Книга вторая

Вид материалаКнига

Содержание


О трех истинно хороших женщинах
О трех самых выдающихся людях
Подобный материал:
1   ...   36   37   38   39   40   41   42   43   ...   50
Глава XXXV


^ О ТРЕХ ИСТИННО ХОРОШИХ ЖЕНЩИНАХ


Всем известно, что хороших женщин не так-то много, не по тринадцать на

дюжину, а в особенности мало примерных жен. Ведь брак таит в себе столько

шипов, что женщине трудно сохранить свою привязанность неизменной в течение

долгих лет. Хотя мужчины в этом отношении и стоят намного выше, однако и им

это не легко дается.

Показателем счастливого брака, убедительнейшим доказательством его,

является долгая совместная жизнь в мире, согласии, без измен. В наше время -

увы! - жены большей частью выказывают свои неустанные заботы и всю силу

своей привязанности к мужьям, когда тех уже нет в живых; по крайней мере

именно тогда жены стараются доказать свою любовь. Что и говорить -

запоздалые, несвоевременные доказательства! Жены скорее, пожалуй, доказывают

этим, что любят своих мужей мертвыми. Жизнь была наполнена пламенем

раздоров, а смерть - любовью и уважением. Подобно тому как родители нередко

таят любовь к детям, так и жены часто скрывают свою любовь к мужьям,

соблюдая светскую пристойность. Эта скрытность не в моем вкусе: такие жены

могут сколько угодно неистовствовать и рвать на себе волосы, я же в таком

случае спрашиваю какую-нибудь горничную или секретаря: "Как они относились

друг к другу? Как они жили друг с другом?" Я всегда припоминаю по этому

поводу чудесное изречение: iactantius maerent, quae minus dolent {Те, кто

меньше всего огорчены, будут выказывать тем большую скорбь [1] (лат. ).}. Их

отчаяние противно живым и не нужно мертвым. Мы не против того, чтобы они

радовались после нас, лишь бы они радовались вместе с нами при нашей жизни.

Можно просто воскреснуть от досады, если та, кому наплевать было на меня при

жизни, готова чесать мне пятки, когда я только-только испустил дух. Если,

оплакивая мужей, жены проявляют благородство, то право на него принадлежит

только тем, которые улыбались им при жизни; но жены, которые, живя с нами,

грустили, пусть радуются после нашей смерти, пусть будет у них на лице то

же, что и в душе. Поэтому не обращайте внимания на их полные слез глаза и

жалобный голос: смотрите лучше на горделивую поступь, на цвет лица и

округлившиеся щеки под траурным покрывалом: эти вещи раскроют вам гораздо

больше, чем любые слова. Многие из них, овдовев, начинают расцветать, -

разве это не безошибочный показатель их самочувствия? Они блюдут

установленные для вдов приличия не из уважения к прошлому, а в расчете на

то, что их ждет: это - не уплата долга, а накопление для будущего. В дни

моего детства некая почтенная и очень красивая дама, которая и сейчас еще

жива, вдова одного принца, носила больше драгоценностей, чем положено по

нашим обычаям для вдов. Когда ее упрекнули в этом, она ответила: "По ведь я

не завожу больше новых привязанностей и не собираюсь вновь выходить замуж".

Не желая идти вразрез с принятым у нас обычаем, я расскажу здесь лишь о

трех женах, вся глубина любви и доброты которых по отношению к их мужьям

тоже проявилась в момент смерти последних; однако эти примеры несколько

отличны от приведенных: здесь имели место крайние обстоятельства и женщины

пожертвовали своей жизнью.

У Плиния Младшего [2], около одной его усадьбы в Италии, был сосед,

который невероятно страдал от гнойных язв, покрывавших его половые органы.

Жена его, видя долгие и непрестанные мучения своего мужа, попросила, чтобы

он позволил ей самой осмотреть его, говоря, что никто откровеннее ее не

скажет ему, есть ли надежда. Получив согласие мужа и внимательно осмотрев

его, она нашла, что надежды на выздоровление нет и что ему предстоит еще

долго влачить мучительное существование. Во избежание этого она посоветовала

ему вернейшее и лучшее средство - покончить с собой. Но, видя, что у него не

хватает духу для такого решительного поступка, она прибавила: "Не думай,

друг мой, что твои страдания терзают меня меньше, чем тебя; чтобы избавиться

от них, я хочу испытать на себе то самое лекарство, которое я тебе

предлагаю. Я хочу быть вместе с тобой при твоем выздоровлении, так же как

была вместе с тобой в течение всей твоей болезни. Отрешись от страха смерти

и думай о том, каким благом будет для нас этот переход, который избавит нас

от нестерпимых страданий: мы уйдем вместе, счастливые, из этой жизни".

