорил перед этим, но из сказанного сразу же может возникнуть та мысль, которую я сейчас выражу словами Фурье, а он говорил так (мимоходом, хотя вся его концепция, о которой я частично вам рассказывал, основана на этом) – «формы общества, которые оставалось изобрести». Сразу напомню вам Леонардо да Винчи, который говорил о принципах природы, которых никогда не было в опыте. Это ведь оборотная сторона: принцип – для того, чтобы что-то было в опыте, или форма – для того, чтобы что-то случилось в опыте; чтобы я реально испытал, пережил, реализовал то, что можно реализовать только путем совместного общения. Например, мы уже общаемся и пользуемся друг другом, и делаем это как умеем, но наше умение складывается не приспособительно к какой-то среде, а, скорее наоборот: опыт рождается посредством изобретенной формы, и следовательно, должны быть предположены такие формы, которые есть, но мы их не изобрели, мы их не знаем, или, как говорил Спиноза: «идея модусов, которых не существует». Ученая фраза Спинозы относится к тому, о чем я только что говорил: «формы общества, которые оставалось изобрести», «принципы природы, которых никогда не было в опыте», или, в связи с этим, я говорю: любовная форма, которой никогда не было в опыте, и в силу этого чего-то никогда не было и в нашем опыте любви.

Значит, на фоне того, что я говорю, все время стоит предположение некоторых потенций жизни, бесконечно больших, чем то, что мы можем в жизни реализовать, изобретя какие-то формы. Чтобы реализовать, нам нужно изобрести какие-то формы. Испытать без форм – нельзя: не получится, будут те недоноски, полусущества, о которых я вам рассказывал. Изобрели форму, – но все равно жизнь всегда бесконечно возможнее, чем те формы, которые нам удалось изобрести. Соответственно, мы теперь понимаем, что не путем эволюции появляются новые формы, так ведь? Скажем, в эволюционной теории Дарвина (и в социологии существующего типа) приходится все время придумывать причины, почему, скажем, волк превратился в собаку, или обезьяна превратилась в человека. Изобретать причины приходится, потому что этого никогда не было, не случилось этого никогда и не могло случиться. Совершенно очевидно, что все иначе происходило. Точно так же как никакой социализм из капитализма никогда не возникал и не возникнет, так же как капитализм никогда не возникал из феодализма и не могло этого быть и т.д. Где-то, когда-то, внутри чего-то изобретались какие-то другие формы, посредством которых люди экспериментировали. Я говорил вам об «экспериментальной вере» Пруста. Вера есть «ни почему» и «ни во что», так? Следовательно – не для того, чтобы приспособиться к каким-то материальным условиям. Я приведу пример, близкий к литературным делам, но структурно такой же, каковы структуры рассуждений: скажем, в истории и в социологии. Известно, что, когда вышел гетевский «Вертер», прошла целая волна самоубийств в Германии. Так же, как, известно, после появления психоанализа чаще стали случаться случаи психоза, описанного в психоанализе. Вы уже, наверно, увидели структурную аналогию. Значит, был написан «Вертер», и в мире появились вертеры, люди испытали что-то вертерообразное: размножились вертеры и т.д. То есть мир как бы начинает работать на изобретенную форму, он подтверждает – что в мире, действительно, есть состояние, называемое «Вертером». Но в действительности все не так. Сначала людьми изобреталась форма испытания неизведанных до этого чувств и состояний, и потом стали происходить определенного рода события, работающие на эту форму. То же самое происходит и с социальными формами, все то же самое; и поэтому я вам цитировал Фурье, и поэтому настаивал на аналогии между некоторым внутренним духовным миром или некоторой внутренней концепцией Фурье и концепцией Пруста, хотя, казалось бы, совершенно разные, и действительно разные, люди: один – литератор, другой – безумный утопист-социалист. Вот из простой вещи вытекает довольно радикальное следствие для оценки существующих социальных теорий, концепций.

