М. К. Мамардашвили психологическая топология пути м. К. Мамардашвили Психологическая топология пути лекция

Вид материалаЛекция
Подобный материал:
1   ...   48   49   50   51   52   53   54   55   ...   75
после какого-то первотолчка события, молнии. И я уже частично вам говорил, что можно сказать так: первообраз прустовской мысли – это некоторое патематическое пространство, некоторое пространство пафосов, пространство каких-то фиксированных точек интенсивности, которые являются следами событий или занимают то место, где происходило событие-молния. И то, что попадает в пафос Сен-Лу, а именно: стремление к высокому и возвышенному и т.д., – оно способно кристаллизовать в нем и связать вместе наблюдения, реально происходящие: вид лица Рахиль есть для него источник индивидуализирующей эмоции, а не нечто имеющее лишь общечеловеческое значение. Так вот – некоторые фиксированные точки интенсивности и смертельная игра перекрещений и раскрещений лучей взглядов из этих точек интенсивности: как бы над нашими головами есть небо, как выражается Пруст, «моральное небо», составленное из скрещивающихся и раскрещивающихся лучей, источаемых этими точками интенсивности. Кстати, расшифровкой этой внутренней структуры прустовского взгляда является описание Прустом военного неба над Парижем, где скрещиваются лучи прожектора, выхватывая на какие-то доли секунды самолет или дирижабль в небе. Это удивительно физическое описание, которое, казалось бы, никакого отношения к скрытым механизмам самого романа не имеет, в действительности есть просто физическая аналогия, физическая метафора того, как устроен взгляд Пруста, взгляд, падающий на людей, на события, а не просто на ночное небо, освещенное прожекторами. У него все события и все люди как бы растворены, подвешены в этом небе, где лучи пронзают так – чтобы слепить то, что они пронзили, как в луче из точки интенсивности у Сен-Лу слепились Рахиль и его собственное состояние… и за ней «захлопнулись золотые двери мира грез», – или, наоборот, тупо отскакивают, не слепляют, не проникают.

И вся эта область, как это небо, держится и очерчивается напряженными граничными состояниями, которые сами меняются: границы перемещаются в зависимости от пути, который проделывает человек, в зависимости от того, извлекает ли он смысл из своего опыта или не извлекает, преобразует ли он себя в своем опыте или не преобразует, то есть эти граничные состояния как бы подвижны и мигрируют в этой среде. И эта среда есть то, что Пруст обозначает словом «между», тем самым как бы блокируя и нейтрализуя наш наглядный взгляд. Мы не видим этой среды (как не видим атмосферного давления), мы нашим привычным наглядным взглядом выделяем отдельные существа, называемые людьми, и границы своего тела, отделенные от среды, мы имеем, будучи границей своего тела отделены от среды, свой внутренний мир, – вот этот взгляд Пруст блокирует. Он как бы нейтрализует различение среды и выделенного индивида: у него то, что происходит в индивиде, происходит как бы в каком-то межсредии, или само человеческое существо (как его состояние) есть нечто живущее в «между», – мы как бы существа среды, а не существа, спрятанные под оболочкой нашего тела, которое дискретно и выделенным образом выделяет нас из среды. И поэтому то движение объединения, которое происходит в глубоком срезе объединения того, что на поверхности в последовательности разделено, это движение объединения есть движение (нужно представить себе образно) выворачивания внутреннего и овнутрения внешнего, то есть опять – нейтрализация традиционных различений внешнего и внутреннего. Я об этом вас предупреждал в прошлый раз, когда говорил, что то, что мы понимаем, оказывается, не есть вживание, потому что мы понимаем что-то, из чего убраны человеческие переживания. Я ведь говорил вам: только время в чистом виде есть то, что может быть втянуто в это непрерывное движение в «вечном настоящем», потому что во времени как таковом, не в чистом виде, а как таковом, мы совмещены в наших переживаниях с тем представлением, которое мы имеем о причинах этих переживаний, и экран этот мы расцепить там не можем. А чистое время есть расцепленный экран, и когда мы расцепили экран, оказывается, мы вовсе не в душу человека проникаем – почему? Да по одной простой причине – Рильке говорит, что «основания, которые в нас и, соответственно, под нами, уходят глубоко в ширину…» того, что есть под нами (именно под нами, но все-таки не внутри нас), мы-то ведь тоже сами не знаем, мы сами этого не переживаем (мы переживаем причины наших переживаний; само переживание содержит сознание причин переживания, как я вам говорил), – это под нами, и вот то, что – под нами, и выворачивается в этом «вечном настоящем» или в сфере, выворачивается наружу в виде эквивалентов.

Если вы возьмете текст Пруста, вы буквально через каждые двадцать; тридцать страниц увидите эту проблему эквивалентов, которые у него называются то «духовным эквивалентом моего переживания или состояния», то «материальным эквивалентом», то есть таким объектом в мире, реально в нем существующим, который максимально прозрачен по своей материи для состояния, которое им обозначено. Ну, скажем, настоящий голос певца, который полностью совпадает и является развитием выражаемого им содержания, не привнося ничего от себя, – привнесение от себя чего-нибудь превращало бы материю голоса, материю ритма, материю интонации в нечто непрозрачное. А вот такая материя, которая прозрачна для того, что она в самой себе держит, и содержимое в материи никак не замутняет этой материи, – это есть эквивалент. Условно скажем так: материализованное существование вывернутой наружу внутренности, но внутренности – не человеческих переживаний, а того в нас, чего мы сами не знаем, что в нас действует, но доступно нам тогда, когда это внешним образом существует, внешним образом материализовалось в виде эквивалента. И такими эквивалентами для нас могут быть не только материальные вещи, которые чаще всего искусством создаются, это могут быть и эквиваленты, объединяющие разные точки пространства и времени, эквиваленты, скажем так, – судьбоносные, вернее, эквиваленты, которые являются (я не помню, кажется, Рильке это говорил) вокабулами нашей беды, или нашего страдания, или нашей нужды. Сейчас я поясню, что я сказал. Ведь я говорил о том, что факт непрерывности движения, особого движения – придания смысла, придания справедливости и т.д., – имея особую размерность, большую, чем размерности кусков нашей последовательности, то есть кусков наших непосредственных желаний, аппетитов, скорости наших честолюбий или вообще нашего человеческого материального нетерпения, – эта непрерывность требует от нас держания времени, требует от нас способности пребывать в «тайне времени», требует от нас терпения по отношению к тайным путям порядка, в котором мы должны допускать шансы других. (Других мы должны воспринимать как делающих что-то, и это делание не направлено по отношению к нам никоим образом не имеет по отношению к нам намерений.) Я говорил вам уже в самом начале, что дети воспринимают мир так, и советские граждане тоже так мир воспринимают; мы же общество инфантильных дебилов, в котором все, что происходит, происходит, чтобы нам что-то сделать – или хорошее, или плохое, – вот это пример неспособности держаться в «тайне времени». Эта «тайна времени» означает еще одну простую вещь, и вы сейчас поймете, потому что термин, который я хочу употребить, прокрыв им способность держания «тайны времени», я уже употреблял в другой связи, когда рассказывал о точке труда жизни: некоторое подвешенное состояние, в котором происходит какая-то интенсивная деятельность, не дающая никакого продукта, и которое образно можно назвать «трудом страдания», или «трудом траура», если угодно. У Фрейда есть выражение – «труд траура», – когда мы держимся в страдании или в труде жизни, в тайной химии жизни, не пытаясь его разрешить или заместить чем-нибудь. И вот в этом труде страдания мы можем быть одновременными каким-то внешне зафиксированным, происшедшим, материализованным человеческим судьбам и примерам, когда эти внешние события являются, как я сказал уже, вокабулами или слогами, составными буквами моего состояния. Конечно же, для христианина вокабула его терпения и бодрствования – исторически случившееся событие под название Христос; это – эквивалент. Я предупредил вас, что эквиваленты – не только те, которые производятся певцом или производятся искусством вообще, но и в истории есть объединения различных точек пространства и времени в «вечном настоящем», объединения по эквиваленту, который есть вокабула или вокабулы нашего – чего? – пребывания в вечном настоящем. Эти вокабулы есть те вхождения в универсальную душу, которые Пруста интересуют. Причем я взял самую яркую вокабулу, самую несомненную вокабулу, – скажем, сама история человека под именем Христос – вокабула нашей нужды,– а только в нужде мы находимся в «тайне времени» и в «вечном настоящем». А что такое «вечное настоящее»? Вечное настоящее – это то, в чем варится то, что всегда случается, вечно случается. Понимаете, как бы мы ни менялись, мы всегда стоим перед проблемами реализации своего желания, своей жизни, собирания ее и реализации ее в целом, это же вечно делается. И когда мы будем умирать, мы будем ведь оценивать то, как мы жили, и смысл того, что мы в жизни испытали и как мы прожили нашу жизнь, по этим знакам или критериям, а они, оказывается, – те же самые проблемы, внутри которых находились люди тысячу лет тому назад или на расстоянии тысячи километров от меня, одновременно со мной, но очень далеко от меня и т.д. И вот это есть «вечное настоящее», в этом смысле слова, в смысле вечной драмы человеческого бытия.



Вечная драма человеческого бытия (или «вечное настоящее») представлена в виде веера, пример которого я вам приводил. А теперь представьте себе створки этого веера в виде эквивалентов, то есть реализованных, материализованных внешним образом вокабул или элементов (как есть элементы азбуки) моего состояния, моего реального – сейчас и здесь – бытия. Значит, в этом «вечном настоящем» происходит какое-то совмещение нас с другими людьми по каким-то линиям; одной из таких линий является то, что у Пруста называется эквивалентом. Таким эквивалентом может оказаться книга, написанная другим человеком, личностное исполнение каким-то другим человеком всего целого своей жизни в каком-то подвиге. И соотнесение с этим эквивалентом есть выпадение человека из прилегающих к нему жизненных обстоятельств и поддержание какого-то вечно живого состояния. Скажем, в каком-то смысле для нашей грузинской души такими вокабулами, конечно, являются стихи Галактиона Табидзе, – но обратите внимание, что мы очень часто бываем прагматиками или материалистами в том смысле, что воспринимаем поэмы и стихи как вещи, которыми наслаждаемся, которые потребляем, и не замечаем того, что в действительности с нами происходит, если вообще что-то происходит, потому что может вообще ничего не происходить, но если происходит, ну, конечно же, это есть участие в длении того состояния, которое есть поэзия Галактиона. И задайте себе тогда вопрос: в каком времени это происходит? Ни в каком – это и есть само время. Оно отложит время – так же, как написанный закон творит справедливость, а не наоборот, – то, что потом будет дифференцироваться и различаться как временные последовательности. А мы можем лишь держать это состояние. В этом смысле – вечно живое состояние. Условно это можно назвать абстракциями порядка, или онтологическими абстракциями порядка – мы отвлеклись от окружающих нас предметов, от окружающих нас людей, от окружающих нас проблем – не просто силой мысли, а реально отвлеклись, – мы оказались в чистом времени и в чистой вере. В каком смысле слова? Ведь в чистых явлениях сам предмет этих явлений, скажем, предмет веры, есть что-то, что в акте веры существует и поддерживается. Не содержание какое-нибудь – оно отвлечено оттуда, не эмпирическое что-то, а чистая вера. Или чистый акт письма – писать имеет смысл (и стоит на это тратить энергию) лишь то, что нуждается в этом акте письма в том смысле, что лишь в этом акте будет существовать. И законы пишутся и имеет смысл писать такие, в написании которых существует справедливость, а законы – вещь весьма формальная, абстрактная, отвлеченная, так ведь? Так вот, поэтому я назвал это абстракциями, но – онтологическими или бытийными абстракциями порядка. И сейчас нас интересует то, что внутри этих абстракций порядка существует целая область, целый объем времени и пространства, в котором все вещи – в последовательности разновременные – одновременно оказываются вместе. Мы можем оказаться современниками Табидзе или современниками Платона в смысле пребывания внутри одной онтологической абстракции порядка. Вот что скрывается в том глубоком срезе, о котором говорил Рильке, – что в некотором глубоком срезе этой пирамиды сознания с нами может случаться простое бытие; вот вам – простое бытие.

Значит, эквиваленты – это внешнее, зафиксированное существование внутреннего. Но, повторяю, не того внутреннего, которое есть в нашем субъективном мире, который мы привыкли называть внутренним, а такого, которое и под нами – нами, но под нами. И эквиваленты находятся во внутренней связи с нашей душой, с тем, что лишь под знаком вечности может быть испытано. То есть я показал фактически, что лежит в этом глубоком срезе, показал целую область «вечного настоящего» – весьма растянутую область – составленную онтологическими абстракциями порядка, которые сами есть пространство и время, и лишь после которых есть различения уже и в нашем эмпирическом пространстве и времени, в нашей эмпирической временной последовательности. Кроме того, я сказал, что, например, справедливость, – после написания, объект любви или ценный объект любви – после любви, но – в тайне времени, – опять же в большой области, которую нужно держать и терпеть. И этот труд терпения часто называется страданием. Поэтому Пруст не случайно говорит о том, что многие вещи у него объединены в одновременности страдания. То есть вместе-наличие или вместе-бытие есть то, о чем теперь можно говорить как об единственном, создающем одновременность: мы одновременны в труде жизни, в задержанном, подвешенном труде жизни, или в страдании, это одно и то же. И вот тем самым я говорю, что мы нечто можем воспринять, – слово «воспринять» я употребляю здесь терминологически, так же как я употреблял слова «воспринять с определенностью» или «случилось» – «определенно случилось»; но не обо всем, что мы эмпирически видим, можно сказать «случилось», то, что мне показалось и смысла чего я не понял, об этом ощущении я не имею права сказать, что оно имело место, и оно не имело места еще и потому, что не имело никаких вечных или неизменных частей, которые включили бы его в космический порядок, а космический порядок дан в области «вечного настоящего», то есть в области онтологических абстракций порядка, – так вот, нечто мы можем воспринимать (в этом строго терминологическом смысле можем утверждать аксиоматически) лишь под знаком вечности. То есть в «вечном настоящем». Это относится к тому, как я могу сказать: «испытал любовь» и т.д., десятки других человеческих состояний и чувств. Можно сказать «испытал», только если состояния проходили под знаком вечности, если мы «подвесились» под этим знаком и держали время или «тайну времени», в которой лишь можно действительно испытать то, что испытываешь. Ведь если мы говорим, что мы действительно испытали что-то, если мы собрали себя, реализовали себя, развили себя, если мы так оцениваем жизнь, то, следовательно, мы оцениваем жизнь независимо от материальных компонентов этой жизни, то есть независимо от того, что это жизнь грузина, живущего в теперешней Грузии, – совершенно другое общество, совершенно непохожее на то, каким было греческое общество; но, оказывается, есть точка, в которой мы переживаем нечто под знаком вечности – стоим перед той же проблемой, перед которой стоял античный грек, перед которой оказался Христос и т.д., и т.д. Вот какую странную вещь мы можем сказать о самом факте испытания или переживания, вот что значит «испытать» и «пережить». Точно так же ведь есть вещи, которые мы, в принципе, не можем знать, не проделав этого испытания (знать что-то умом, прикидкой нашего мышления, расчетом, эмпирическими переживаниями). Что-то открывается нам, только когда мы оказываемся в каком-то определенном месте, и поэтому, скажем, человека нельзя остановить, когда он идет на какое-то испытание, – по той простой причине, что без этого он не может узнать. (Бессмысленно было бы останавливать Сократа, когда он хотел умереть, потому что он что-то хотел знать, что он мог знать только там, то есть в момент смерти.)