Сказав это и подбодрив своего мужа, она решила, что они выбросятся в море из

окна своего дома, расположенного у самого берега. И желая, чтобы муж ее до

последней минуты был окружен той преданной и страстной любовью, какою она

дарила его в течение всей жизни, она захотела, чтобы он умер в ее объятиях.

Однако боясь, чтобы руки его при падении и от страха не ослабели и не

разомкнулись, она плотно привязала себя к нему и рассталась с жизнью ради

того, чтобы положить конец страданиям своего мужа.

Это была женщина совсем простого звания, но именно среди простых людей

нередко можно встретить проявления необыкновенного благородства:


extrema per illos

Iustitia excedens terris vestigla fecit.


{На них справедливость, покидая землю, оставила последние следы

[3](лат. ).}


Две другие женщины, о которых я собираюсь рассказать, были богатые и

знатного происхождения, а среди таких людей примеры доблести - редчайшее

явление.

Аррия, жена консула Цецины Пета, была матерью Аррии младшей, жены того

самого Тразеи Пета, что прославился своей добродетелью во времена Перона, а

через этого своего зятя Аррия старшая была бабкой Фаннии (одинаковые имена у

этих двух жен и двух мужей, а также сходная их судьба привели к тому, что

многие потом их смешивали) [4]. Аррия старшая, когда ее муж, Цецина Пет, был

захвачен солдатами императора Клавдия после гибели Скрибониана [5]

(сторонником которого он был), стала умолять тех, кто увозил его в Рим,

позволить ей ехать вместе с ним. Она будет стоить им дешевле - убеждала

Аррия солдат - и будет меньшей помехой, чем рабы, которые понадобятся им для

обслуживания ее мужа, ибо она одна будет убирать его комнату, стряпать и

исполнять все другие обязанности. Но ей было отказано. Тогда она, не медля,

наняла рыбачье суденышко и на нем последовала за мужем от самой Иллирии.

Однажды, когда они были уже в Риме, в присутствии императора Клавдия, Юния,

вдова Скрибониана, приблизилась к ней с выражением дружеского участия ввиду

общности их судеб, но Аррия резко отстранила ее от себя со словами: "И ты

хочешь, - сказала она, - чтобы я говорила с тобой или стала тебя слушать? У

тебя на груди убили Скрибониана, а ты все еще живешь?" Из этих слов Аррии,

так же как из многих других признаков, родные ее заключили, что она

замышляет самоубийство и стремится разделить судьбу своего мужа. Ее зять,

Тразея, умоляя ее не губить себя, сказал ей: "Если бы меня постигла такая же

участь, как и Цецину, то разве ты захотела бы, чтобы моя жена - твоя дочь -

покончила с собой?" - "Что ты сказал! - воскликнула Аррия. - Захотела ли бы

я? Да, да, безусловно захотела бы, если бы она прожила с тобой такую же

долгую жизнь и в таком же согласии, как я со своим мужем". Ответ этот усилил

бдительность ее близких, которые стали внимательно следить за каждым ее

шагом. Однажды она сказала тем, кто ее стерег: "Это ни к чему: вы добьетесь

лишь того, что я умру более мучительной смертью, но добиться, чтобы я не

умерла, вы не сможете". С этими словами она вскочила со стула, на котором

сидела, и со всего размаху ударилась головой о противоположную стену. Когда

после долгого обморока ее, тяжело раненную, с величайшим трудом привели в

чувство, она сказала: "Я говорила вам, что если вы лишите меня возможности

легко уйти из жизни, я выберу любой другой путь, каким бы трудным он ни

оказался".

Смерть этой благородной женщины была такова. У ее мужа Пета не хватало

мужества самому лишить себя жизни, как того требовал приговор, вынесенный

ему жестоким императором. Однажды Аррия, убеждая своего мужа покончить с

собой, сначала обратилась к нему с разными увещаниями, затем выхватила

кинжал, который носил при себе ее муж и, держа его обнаженным в руке, в

заключение своих уговоров промолвила: "Сделай, Пет, вот так". В тот же миг

она нанесла себе смертельный удар в живот и, выдернув кинжал из раны, подала

его мужу, закончив свою жизнь следующими благороднейшими и бессмертными

словами: Paete, non dolet [6]. Она успела произнести только эти три

коротких, но бесценных по своему значению слова: "Пет, это вовсе не больно"

[7]:


Casta suo gladium cum traderet Arria Paeto Quem de visceribus traxerat

ipsa suis:

Si qua fides, vulnus quod feci, non dolet, inquit; Sed quod tu facies,

id mihi, Paete, dolet.


{Когда благородная Аррия подала своему Пету меч, который только что

пронзил ее тело, она сказала: "У меня не болит, поверь мне, рана, которую я

нанесла себе, но я страдаю от той. Пет, которую ты нанесешь себе" [8] (лат.

).}


Слова Аррии в тексте Плиния производят еще более глубокое впечатление и

еще более значительны. И правда, нужно было обладать беззаветным мужеством,

чтобы нанести смертельную рану себе и побудить сделать то же самое мужа, но,

чего бы это ей ни стоило, тут она была и побудителем и советчиком; однако

самое замечательное в другом. Совершив этот высокий и смелый подвиг

единственно ради блага своего мужа, она до последнего своего вздоха была

преисполнена заботы о нем и, умирая, жаждала избавить его от страха

последовать за ней. Пет, не раздумывая, убил себя тем же кинжалом; мне

кажется, он устыдился того, что ему понадобился такой дорогой, такой

невознаградимый урок.

Помпея Паулина, молодая и весьма знатная римская матрона, вышла замуж

за Сенеку, когда тот был уже очень стар [9]. В один прекрасный день

воспитанник Сенеки, Нерон, послал своих приспешников объявить ему, что он

осужден на смерть; делалось это так: когда римские императоры того времени

приговаривали к смерти какого-нибудь знатного человека, они предлагали ему

через своих посланцев выбрать по своему усмотрению ту или иную смерть и

предоставляли для этого определенный срок, иногда очень короткий, а иной раз

более длительный, сообразно степени их немилости. Осужденный имел таким

образом иногда возможность привести за это время в порядок свои дела, но

иной раз за краткостью срока не в состоянии был этого сделать; если же

приговоренный не повиновался приказу, императорские слуги присылали для

выполнения его своих людей, которые перерезали осужденному вены на руках и

на ногах или же насильно заставляли его принять яд; однако люди благородные

не дожидались такой крайности и прибегали к услугам своих собственных врачей

и хирургов. Сенека спокойно и уверенно выслушал сообщенный ему приказ и

попросил бумаги, чтобы составить завещание. Когда центурион отказал ему в

этом, Сенека обратился к своим друзьям со следующими словами: "Так как я

лишен возможности отблагодарить вас по заслугам, то оставляю вам

единственное, но лучшее что у меня есть, - память о моей жизни и нравах;

если вы исполните мою просьбу и сохраните воспоминание о них, вы приобретете

славу настоящих и преданных друзей". Вместе с тем, стараясь облегчить

страдания, которые он читал на их лицах, он обращался к ним то с ласковой

речью, то со строгостью, чтобы придать им твердость, и спрашивал у них: "Где

же те прекрасные философские правила, которых мы придерживались? Где

решимость бороться с превратностями судьбы, которые мы столько лет сносили?

Разве мы не знали о жестокости Нерона? Чего можно было ждать от того, кто

убил родную мать и брата? Разве ему не оставалось только прибавить к этому

насильственную смерть своего наставника и воспитателя?" Сказав это, он

обратился к жене и, крепко обняв ее, - так как, подавленная горем, она

теряла и душевные, и телесные силы - стал умолять ее, чтобы она из любви к

нему стойко перенесла удар. "Настал час, - сказал он, - когда надо показать

не на словах, а на деле, какое поучение я извлек из моих философских

занятий: не может быть сомнений, что я без малейшей горечи, а наоборот, с

радостью встречу смерть". "Поэтому, друг мой, - утешал он жену, - не омрачай

ее своими слезами, чтобы не сказали о тебе, что ты больше думаешь о себе,

чем о моей доброй славе. Победи свою скорбь и найди утешение в том, что ты

знала меня и мои дела; постарайся провести остаток своих дней в благородных

занятиях, к которым ты так склонна". В ответ на это Паулина, собравшись

немного с силами и укрепив свой дух благороднейшей любовью к мужу, сказала:

"Нет, Сенека, я не могу оставить тебя в смертный час, я не хочу, чтобы ты

подумал, что доблестные примеры, которые ты показал мне в своей жизни, не

научили меня умереть как подобает; как смогу я доказать это лучше,

чистосердечнее и добровольнее, чем окончив жизнь вместе с тобой?" Тогда

Сенека, не противясь столь благородному и мужественному решению своей жены и

опасаясь оставить ее после своей смерти на произвол жестокости своих врагов,

сказал: "Я дал тебе, Паулина, совет, как тебе провести более счастливо твои

дни, но ты предпочитаешь доблестную кончину; я не стану оспаривать этой

чести. Пусть твердость и мужество перед лицом смерти у нас одинаковы, но у

тебя больше величия славы". Вслед за тем им обоим одновременно вскрыли вены

на руках, но так как у Сенеки они были сужены и из-за возраста его, и из-за

общего истощения, то он, очень медленно и долго истекая кровью, приказал,

чтобы ему еще перерезали вены на ногах. Опасаясь, чтобы его муки не ослабили

дух его жены, а также желая избавить самого себя от необходимости видеть ее

в таком ужасном состоянии, он, с величайшей нежностью простившись с ней,

попросил, чтобы она позволила перенести ее в соседнюю комнату, что и было

исполнено. Но так как и вскрытие вен на ногах не принесло ему немедленной

смерти, то Сенека попросил своего врача Стачия Аннея дать ему яд. Однако

тело его до такой степени окоченело, что яд не подействовал. Поэтому

пришлось еще приготовить ему горячую ванну, погрузившись в которую он

почувствовал, что конец его близок. Но до последнего своего вздоха он

продолжал излагать исполненные глубочайшего значения мысли о своем

предсмертном часе. Находившиеся при нем секретари старались записать все,

что в состоянии были расслышать, и долгое время после смерти Сенеки эти

записи сказанных им в последний час слов ходили по рукам и пользовались

величайшим почетом среди его современников. (Какая огромная потеря, что они

не дошли до нас!) Почувствовав приближение кончины, Сенека, зачерпнув

ладонью смешавшейся с кровью воды и оросив ею голову, сказал, что совершает

этой водой возлияние Юпитеру Избавителю. Нерон, узнав обо всем этом и

опасаясь, чтобы ему не поставили в вину смерть Паулины, которая принадлежала

к именитейшему римскому роду и к которой он не питал особой вражды, приказал

срочно перевязать ей раны, что и было исполнено его посланцами без ее

ведома, ибо она была без чувств и наполовину мертвая. Оставшись, вопреки

своему намерению, в живых, она вела жизнь похвальную, вполне достойную ее

добродетели, а навсегда сохранившаяся бледность ее лица доказывала, как

много жизненных сил она потеряла, истекая кровью.

Вот три истинных происшествия, которые я хотел рассказать и которые я

нахожу не менее увлекательными и трагическими, чем все то, что мы по

обязанности измышляем для развлечения публики. Меня удивляет, что те, кто

занимается этим, не предпочитают черпать тысячи таких замечательных

происшествий из книг: это стоило бы им меньших усилий и приносило бы больше

пользы и удовольствия. Тот, кто захотел бы создать из них единое и

долговечное произведение, должен был бы со своей стороны только связать и

скрепить их, как спаивают один металл с помощью другого. Подобным образом

можно было бы соединить воедино множество истинных событий, разнообразя их и

располагая так, чтобы от этого красота всего произведения в целом только

выиграла, как, например, поступил Овидий, использовавший в своих

"Метаморфозах" множество прекрасных сказаний.

В истории этой четы - Сенеки и Паулины - достойно внимания еще и то,

что Паулина охотно готова была расстаться с жизнью из любви к мужу, подобно

тому как Сенека в свое время из любви к ней отверг мысль о смерти. Нам может

показаться, что расплата со стороны Сенеки была не так уж велика, но, верный

своим стоическим принципам, он, я думаю, полагал, что сделал для нее не

меньше, оставшись в живых, чем если бы умер ради нее. В одном из своих писем

к Луцилию [10] Сенека сообщает, что, находясь в Риме и почувствовав приступ

лихорадки, он тотчас же сел на колесницу и направился в один из своих

загородных домов, вопреки настояниям жены, пытавшейся удержать его. Сенека

постарался уверить ее, что лихорадка гнездится не в его теле, а в Риме.

Вслед за тем Сенека пишет в упомянутом письме: "Она отпустила меня,

строжайше наказав мне заботиться о моем здоровье. И вот, так как я знаю, что

ее жизнь зависит от моей, я начинаю заботиться о себе, заботясь тем самым о

ней. Я отказываюсь от преимущества, которое дает мне моя старость,

закалившая меня и научившая переносить многое, всякий раз, когда вспоминаю,

что с этим старцем связана молодая жизнь, предоставленная моим заботам. Так

как я не могу заставить ее любить меня более мужественно, то мне приходится

заботиться о себе как можно лучше: ведь надо же расплачиваться за глубокие

привязанности, и, хотя в некоторых случаях обстоятельства внушают нам совсем

иное, приходится призывать к себе жизнь, как она ни мучительна, приходится

принимать ее, стиснув зубы, ибо закон велит порядочным людям жить не так,

как хочется, а повинуясь долгу. Кто не настолько любит свою жену или друга,

чтобы быть готовым ради них продлить свою жизнь, и упорствует в стремлении

умереть, тот слишком изнежен и слаб. Наше сердце должно уметь принуждать

себя к жизни, если это необходимо для блага наших близких, нужно иногда

полностью отдаваться друзьям и ради них отказываться от смерти, которой мы

хотели бы для себя. Оставаться в живых ради других - это доказательство

великой силы духа, как об этом свидетельствует пример многих выдающихся

людей; исключительное великодушие в том, чтобы стараться продлить свою

старость (величайшее преимущество которой в том, что можно не заботиться о

продлении своего существования и жить, ничего не боясь и ничего не щадя),

если знаешь, что это является радостью, счастьем и необходимостью для того,

кто глубоко тебя любит. И как же велика награда за это, - ибо есть ли на

свете большее счастье, чем представлять для своей жены такую ценность, что

тебе приходится дорожить и собой. Наказав мне заботиться о себе, моя Паулина

не только передала мне свой страх за меня, но и усугубила мой собственный. Я

не мог больше думать о том, чтобы умереть с твердостью, а должен был думать

о том, как невыносимо будет для нее это страдание. И я подчинился

необходимости жить, ибо величие души иногда в том, чтобы предпочесть жизнь".

Таковы слова Сенеки, столь же замечательные, как и его деяния.


Глава XXXVI


^ О ТРЕХ САМЫХ ВЫДАЮЩИХСЯ ЛЮДЯХ


Если бы меня попросили произвести выбор среди всех известных мне людей,

я, мне кажется, счел бы наиболее выдающимися следующих трех человек.

Первый из них - Гомер; и не потому, чтобы Аристотель или, к примеру,

Варрон были менее знающими, чем он, или чтобы с его искусством нельзя было

сравнить, скажем, искусство Вергилия. Я не берусь этого решать и

предоставляю судить тем, кто знает и того, и другого. Мне доступен только

один из них, и я, в меру отпущенного мне понимания в этом деле, могу лишь

сказать, что, по-моему, вряд ли даже сами музы превзошли бы римского поэта:


Tale facit carmen docta testudine quale Cynthius impositis temperat

articulis.


{Он слагает на своей ученой лире песни, подобные тем, что слагаются под

пальцами Аполлона [1] (лат. ).}


Однако же при этом сопоставлении, следует помнить, что своим

совершенством Вергилий больше всего обязан Гомеру; именно Гомер является его

руководителем и наставником, и самый замысел "Илиады" послужил образцом,

давшим жизнь и бытие непревзойденной и божественной "Энеиде". Но для меня в

Гомере важно не это, мне Гомер представляется существом исключительным,

каким-то сверхчеловеком по другим причинам. По правде говоря, я нередко

удивляюсь, как этот человек, который сумел своим авторитетом создать такое

множество богов и обеспечить им признание, не сделался богом сам. Слепой

бедняк, живший во времена, когда не существовало еще правил науки и точных

наблюдений, он в такой мере владел всем этим, что был с тех пор для всех

законодателей, полководцев и писателей - чего бы они ни касались: религии,

философии со всеми ее течениями или искусства, - неисчерпаемым кладезем

познаний, а его книги - источником вдохновения для всех:


Quidquid sit pulchrum, quid turpe, quid utile, quid non,

Plenius ac melius Chrisippo ac Crantore dicit;


{Что прекрасно и что постыдно, что полезно и что вредно, - он учит об

этом яснее и лучше, чем Хрисипп и Крантор [2] (лат. ).}


или, как утверждает другой поэт:


А quo, ceu fonte perenni

Vatum Pieriis labra rigantur aquis;


{Неиссякаемый источник, из которого поэты пьют пиэрийскую влагу

[3] (лат.)}


или, как выражается третий:


Adde Heliconiadum comites, quorum unus Homerus

Astra potitus;


{Вспомни спутников муз геликонских, из коих один лишь Гомер поднялся до

светил [4](лат. ).}


или, как заявляет четвертый:


cuiusque ex ore profuso

Omnis posteritas latices in carmina duxit,

Amnemque in tenues ausa est deducere rivos,

Unius foecunda bonis.


{Все потомки наполнили свои песни влагой из этого обильного источника;

они разделили реку на мелкие ручейки, обогатившись наследием одного человека

[5] (лат. ).}


Созданные им самые замечательные в мире произведения не укладываются ни

в какие привычные рамки и почти противоестественны; ибо, как правило, вещи в

момент их возникновения несовершенны, они улучшаются и крепнут по мере

роста, Гомер же сделал поэзию и многие другие науки зрелыми, совершенными и

законченными с самого их появления. На этом основании его следует назвать

первым и последним поэтом, так как, согласно справедливому, сложившемуся о

нем в древности изречению, у Гомера не было предшественников, которым он мог

бы подражать, но не было зато и таких преемников, которые оказались бы в

силах подражать ему. По мнению Аристотеля [6], слова Гомера - единственные

слова, наделенные движением и действием, исключительные по значительности

слова. Александр Великий, найдя среди оставленных Дарием вещей драгоценный

ларец, взял этот ларец и приказал положить в него принадлежавший ему лично

список поэм Гомера, говоря, что это его лучший и вернейший советчик во всех

военных предприятиях [7]. На том же основании сын Александрида, Клеомен,

утверждал, что Гомер - поэт лакедемонян, так как он наилучший наставник в

военном деле [8]. По мнению Плутарха, Гомеру принадлежит та редчайшая и

исключительная заслуга, что он единственный в мире автор, который никогда не

приедался и не надоедал людям, а всегда поворачивался к ним неожиданной

стороной, всегда очаровывая их новой прелестью. Беспутный Алкивиад попросил

некогда у одного писателя какое-то из сочинений Гомера и влепил ему оплеуху,

узнав, что у писателя его нет [9]; это все равно, как если бы у

какого-нибудь нашего священника не оказалось молитвенника. Ксенофан однажды

пожаловался сиракузскому тирану Гиерону на свою бедность, которая доходила

до того, что он не в состоянии был прокормить двух своих слуг. "А ты

посмотри, - ответил ему Гиерон, - на Гомера, который, хоть и был во много

раз беднее тебя, однако же и по сей день, лежа в могиле, питает десятки

тысяч людей" [10].

А что иное означали слова Панэция, когда он назвал Платона Гомером

философов [11]? Какая слава может сравниться со славой Гомера? Ничто не

живет в устах людей такой полной жизнью, как его имя и его произведения,

ничего не любят они так и не знают так, как Трою, прекрасную Елену и войны

из-за нее, которых, может быть, на самом деле и не было. До сих пор мы даем

своим детям имена, сочиненные им свыше трех тысяч лет назад. Кто не знает

Гектора и Ахилла? Не отдельные только нации, а большинство народов старается

вывести свое происхождение, опираясь на его вымыслы. Разве не писал турецкий

султан Мехмед II папе Пию II [12]: "Я поражаюсь, почему сговариваются и

объединяются против меня итальянцы? Разве мы не происходим от одних и тех же

троянцев и не у меня ли та же цель, что и у них, - отомстить за кровь

Гектора грекам, которых они натравливают на меня?" Разве не грандиозен

спектакль, в котором цари, республиканские деятели и императоры в течение

стольких веков стараются играть гомеровские роли? И не является ли ареной

этого представления весь мир? Семь греческих городов оспаривали друг у друга

право считаться местом его рождения; так, даже самая невыясненность его

биографии служит к вящей славе его.


Smyrna, Rhodos, Colophon, Salamis, Chios, Argos, Athenae.


{Смирна, Родос, Колофон, Саламин, Хиос, Аргос, Афины [13] (лат. ).}


Вторым наиболее выдающимся человеком является, на мой взгляд, Александр

Македонский. Если учесть, в каком раннем возрасте он начал совершать свои

подвиги, с какими скромными средствами он осуществил свой грандиозный план,

каким авторитетом он с отроческих лет пользовался у крупнейших и опытнейших

полководцев всего мира, старавшихся подражать ему; если вспомнить

необычайную удачу, сопутствовавшую стольким его рискованным - чтобы не

сказать безрассудным - походам, -


impellens quicquid sibi summa petenti

Obstaret, gaudensque viam fecisse ruina; -


{Все разрушал, что стояло на его дороге, и с ликованием пролагал себе

путь среди развалин [14] (лат. ).}


если принять во внимание, что в возрасте тридцати трех лет он прошел

победителем по всей обитаемой вселенной и за полжизни достиг такого полного

расцвета своих дарований, что в дальнейшие годы ему нечего было прибавить ни

в смысле доблести, ни в смысле удач, - то нельзя не признать, что в нем было

нечто сверхчеловеческое. Его воины положили начало многим царским династиям,

а сам он оставил после себя мир поделенным между четырьмя своими

преемниками, простыми военачальниками его армии, потомки которых на

протяжении многих лет удерживали затем под своей властью эту огромную

империю. А сколько было в нем выдающихся качеств: справедливости, выдержки,

щедрости, верности данному им слову, любви к ближним, человеколюбия по

отношению к побежденным. Его поступки и впрямь кажутся безупречными, если не

считать некоторых, очень немногих из них, необычных и исключительных. Но

ведь невозможно творить столь великие дела, придерживаясь обычных рамок

справедливости! О таких людях приходится судить по всей совокупности их дел,

по той высшей цели, которую они себе поставили. Разрушение Фив, убийство

Менандра и врача Гефестиона, одновременное истребление множества персидских

пленников и целого отряда индийских солдат в нарушение данного им слова,

поголовное уничтожение жителей Коссы вплоть до малых детей - все это,

разумеется, вещи непростительные. В случае же с Клитом [15] поступок

Александра был искуплен - и даже в большей мере, чем это было необходимо, -

что, как и многое другое, свидетельствует о благодушном нраве Александра, о

том, что это была натура, глубоко склонная к добру, и потому как нельзя

более верно было о нем сказано, что добродетели его коренились в его

природе, а пороки зависели от случая. Что же касается его небольшой слабости

к хвастовству или нетерпимости к отрицательным отзывам о себе, или убийств,

хищений, опустошений, которые он производил в Индии, то все это, на мой

взгляд, следует объяснять его молодостью и головокружительными успехами.

Нельзя не признать его поразительных военных талантов, быстроты,

предусмотрительности, дисциплинированности, проницательности, великодушия,

решимости, удачливости и везения. Даже если бы мы не знали авторитетного

мнения Ганнибала на этот счет, то должны были бы признать, что во всем этом

Александру принадлежит первое место. Нельзя не отметить его редчайших

способностей и одаренности, почти граничащей с чудом; его горделивой осанки

и всей его благороднейшей повадки при столь юном, румяном и бросающемся в

глаза лице:


Qualis, ubi Oceani perfusus lucifer unda,

Quem Venus ante alios astrorum diligit ignes,

Extulit os sacrum caelo, tenebrasque resolvit.


{Подобно тому как омытое волной океана светило, которое Венера

предпочитает всем другим, поднимает свой священный лик к небу и рассеивает

мрак [16] (лат. )}


Нельзя не оценить его огромных познаний, его незабываемой в веках

славы, чистой, без единого пятнышка, безупречной, недоступной для зависти,

славы, в силу которой еще много лет спустя после его смерти люди

благоговейно верили, что медали с его изображением приносят счастье тем, кто

их носит. Ни об одном государе историки не написали столько, сколько сами

государи написали о его подвигах. Еще до настоящего времени магометане, с

презрением отвергающие историю других народов, в виде особого исключения

принимают и почитают единственно историю его жизни и деяний [17]. Кто

вспомнит обо всем этом, должен будет согласиться, что я был прав, поставив

Александра Македонского даже выше Цезаря, единственного человека,

относительно которого я мог на минуту заколебаться при выборе. Нельзя

отрицать, что в деяния Цезаря вложено больше личных дарований, но

удачливости было несомненно больше в подвигах Александра. Во многих

отношениях они не уступали друг другу, а в некоторых Цезарь даже превосходил

Александра.

Оба они были подобно пламени или двум бурным потокам, с разных сторон

ринувшимся на вселенную:


Et velut immissi diversis partibus ignes

Arentem in silvam et virgulta sonantia lauro;

Aut ubi decursu rapido de montibus altis

Dant sonitum spumosi amnes et in aequora currunt,

Quisque suum populatus iter.


{Как огни, что обнимают в различных частях леса и сухие стволы и

шуршащие заросли лавра; или как мчатся с шумом и в пене падающие с высоких

гор потоки, устремляющиеся к равнинам и производящие каждый на своем пути

опустошения [18] (лат. ).}


И хотя честолюбие Цезаря было более умеренным, но оно являлось роковым

в том смысле, что совпало с развалом его родины и общим ухудшением

тогдашнего мирового положения; таким образом, собрав все воедино и взвесив,

я не могу не отдать пальмы первенства Александру.

Третьим и наиболее, на мой взгляд, выдающимся человеком является

Эпаминонд [19].

Он далеко не пользовался той славой, которая выпала на долю многим

другим (но слава и не является решающим обстоятельством в этом деле); что же

касается отваги и решимости - не тех, которые подстрекаются честолюбием, а

порождаемых в добропорядочном человеке знанием и умом, - то нельзя

представить себе, чтобы кто-либо обладал ими в более полной мере. Эпаминонд

выказал, на мой взгляд, не меньше отваги и решимости, чем Александр и

Цезарь, ибо, хотя его военные подвиги и не столь многочисленны и не так

расписаны, как подвиги Александра и Цезаря, однако, если вникнуть во все

обстоятельства, они были не менее сложны и трудны и требовали не меньшей

смелости и военных талантов. Греки воздали ему должное, единодушно признав,

что ему принадлежит первое место среди его соотечественников [20]; но быть

первым среди греков без преувеличения значит занимать первое место в мире.

Что касается его знаний и способностей, то до нас дошло древнее суждение,

гласящее, что ни один человек не знал больше и не говорил меньше его, ибо он

был по убеждениям своим пифагорейцем [21].

Но то, что Эпаминонд говорил, никто не мог сказать лучше его. Он был

выдающийся оратор, умевший убеждать своих слушателей.

По части морали он далеко превосходил всех государственных деятелей.

Именно в этом отношении, которое должно считаться важнейшим и

первостепенным, - ибо только по нему мы можем судить, каков человек (и

потому эта сторона перевешивает, по-моему, все остальные достоинства, вместе

взятые) - Эпаминонд не уступает ни одному философу, даже самому Сократу.

Нравственная чистота - основное, наивысшее качество Эпаминонда, оно

постоянно, неизменно, нерушимо, между тем как в Александре оно играет

подчиненную роль, изменчиво, многолико, неустойчиво и податливо.

Древние считали [22], что если подробно разобрать деяния всех великих

полководцев, то у каждого из них можно найти какое-нибудь особое

достоинство, дающее ему право на известность. И только у Эпаминонда все его

достоинства и совершенства являют некую полноту и единство во всех

отношениях, в общественных или частных делах, на войне или в мирное время, в

житейском его поведении или в славной, героической смерти. Я не знаю никаких

проявлений человеческой личности и никакой судьбы человеческой, к которым

относился бы с большим уважением и преклонением. Правда, я нахожу чрезмерным

его пристрастие к бедности, как оно было обрисовано нам его лучшими друзьями

[23]. И лишь это его свойство, каким бы благородным и достойным восхищения

оно ни было, представляется мне слишком суровым, чтобы я - хотя бы только

мысленно - мог стремиться подражать ему. Единственно между кем я затруднился

бы произвести выбор, это между Эпаминондом и Сципионом Эмилианом, если бы

последний ставил себе столь же возвышенную цель, как Эпаминонд, и обладал бы

такими же разносторонними и глубокими познаниями. Какая досада, что из числа

интереснейших параллельных биографий, написанных Плутархом, до нас не дошло

сопоставление между Эпаминондом и Сципионом Эмилианом, которые, по

единодушному признанию всех, занимают первое место - один у греков, другой у

римлян. Какая благодарная тема и какое мастерское перо! Если же брать не

праведника, а человека просто порядочного и вообще и как гражданина, по

величию души не выходившего из ряда вон, то, на мой взгляд, самая яркая,

богатая и достойная зависти жизнь выпала на долю Алкивиада. Но что касается

Эпаминонда, то в качестве примера его непревзойденного благородства я

приведу здесь некоторые его высказывания.

Он заявлял, что наибольшее удовлетворение, пережитое им в жизни, дала

ему та радость, которую он доставил отцу и матери своей победой при Левктрах

[24]; их радость он ставил гораздо выше удовлетворения, полученного от столь

славного подвига им самим.

Он не считал возможным допустить убийство хотя бы одного невинного

человека, даже если бы дело шло о восстановлении свободы родины [25]; вот

почему он так холодно отнесся к замыслу своего соратника Пелопида,

затеявшего освободить Фивы. Он считал также, что следует избегать в сражении

столкновения с другом, находящимся в стане врагов, и что друг заслуживает

пощады.

Человечность Эпаминонда даже по отношению к врагам была столь велика,

что он был заподозрен беотийцами в измене на следующем основании [26]. После

блестящей, почти чудесной победы, принудив спартанцев открыть ему проход

около Коринфа, через который можно было проникнуть в Морею, он ограничился

тем, что разбил их, но не стал преследовать до конца. За это он был смещен с

поста главнокомандующего, что было для него весьма почетной отставкой,

принимая во внимание причину ее, для соотечественников же его - весьма

позорным делом, ибо им пришлось вскоре же восстановить его в прежнем звании

и признать, что от него зависит их спасение и слава, поскольку победа тенью

шла за ним повсюду, куда бы он их ни вел. Благоденствие его родины кончилось

с ним так же, как с него началось.