Так вот, с чего, собственно, я хотел начать сегодня: когда мы говорим о формах для опыта и к тому же еще держим в голове аксиому, что мир не может одноявиться (а это ведь то же самое, что сказать, что мир есть бесконечно более возможный, чем любые изобретенные нами формы), что весь мир не может явиться одним чувствительным явлением, – и вот, если мы держим это в голове, то мы, конечно, понимаем теперь, что в действительности то, что случилось сейчас (если изобретена форма), как бы кристаллизует позади себя явления, процессы, предметы – в том смысле, что они становятся источником опыта. Это как бы ретроактивная или рекуррентная причинная связь. Кристаллизация себя произошла, и она сделала причинами то, что было перед этим, и теперь это – причины последующего. Так же как причины самоубийства Вертера появились в мире, реально появились, после написания «Вертера». Значит, позади кристаллизуется причинная цепь. И у нас тут имплицирован и заложен и другой взгляд на человеческое существо, на всю проблему так называемой свободы и так называемой детерминации, или детерминизма человеческого существа и человеческих обществ. Что-то нам чудится уже другое, что в реальности происходит несколько иначе, чем дано нам в известных оппозициях свободы – необходимости, свободы и причины. И мы фактически пытаемся завоевать некоторый непричинный взгляд на действительность. Он, очевидно, условно, может быть назван структурным взглядом. Нас интересуют некоторые возможности, имплицированные или свернутые в формах, которые кристаллизуют нечто, что перед нами потом – в наглядном нашем представлении – выступает как причинно-следственная связь или причинно-следственная последовательность. Вспомните примеры, которые я приводил: люблю Альбертину… – потому что через любовь к Альбертине всечеловеческая и более универсальная моя потребность в нежности реализуется, и я научился именно так (вот теперь у нас все понятия работают, в том числе – «реальной мощи»), что реально могу, – не вообще нежность, а та, которую могу, и она связана с Альбертиной, так? И потом оказывается, что я живу в мире, в котором я не могу иметь нежность без Альбертины. То есть тогда уже Альбертина становится условием, причиной того, чтобы я вообще испытывал состояние нежности (хотя действительная структура прямо обратная, как я только что говорил). И вот теперь я не могу быть в нежном состоянии без чего-то, что делает Альбертина: без ее существования, без ее определенных поступков, без ее определенного отношения ко мне – теперь уже так. Значит, Альбертина не есть причина любви; что-то другое кристаллизуется на Альбертине – она входит в связанное пространство моих чувств, скажем так, в котором я прохожу какой-то путь. Пути проходятся всегда в связанном пространстве, то есть там предметы не безразличны один другому; скажем, для меня Альбертина – «пуп земли», а для другого – она просто обыкновенная толстощекая девушка, как выясняется по описаниям Пруста, с довольно крупной шеей (позднее психоаналитики находили в этом элементы описания мужской шеи и прослеживали через это гомосексуальные склонности Пруста; так это или не так, никакого значения не имеет, малоинтересные мысли, то есть мысль здесь не будет рождать других, тысячи себе подобных).

И вот, чтобы заморочить вам голову философией, – я приводил вам мистическую фразу Спинозы вне этого контекста, просто ученую и непонятную, а сейчас приведу другую, тоже мистическую и непонятную, но которая есть философское выражение глубокого опыта, подобного тому, о котором я вам рассказываю в связи с Альбертиной, могу рассказывать в связи с Фурье и т.д. Одна из последних работ Декарта (не в академическом формальном смысле) – запись беседы его с неким Бурманом, который задавал ему вопросы (по предшествующим опубликованным работам Декарта) с просьбой разъяснения каких-то пунктов из декартовских текстов, и Декарт разъяснял и отвечал. Сам вопрос связан с тем, как Бурман понимал декартовскую теорию так называемого творения вечных и неизменных истин Богом; она связана с глубоким утверждением Декарта того, что в Боге нет необходимости, что нечто истинно не потому, что Бог знает истину и по модели истины строит что-то в мире, а нечто истинно, потому что Бог так сделал (это вам уже кое-что напоминает, наверно, из многих наших опытов в связи с Прустом). И в связи с той довольно сложной теорией (она, кстати говоря, перекликается тайными путями, а все действительное в истории мысли всегда идет тайными путями, перекликается, как ни странно, с совершенно неизвестным Декарту учением восточных суфиев) – вопрос был такой у Бурмана: может ли Бог создать ненавидящее Его существо? Повторяю: может ли Бог создать ненавидящее Его, то есть Бога, существо? Ответ Декарта – ошарашивающей гениальности; ну, конечно, сама гениальность Декарта и вызвала этот интересный вопрос, но и ответ ослепительный: