Программа дисциплины «История западной культуры» для направления: 031400. 62 «Культурология» Одобрено на заседании «Кафедры наук о культуре»

Вид материалаПрограмма дисциплины

Содержание


За правдой - в театр
Les Mysteres de Paris
Личность и отдельная семья
Советы по усовершенствованию раннего воспитания и под­держанию дисциплины в детской (Hints for the Improvement of Early Educatio
Подобный материал:
1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   21

^ ЗА ПРАВДОЙ - В ТЕАТР

Вторжение личности в публичную сферу в корне изменило связь, су­ществовавшую между системами критериев достоверности, действовав­шими на улице и на сцене. В конце тридцатых годов девятнадцатого века общественные вкусы требовали, чтобы внешность актера на сцене не под­чинялась этологии, принятой на улице. Зритель хотел простоты и яснос­ти в вопросе - «кто есть кто», хотя бы в театре. Первым проявлением этого стало требование исторической достоверности костюмов.

В 30-х годах предпринимает искренние (пусть и не всегда удачные) попытки одеть героев пьес в точные копии подлинных нарядов соответ­ствующей эпохи. Подобное бывало и раньше. Со времен мадам Фавар (ко­торая, как мы знаем, появилась на сцене в настоящей крестьянской одеж­де и для которой в 1761 году выписали из Турции наряд для ее рол и прин­цессы-турчанки) стремление к достоверности сохранялось и в парижских, и в лондонских театрах. Но в 30-х годах и на протяжении еще нескольких десятилетий тенденция к исторической точности была сильна как никог­да. Публика требовала достоверности облика для создания "необходимой иллюзии" театра - над этой фразой Мойра Смита нам придется немного поразмыслить.

Посмотрим, как ставил шекспировские пьесы в середине XIX века Чарльз Кин, сын знаменитого Кина - великого актера XVIII столетия. В постановках "Макбета" (1853 г.), "Ричарда Третьего" (1854 г.), "Генриха Восьмого" (1854 г.) и "Зимней сказки" (1856 г.) он стремился точно вос­произвести одежду и обстановку каждой эпохи. На исторические изыска­ния и воссоздание атмосферы эпохи уходили месяцы. Некий оксфордс­кий профессор содействовал благому делу - ученый муж согласился на ще­дрый гонорар лишь при условии, что о его участии в "фиглярском пред-

194


приятии" никто не узнает. В программке к спектаклю "Ричард Третий" Кин, по словам Джеймса Левера, оповещал публику о том, "что выбрал эту пьесу потому, что она давала ему возможность изобразить историчес­кую эпоху отличную от тех, что уже был и представлены на сцене в различ­ных пьесах. Он перечисляет историков, к работам которых он обращался ... и ручается за абсолютную достоверность всех деталей."

Было бы ошибкой предположить, что стремление к точности - лишь единичный случай в истории театрального костюма. Требование досто­верности распространилось даже и на одеяния аллегорических и мифоло­гических персонажей. Коллекция театральных нарядов XVIІІ века, собран­ная Леконтом, содержала костюмы мифологических персонажей, напри­мер Зефира и Эрота, - это были полотна ткани, драпировавшиеся на не­подвижной фигуре. В собрании Центральной Библиотеки Изобразитель­ных Искусств имени Линкольна в Нью-Йорке есть богатейшая коллек­ция костюмов Theatre de la Porte St.-Martin середины девятнадцатого ве­ка. На гравюрах 131 и 132 изображены актеры, занятые в пьесе с мифоло­гическим сюжетом, называвшейся "Царство рыб". Их костюмы сшиты на столетие позже, чем вышеупомянутые одеяния Зефира и Эрота. Акте­ры, игравшие рыб, были в масках, изображавших рыбьи головы. Причем не просто "рыбьи", а головы конкретных видов рыб. У одной актрисы была маска морского окуня, несколько актеров были наряжены как прес­новодные угри, и т.д. Более того, сами костюмы были покрыты чешуей, так что сразу было ясно, что это рыба, а не некое фантастическое существо, которому сегодня выпало сыграть рыбу. На голове у Повелителя рыб была корона, которую венчал рыбий хвост. Это был хвост той самой рыбы, чья маска скрывала лицо актера.60