То, что я сказал об эквивалентах, в рамках которых наши испытания имеют знак вечности, нужно связать с тем, что я говорил вам раньше о возможной нашей жизни в мире света уже потухших звезд. Лишь в измерении эквивалентов, которые являются как бы воротами, ведущими нас в область «вечного настоящего», мы единственно спасаемся от возможности, что мы могли бы оказаться в мире потухших звезд: когда мы как призраки и тени имеем в себе такие переживания, которые есть лишь остаточный свет давно погасших очагов и источников. Или, иными словами, эквивалент для Пруста есть опять та же самая проблема, которая его мучила, – проблема реальности самого себя, своего сознания, своих переживаний, реальности делаемого (произведения искусства), реальности души и т.д. Без измерения, обозначенного эквивалентами, мы как тени переживали бы теневые события или просто не были бы живыми, то есть были бы теми, о которых можно сказать словами Франсуа Вийона (он имеет в виду любовное разъединение, но у него любовное разъединение есть образ всякого человеческого разъединения) – vivre sans vie comme les images, «жить без жизни как образы». Так вот, имея через эквиваленты дело с вечно живыми состояниями и тем самым самому оказываясь живым, потому что живо лишь то, что является частью жизни, – если оказалось, что наши переживания есть часть вечного состояния (скажем, если наши переживания являются лишь формой дления состояния, зафиксированного поэзией Галактиона), то мы живы. Мы живы – возрождая жизнь других. Об этих эквивалентах можно сказать неожиданную вещь. Они регулируют и акты нашего понимания: вдруг поняли, вдруг сообразили, увидели истину и т.д., регулируют их довольно неожиданным образом (перед этим я эквивалентами называл довольно возвышенные вещи): то, что срабатывает по закону эквивалентов или является внешне фиксированным, материализованным, вещественно материализованным нашим состоянием (что-то в себе мы понимаем, если встречаемся с эквивалентом, в том числе мы понимаем и тогда, когда вообще хотим, скажем, узнать правду от лгущей нам женщины). Пруст называет «вещественными кусками правды». Такими эквивалентами для древнего человека были иероглифы, – ведь вот то, что я назвал вещью, являющейся эквивалентом, или – вещественно и внешне фиксированное состояние смысла и понимания, это и есть, конечно, то, что называется обычно иероглифом. Иероглиф есть изображение, не отсылающее – как слово отсылает к какому-то референту вне самого себя, а само же являющееся и своим смыслом. Такими иероглифами, или эквивалентами смысла, материальными эквивалентами смысла для древнего человека были, скажем, звезды на небе, ведь по звездам читали душу, и Пруст, кстати, все время вспоминает эту древнюю тему, и вспоминает ее в тех случаях, когда у него по смыслу эквивалентом оказывается краска на щеках Альбертины: покраснели щечки Альбертины, совершенно вне связи с ситуацией, со словами, которые говорятся, и именно потому, что они – вне связи рассуждений, вне связи рассказа, именно потому они говорят правду, – это эквивалент (в том же самом смысле, в каком я «эквивалент» применял к более возвышенным вещам). Или – эквивалентами являются – то, что Пруст иногда называет «вещественными кусками правды», каковой может быть, например, шутка. Нечто, что не имеется в виду и говорится шутя, и через полчаса оказывается самой настоящей правдой; чаще всего, когда мужья шутят о своих изменяющих женах (шутя говорят об измене жены), это всегда есть «вещественный кусок правды» – действительно изменяют, или уже изменили, или изменят через полчаса. Шутка ведь есть нечто вне серьезной связи, «вещественный кусок» в этом смысле; правда – эквивалент, встретились – прекрасно. Или: встретились с Христом – прекрасно – эквивалент. На уровне встречи с Христом встреча с краской, прилившей к щекам Альбертины. (Я же вас предупреждал, что низкое и высокое близко стоят друг к другу. И, как я говорил вам, из рекламы мыла можно извлечь столько же мыслей, если не больше, как и из чтения книжки Паскаля «Мысли».) Или печень животного может быть эквивалентом – по печени, если вы помните, гадали древние; она распластана определенным образом, и вот она – эквивалент, «вещественный кусок правды». Или, как выражается Пруст, «вещие полеты птиц» (вы знаете, что по полету птиц тоже гадали); Пруст говорит: некоторые слова как les oiseaux proph FACE="Garamond CE">é

tes (профетические птицы) есть внешне вещественно фиксированное существование истины, правды о чем-то.

Я мимоходом сказал вам о жизни: мы живы, или что-то в нас является живым в той мере, в какой мы оживляем других. Христианин в каком-то смысле ведь уверен: ровно в той мере, в какой жив Христос – не умер на кресте, а умирает, – в той мере жив он сам. Следовательно, то, что мы называем жизнью, есть нахождение человека внутри вечного акта, вечно свершаемого, – такого, о котором никогда нельзя сказать, что он свершился, – он вечно вершится. И поэтому один из христианских мистиков как-то сказал – и тем самым выразил глубокое понимание того, как устроена структура нашей души и истории, – Христос мог тысячу раз рождаться в Вифлееме, но если он не родился в твоей душе, ты все равно погиб. Обратите внимание, что свершенность чего-то в прошлом никогда не является для нас никакой гарантией, никакой основой, и на это никогда нельзя положиться: упокоить в том числе добродетель, упокоить счастье и мир или спасение своей души – не получится. Жить можно только внутри рождающегося в тебе – другого, в тебе продолжающего свою жизнь, – если другой жив, жив и ты.

И вот, держа в голове эту зависимость, подумаем теперь о теме, которую я уже частично намечал и которую сейчас нужно развернуть в некотором прустовском пространстве встреч, переплетений и взаимооживлений людей. Я уже говорил вам, что проблема любви или испытание чувства любви есть для Пруста такое испытание, в котором испытующий должен выйти в любовь всех – в универсальную любовь. И здесь есть одна тонкость, – и почему, собственно говоря, существует этот самый сложный путь испытаний, который описан в романе, причем описан в очень сложной форме, которая имеет много перспектив, где ничто не излагается в одной перспективе, ничто не объединяется с одной какой-то точки зрения, а всегда дается как-то объемно, в перекрещении многих перспектив, – эту тонкость я называл невозможностью человеческой жизни в строгом смысле этого слова (нужно суметь посмотреть отвлеченно и умозрительно на человеческую жизнь, чтобы уловить умозрительный, а не буквальный смысл этого тезиса). То, что складывается только в движении,