В той же коллекции можно видеть эскизы костюмов к ^ Les Mysteres de Paris, мелодраме по произведению Мерсье, популярной в 30-40-е годы XIX века. Герои Les Mysteres de Paris, представители низших классов па­рижского общества, были показаны как загадочные существа, во многом непонятные непосвященному буржуа. В их костюмах кропотливо воссоз­давался облик парижских рабочих и представителей низших слоев сред­него класса. Эти костюмы весьма мало походили на наряды для щеголей-слуг и "живописных пейзан" с подмостков XVIII века. В коллекции Эдит Дэбней, также находящейся в Линкольновском музее, мы видим костю­мы-копии платьев женщин из среднего класса, воспроизведенные в точ­ности, без попыток изменить их или приукрасить для сцены. На подмостках и в жизни человек выглядел одинаково. Ту же тенденцию наблюда-

195


ем и в сценическом поведении: актер должен был двигаться точно также, как двигались люди в "реальной жизни"; в середине XIX века мелодрама­тическая жестикуляция считалась дурным тоном даже в мелодраме."'

Некоторые критики, например, Карлос Фишер, считают, что упорное стремление к достоверности костюма ограничивает свободу, полет вооб­ражения при постановке пьесы. Однако мы с вами на время отвлечемся от эстетической стороны вопроса. По ту сторону рампы были люди, одетые так, чтобы о них ничего нельзя было узнать по их внешнему виду. И, тем не менее, эти люди верили, что тайное знание о натуре человека скрыто в деталях его костюма. Театр был для них миром, где они могли быть абсо­лютно уверены, что люди на сцене действительно играют тех, в кого они наряжены. Тут не было обмана, тут нельзя было ошибиться в своих выво­дах. В отличие от улицы, в театре жизнь не прятали в кокон; она была такая, какая есть.

Это был замечательный феномен. Историки театра, такие, как Ричард Сазерн, называют середину XIX века "эрой иллюзии". Но в этом мире иллюзий существовала некая определенность. Жители же крупного города, напротив, стремились сделать свою внешность как можно более неопределенной. Иными словами, в мире, где над созданием иллю­зии трудились осознанно, можно было узнать больше правды о его обита­телях, чем на улицах города. Когда Мойр Смит говорил о поисках "необ­ходимой иллюзии", связанных со всеми этими экскурсами в историю, он имел в виду, что доверия к пьесе, необходимо было достичь правды места и времени, правды, которой не было ни в жизни актеров, ни в жизни зри­телей.

Аристотель говорит, что театр это "добровольный отказ от недоверия". Отношение к сценическому костюму, характерное для середины XIX ве­ка, опровергает это утверждение. В большом городе общество зависит от искусства: только оно может положить конец мистификации, открыть правду, к которой иначе человек мог прийти только тернистым путем не всегда верных дедуктивных выводов, сделанных на основе мелких дета­лей. Иными словами, отношение зрителей к театру стало принимать форму зависимости. Театр делал за них то, что в условиях тогдашней столичной жизни им было трудно сделать самим. Различия между загадкой, иллю­зией и обманом с одной стороны и правдой, с другой, приняли в середине XIX века необычную форму: подлинная жизнь, в которой ничего не нуж­но было разгадывать, существовала только на театральной сцене.

Таким образом, новый взгляд наличность изменил отношения улицы

196


и сцены в рамках публичной сферы. Этот взгляд изменил также отноше­ния между публичным и приватным. И не только потому, что из-за него человеческие переживания невольно стали очевидны окружающим, но и потому, что затронут был главный институт приватной сферы - семья.


^ ЛИЧНОСТЬ И ОТДЕЛЬНАЯ СЕМЬЯ

В начале этой книги я упоминал, что в процессе ее подготовки мне стали ясны проблемы моего предыдущего труда. Одну из них следует по­ставить здесь. Она касается изменения внутри такой институции середи­ны XIX века, как стабильная буржуазная семья; изменения, вызванного антитезой между публичной жизнью и недовольством ею.

Социолог П. И. Сорокин первым заметил, что изменения в городе в XIX столетии были сопряжены с фундаментальными переменами в се­мье. Он полагал, что рост городов вызвал изменение формы семьи, от "рас­ширенной" семьи к "нуклеарной" семье. Расширенная семья включает в одном домашнем хозяйстве больше двух поколений или больше одной су­пружеской пары в пределах одного поколения. Сорокин считал, что из-за сложностей космополитической культуры стало трудно поддерживать рас­ширенные семьи и что более простая нуклеарная семья сохранилась, как он выразился, в качестве "осадка" неустойчивых расширенных семей. Уче­ник Сорокина Толкотт Парсонс подхватил его основную идею и развил ее странным способом. У Парсонса нуклеарная семья превратилась в более "эффективную" форму семьи, чем семья расширенная; она была не тем, что удалось спасти после крушения семьи расширенной, а, скорее, пози­тивной реакцией на новое общество, символизируемое большим городом, структурируемое безличной бюрократией, социальной мобильностью и значительным разделением. Предполагалось, что в этой среде нуклеарная семья более эффективна, поскольку она меньше ограничивала свободу дей­ствий индивидов внутри нее. Например, вместо того, чтобы думать, как перемена работы повлияет на вашего деда, с которым вы проработали дол­гие годы, теперь, когда вашу семью образуете вы с вашей супругой и деть­ми, вам следует думать лишь о самой работе и о ее преимуществах и недо­статках в личном плане. Так Парсонс объединил индивидуализм, нуклеарную семью и новое индустриальное общество.62

Пятнадцать лет назад эта теория была господствующей теорией совре­менной семьи. Она модифицировалась и вызывала сомнения, но находи­лась в центре внимания социологических кругов. Проблема заключалась в том, что историки знали, что эта теория не соответствует фактам. Пред-

197


ставители буржуазии XIX века никогда не считали, что такого рода семь­ям свойственна большая эффективность, а, кроме того, невидимая рука никогда не побуждала членов этих семей вести себя эффективнее, чем чле­нов семей расширенных. И действительно, без поддержки родственни­ков люди зачастую теряли жизненный ориентир и вскоре терпел и крах во внезапных экономических катастрофах, столь частых в ту эпоху. Идея Со­рокина о том, что нуклеарная семья "выпала" из семьи расширенной в результате катастрофы, оказалась ближе к историческим фактам, но это ничего не говорит о том, как структурировалась жизнь в семье. Более то­го, достаточно фактов, позволяющих сказать, что нуклеарная семья как форма не имела ничего нового или уникального для XIX столетия, а также как форма не была особенностью большого города. Казалось, что в XIX веке менялась именно функция городской нуклеарной семьи.

Тем самым пишущие подобно мне и на исторические, и на социоло­гические темы столкнулись с проблемой соотнесения семейных процес­сов с самой формой семьи. Когда пятнадцать лет назад начались серьез­ные исторические исследования семьи, мы быстро, и даже слишком быст­ро, пришли к формуле, которая направляла наши работы по семье XIX века: нуклеарная семья была инструментом, использовавшимся людьми для сопротивления экономическим и демографическим изменениям в об­ществе, а не средством участия в этих изменениях. Функция семьи пони­малась как "предоставлять убежище" и "давать приют", а не в качестве средства "адаптации и интеграции", как понимал ее Парсонс. В прове­денном мною исследовании чикагских семей среднего класса, которое на­зывалось "Семьи против города", я обнаружил, что некоторый фактичес­ки и материал доказывает контрпродуктивность нуклеарной семьи, по­скольку ее членам свойственна меньшая стабильность в смысле занятости и, как правило, меньшая направленная вверх мобильность, чем для го­родских жителей, живших в расширенных семьях. Другие исследователи, занимавшиеся положением женщины, в конце концов стали рассматри­вать функции нуклеарной семьи в XIX столетии в том же свете, в качестве места для удаления женщин и детей из общества, сразу и подавлявшего их, и дававшего им приют. Марксистские идеи приватизации обрели но­вую жизнь в теоретических трудах таких ученых, как Джулиетт Митчелл и Маргарет Бенсмен, исчерпывающее исследование сочинений XIX чека об уходе за детьми, о проблемах супружества и об образах семейной жизни показало, что идеология удаления женщины из общества на протяжении столетия становилась все сильнее. В конечном счете, фоном этого труда

198


служит работа Арьеса о семье при старом режиме, работа, преувеличива­ющая роль нуклеарной семьи как новой формы, но все же убедительно показавшая, как в XIX веке она оказалась готовой принять на себя новую функцию. 63

Проблема этого взгляда не в том, что он неправилен, а в том, что он аналитически неполон. Он изображает статическую картину семейного процесса и поучительным примером здесь является следующая формули­ровка, взятая из одного исследования буржуазной семейной жизни в Вене в конце XIX столетия:

«... стабильность занимала высокое место в списке добродетелей. Конкретным воплощением этих идей был дом мужчины... отец был гарантом порядка и безопасности и в качестве такового обладал абсо­лютной властью. Значение дома не исчерпывалось тем, что он служил отражением успеха мужчины. Дом представлял собой еще и убежище по отношению к внешнему миру, место, куда не был разрешен доступ скучным деталям будничного мира. Не жившему в ту эпоху трудно вообразить даже то, что значило родиться и достичь зрелых лет в такой изолированной среде, когда все жизненные заботы столь тщательно об­ходились.

В этом утверждении я выделил курсивом четыре термина, которые подытоживают статичную картину буржуазных семейных процессов: ста­бильность ценится, поскольку общество нестабильно; семья становится проводником стабильности, так как она служит средством отдаления от общества; отсюда ее изолированность; она успешно справляется с этой изо­лированностью, осознанно и преднамеренно убеждая своих членов, что­бы те избегали вторжения жизненных забот в семейные отношения. Та­кое описание нереально в двух отношениях. Во-первых, оно предполага­ет, что экономика буржуазной жизни была достаточно управляемой -так что люди могли исключить ее из семейных отношений, попросту придя к общему молчаливому соглашению не обсуждать ее. В эпоху, когда респек­табельность зиждилась на удаче, обсуждение экономических вопросов нельзя было избежать, даже если деньги считались неприличной темой обсуждения за обеденным столом. Во-вторых, "изолированная и отда­лившаяся от общества семья" могла быть мыслима только в XVIIІ веке с его идеями о том, что естественный характер выражается только в семье; но такая семья была лишь грезой в веке XIX, если учесть его идеи личнос­ти, имманентной в любых социальных отношениях. Разумеется, буржу­азные семьи стремились отдалиться от общественных потрясений; разу-

199


меется, они считали, что таких потрясений можно избежать. Однако же: «Человеческие отношения в публичном мире строились согласно тем же правилам, что определяли человеческие отношения в семье. Эти правила превращали незначительные и изменчивые личностные де­тали в символы; предполагалось, что эти символы скажут о характере личности все, но "данные" для таких символов всегда выпадали из фокуса или исчезали. Предполагалось, что семья - это место, где люди могут выражать собственные личности; но если они раздували подроб­ности взаимодействия внутри семьи до психических символов, они могли вновь и вновь испытать нестабильность общественных отно­шений. В публичной жизни ощущение переворота создавалось не толь­ко благодаря явным признакам экономических изменений. Здесь сы­грали свою роль и новые условия восприятия этих фактов, условия от­ношения к обществу как к грандиозной человеческой "иероглифике". Если члены семьи воспринимали отношения между собой как нечто вроде поведенческих иероглифов, которые считывались из неустой­чивых внешних деталей, то это значило, что в убежище ворвался враг. Личность вновь вызывала ту самую дезориентацию, какой люди стре­мились избежать.»

Так, в книге ^ Советы по усовершенствованию раннего воспитания и под­держанию дисциплины в детской (Hints for the Improvement of Early Education and Nursery Discipline) Т. Г. Хатчарда (шестое издание вышло в 1853 г.) пра­вила установления порядка являются правилами стабилизации видимого, устраиваемых членами семьи друг для друга. Хатчард записал все расхожие для той эпохи правила для детей - "на маленьких детей следует смотреть, но не слушать их", "место для всего и все на своем месте", "силу духа рождает ранний подъем". Все они предупреждали спонтанное поведение. Хатчард объяснял, что эмоции у ребенка - от любви до послушания и чувствительно­сти к другим, - будут развиваться лишь тогда, когда у него самого возникнет чувство, что он должен дисциплинированно вести себя. Но и мать, и отец должны подчиняться тому же правилу. Чтобы ребенок любил их, они долж­ны упорядочить свое поведение в его присутствии. Если ребенок будет знать, чего ожидать, у него разовьется доверие."

У Хатчарда отсутствует какое бы то ни было чувство естественной сим­патии между родителями и детьми, обнаруживаемое у педиатров XVIII столетия. Вместо этого развиваются эмоции, и они возникают из форми­рования личности; ради воспитания стабильной личности семейные про­цессы надо фиксировать на стадии "дисциплинированных представлений"

200


каждого члена, которые он осуществляет для остальных членов семьи. Ро­дители должны быть "бдительны "относительно собственного поведения, и в то же время не спускать глаз с поведения ребенка. Как раз оттого, что личность созидается из видимостей, расслабленность опасна; ведь нет та­кого естественного порядка, в который можно было бы впасть в расслаб­ленном состоянии. Вот оно, существенное различие между прежней тео­рией естественной симпатии и новой теорией развития личности. Искус­ственно создаваемая любовь требует статичных образов.

Таковы были условия, при которых современная идея о развитой лич­ности, скорее чем о выраженном характере, вторглась в сферу частной жиз­ни. По этой-то причине порядок в семье был чем-то большим, нежели реакция на материальную беспорядочность мира. Борьба за порядок внутри семейных процессов была порождена теми же правилами познания, бла­годаря которым люди стали воспринимать социальные механизмы в совершенно личном свете. Однако же, этой борьбе за порядок внутри се­мейных процессах присуще особое родство с самой формой нуклеарной семьи.

Нуклеарная семья упрощает проблему порядка, уменьшая количество актеров и, тем самым, сокращая количество ролей, исполняемых каждым членом семьи. Каждому взрослому полагается лишь две роли - супруга и родителя; без деда и бабушки в доме ребенок никогда не увидит родите­лей как чьих-то детей. У самого ребенка будет перед глазами лишь один образ любви и ожиданий со стороны взрослых; ему не потребуется выис­кивать отличия в том, как он должен себя вести в присутствии родителей, от того, как ему полагается вести в присутствии деда с бабушкой или же дяди и тети. Иными словами, нуклеарная семья способствует тому, что упорядоченная поведенческая видимость растворяется в упрощенных че­ловеческих отношениях. Чем проще, тем стабильнее; чем с меньшим при­ходится бороться, тем лучше может развиваться личность.

Такие взгляды совершенно удивительным образом фигурируют в до­кументах XIX века, предшествовавших знаменитому "докладу Мойнихэна" об афроамериканской семье 1960-х гг. В 1860-е гг. работники соци­альной сферы как в Лондоне, так и в Париже тоже беспокоились по пово­ду деморализации бедняков, связывая эту деморализацию с семейными условиями, в каких жили бедняки. Как в 1860-е, так и в 1960-е, "раздроб­ленный дом" обычно воспринимался как особого рода виновный, и, опять же, во главе его обыкновенно стояла женщина. Но и в 1860-е, и в 1960-е то, что считали "раздробленным" домом, фактически являлось сегмен-

201


том расширенной семьи. Вдова или брошенная жена на самом деле не на­ходилась в изоляции, а составляла часть сети, где дети переходили от ма­тери к дяде и тете, а мужья могли исчезать ради работы в другом городе, а потом возвращаться. Семейная группа стала иметь такое количество из­мерений оттого, что это было единственным средством борьбы с измене­нием семейного удела бедняков. Не замечая, что расширенная семья была своего рода защитной сетью; не представляя, что в действительности оз­начали бы катастрофические изменения в судьбах рабочего класса для се­мьи, если бы она была нуклеарной единицей, социальные работники сред­него класса предпочитали говорить о ненадежной любви и вследствие о сломленном духе детей в семье. Возможно, сломленный дух там и при­сутствовал, но суть заключалась в том, что в своих интерпретациях эти социальные работники затемняли пагубную власть экономики образами простой нуклеарной семьи как единственной среды, пройдя через кото­рую ребенок мог обрести эмоциональную устойчивость.

В обществе XIX века действовало такое сочетание исторических сил, благодаря которому возникло поверье, что развитие личности происхо­дит через стабилизацию межличностного взаимодействия; казалось, что нуклеарная семья хорошо подходит в качестве среды, где можно сделать попытку претворить это поверье в жизнь. Если каждая деталь внешности и поведения "символизирует" целостный образ личности, то по мере то­го, как изменяются детали поведения, цельность личности будет расслаи­ваться. Порядок во внешних приличиях становится условием для того, чтобы личность всегда оставалась сама собой. Элементарное чувство счи­тается "положительным". Сложное чувство становится угрожающим; его нельзя стабилизировать - чтобы узнать, кто вы на самом деле, вы должны рассортировать детали и дойти до сущностей; в "оголенной" среде нукле­арной семьи ребенок разовьет черты своей личности, устраняя многооб­разие и сложность из своего внешнего вида и учась любить и верить лишь статичным и упрощенным образам родителей. Он может "рассчитывать на них", что они ему поверят, если будет последовательным. Советы Хатчарда, отголоски которых звучат у таких специалистов по вопросу правонарушении среди несовершеннолетних, как, Фредерик Демети и Иоганн Вихерн, у нового поколения педиатров в лондонском Госпитале, у лорда Эшли в его спорах в Палате Общин о брошенных детях, способствовали созданию таких социальных отношений, которые избавят ребенка от опыта двусмысленностей и конфликтов. Таким было единственное средство фор­мирования или реформирования его в сильную личность.

202


В той степени, в какой люди считали, что сложность препятст­вует формированию стойкого характера, они выработали позицию, враж­дебную как идее, так и осуществлению публичной жизни. Если сложность - угроза личности, то сложность в социальном опыте уже нежелательна. В этом есть историческая ирония; публичный мир старого режима, несмот­ря на всю свою безличную сложность, обладал большей стабильностью. Сама практика искусственности, само соблюдение условностей создавали ясность и даже формальную жесткость публичной жизни.

О том, как работала стабилизация в нуклеарной семье, можно судить по каталогу жалоб семейной медицины XIX столетия. Жалобы - это не очень серьезные физические недомогания, возникающие из-за тревоги, продолжительного нервного напряжения или же параноидального стра­ха. "Зеленым недугом" обыкновенно называли хронический запор у женщин; Карл Людвиг, врач с медицинского факультета Марбургского уни­верситета, считал, что этот недуг происходит оттого, что женщины боя­лись случайно пукнуть после еды, что приводило к постоянному напря­жению в ягодицах. "Бледный недуг" постигал женщин, которые боялись выходить на улицу и даже в собственный сад из-за того, что за ними мог­ли подглядывать или наблюдать посторонние; поэтому их физическая ак­тивность была настолько мала, что их лицо становилось бледным. В рабо­те Брейера об истерии (до Фрейда) такие симптомы, как навязчивый смех, описываются как реакции надомашнюю депрессию, не позволявшую жен­щине всегда быть привлекательной; такая реакция становилась "настоль­ко обычной жалобой среди респектабельных женщин", что считалась почти нормальным поведением. Разумеется, медицинские анализы таких жалоб были физиологическими, но все диагностические сообщения исходят из здравого смысла: из страха непроизвольного рассеянного самовыражения, касающегося как индивидуальных телесных потребностей, так и отноше­ний в семейном кругу. Каталог "жалоб", обнаруживаемых в медицинских учебниках XIX века, представляет собой документ, где речь идет о зло­ключениях, сопровождающих попытки упорядочивания поведения и са­мовыражения в семье. Другими словами когда общество заявляет своим членам, что упорядоченность и чистота чувства являются ценой обрете­ния самости, истерия становится логичным, и, возможно, единственным средством бунта. Когда читаешь отрывки из книги Троллопа Какмы те­перь живем, трудно удержаться от ощущения ужаса:

«[Пол Монтегю] был верен ей с первого часа их знакомства. Ка­кую истину выше этой должна желать любая женщина? Несомненно,

203


она отдала ему девственное сердце. Ни один другой мужчина никогда не касался ее губ, никому не дозволялось пожимать ее руку или смот­реть ей в глаза с безупречным восхищением... выходя за него, она хо­тела лишь одного: чтобы он оставался верным ей теперь и впредь. Девственность, чистота, постоянство чувства, отсутствие всякого опыта или знания других мужчин – вот чего касались истерические жалобы в даль­нейшем.»

Если истерия была приметой злоключений личности в семье, то не­случайно, что Фрейд и другие старались противодействовать ей с помо­щью терапии, заключавшейся в осознании поведения. Большинство ме­тодов психологической терапии до Фрейда были направлены на то, чтобы способствовать непосредственному искоренению симптомов у пациента, на то, чтобы позволить пациенту вернуться к "нормальной" жизни с по­мощью детального изложения своей истерии доктору, что предполагало его выздоровление. Суть была в том, что раз вы заговорили о ваших чув­ствах, то их больше нет, с ними покончено; они отошли в прошлое. По­этому осознание симптомов служило регулятивным приемом; погружение в глубины психики не было целью дофрейдовской медицины. Целью было "овладение" симптомами. Напряжение в семье, происходящее от страха перед непроизвольным выражением чувства, диктовало управле­ние поверхностным поведением с помощью самоосознания. Различие между Фрейдом и его предшественниками заключалось в готовности Фрейда к тому, чтобы в ходе разговора о симптомах его пациенты, страда­ющие от истерии, столкнулись со своими глубинными и бессознательны­ми побуждениями.

Теперь мы в состоянии утверждать, каким образом современное по­нятие личности повлияло на равновесие между частной и публичной жиз­нью. В старорежимном обществе была проведена определенная линия между семейной и частной жизнью; в прошлом веке усилилось желание подчеркнуть ее, но в способах ее проведения увеличилась путаница. Се­мья эпохи Просвещения черпала свой порядок из чувства природы; семья прошлого века - из человеческой воли. Скромность желания была отпе­чатком природы на характере; чистота желания -отпечатком воли налич­ности. Принцип личности мог способствовать нестабильности в сфере се­мьи, поэтому люди были полны решимости соответствовать статичным образам.

204