Виагра Киев "Київська правда"

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   16

3.

Борис Иванович проспал этот Новый год, никаких курантов не слышал. Так получилось. Встречать они начали с самого утра тридцать первого, вот и выдохлись. Проснулся среди ночи от стрельбы фауст-патронами, так ему показалось, да и снилась какая-то ерунда, будто наши танки освобождали Киев от фашистов в 43-м году. Чему свидетелем он, естественно, быть не мог. Сознание хоть и медленно, но возвращалось. Сначала на уровне первобытном, рефлекторном, чувственном. Ощутив, что спит в рваных и грязных носках на давно не стиранной простыне, в пиджаке поверх майки, Борис Иванович понял, что Киев уже взят. Тем не менее, стрельба не утихала. Сделав усилие над собой, он все же встал, нет, скорее, выполз из постели, на всякий случай посмотрел на стоящую рядом; впритык, вторую кровать, на которой уже семь лет — впрочем, сегодня уже восемь, — никто не лежал. Который, интересно, час? Командирские, светящиеся в темноте, показывали половину третьего. Вот так-так... Часы эти были гордостью Бориса Ивановича. В лучшие времена ему их торжественно вручил министр оборонной промышленности товарищ Дверьев А. А. На тыльной стороне и надпись соответствующая имеется: "Бахиреву Б. И. от Миноборонпрома СССР". Давно уже нет ни СССР, ни Миноборонпрома, и товарища Дверьева А. А. что-то не слышно, а часы, надо же, идут. И ночью, например, они очень выручают Бориса Ивановича, спит-то он по-стариковски, просыпается едва ли не через каждый час, — посмотрел на светящиеся цифры и знаешь, сколько времени до утра осталось. Уже несколько раз дружки-собутыльники подначивали оставить их где-нибудь в залог, а то и просто пропить, он ни в какую.

Как и предполагал, били пустыми бутылками по "мерседесу", с недавних пор паркующемуся у них во дворе. Дом вообще-то арсенальский. Да вот уже квартиры стали сдавать или даже продавать богатым людям, коммерсантам, новым украинцам. Те и волокут иномарки. Да пусть их, хотя и обидно, сколько сил они вбили в этот дом, для кого старались, для этих "толстолобиков" с бритыми затылками и "мерседесами"? Взять хотя бы этого, из их дома, чью машину сейчас расстреливали с балкона. Ни капельки не жалко, ведь до чего додумался, падло! Снабдил автомобиль такой сигнализацией — ночью дождь там или снег, ветка с дерева упадет, собака или кошка пробежала: "Иу-иу-иу-иу!", среди ночи весь дом по тревоге поднимается. И сам владелец вскакивает, суперпрожектор поставил на балконе — включит и смотрит: что случилось, действительно угоняют? Борису Ивановичу ничего. А людям каково? Да еще если утром на работу, а сирена такая, что сердце обрывается. "Мерседес" этот и сам его хозяин — молодой совсем еще парень, весь зализанный, пахнущий не то стиральным порошком, не то пудрой специальной, щуплый, молоко на губах не обсохло, пиджак двубортный еле на плечах держится, — раздражали весь двор: и где только взял такие деньги, чтобы и машину импортную, и за квартиру восемьдесят штук "зеленых" отвалил... Короче, давно уже мозолил глаза всем.

И когда Борис Иванович вышел на балкон, сработала сигнализация, да так пронзительно, голова, казалось, сейчас развалится. Кто-то сверху заорал густым матом так, что Борис Иванович наконец-то окончательно проснулся и бегом в кухню, шасть по карманам, — ба! сигареты "Винстон" — почти полпачки, таких он не то что не курил давно, не видел в киосках на Копыленко. Значит, вчера гулеванили по полной программе, Новый год встречали. Но это было еще не все. В кухне, кто бы мог подумать, стояла батарея пивных банок, и, к неописуемой радости, он обнаружил две целые — пиво "Хейнекен", как вам это нравится? Гадом буду, новый год начинается неплохо. Ну кто, скажите, откажется от глотка прекрасного импортного пивка, да еще после такого перепоя? И хотя Володя Струмковский, давний друг и наставник по "Арсеналу", запрещал не то что пить и курить капиталистическую заразу, да еще купленную в спекулянтских киосках, то есть, по сути, объявляя бойкот мировому капитализму, запустившему свои щупальца в их светлую жизнь, на этот раз Борис Иванович не устоял. Да и кто на его месте устоял бы?! Глотнув голландского пивка и крепко затянувшись "Винстоном", Борис Иванович теперь чувствовал себя куда увереннее и как полноправный хозяин вышел на балкон.

Гуляли на четвертом этаже у бывшего начцеха Миши Бармина. У того всегда — если веселье, то до утра. И Бориса Ивановича раньше звали. Компания собиралась — елки-двадцать — к утру жены разводили. И пели, и в карты, и на лестничной клетке в футбол спичечными коробками, и целовались с чужими женами. Такое время было, блин! Сейчас же интерес к Борису Ивановичу, пенсионеру, несколько поостыл и не только у Мишки Бармина, но и у многих из тех, кому он помогал получать квартиру, доставать путевку в дом отдыха в Мисхор или устраивать ребенка в детсад. Сначала обидно было, потом успокоился, сейчас у него новые друзья, и не только собутыльники, но и из компании Володи Струмковского, они собираются в бывшем опорном пункте на Лескова, много знакомых, ветеранов, таких же, как он, отставных арсенальцев. Есть и молодежь, бывший комсомол, активисты, сохранили прежние воззрения. Так что обойдемся как-нибудь без Мишки. Тот, как прежде, пей-гуляй — все нипочем. "Болото, приспособленец", — сказал про него Струм. Должно быть, надрались в стельку, да они и не прятались, женщины в новогодних платьях громко смеялись и курили длинные тонкие сигареты, в соседних домах начали зажигаться окна, люди выходили на балконы. Мужики из Мишкиной компании продолжали на спор расстреливать белый "мерседес" пустыми бутылками из-под шампанского и банками от пива. Что говорить, Борис Иванович и сам его ненавидел, когда он будил его и обрывалось все внутри, и не уснуть, и хмель сразу проходил, и жить не хотелось. Сейчас же, наблюдая, как бутылки бьются о крышу и капот машины, расстроился. Хотел, перегнувшись с балкона, закричать: "Мишка!", как кричал когда-то на парткоме, когда начальство из Москвы снимало его с работы. Он упирался неумело, салага, отстояли, большинством в два голоса, и секретарь райкома не помог. Хотел крикнуть, да не успел. Новая бутылка, брошенная уже сверху, едва не задев Бориса Ивановича, со страшной силой шмякнулась о кузов машины, брызги полетели в разные стороны. Бутылка, видать, была полная. Ему показалось — она пробила кузов. И тут же сирена, но наша, знакомая, и два "уазика" с мигалками въехали в арсенальский двор. "Хорошенькое дело", — подумал Борис Иванович, закрывая балкон и шлепая в своих более чем двадцатилетнего возраста тапочках на кухню. Настроение в новогоднюю ночь оставалось неплохим: во-первых, сигарет импортных до утра хватит, во-вторых, баночное пиво осталось, и в-третьих, Мишкина компашка, кажется, окончательно прикончила вражеский "мерседес".

Базар, ясное дело, был закрыт — первое января ведь. И круглый универсам — тоже на замке. Но Витек со своей овчаркой уже на вахте. Ох, Витек, от него никуда не скроешься. "Куда?" — спросил Борис Иванович в слабой надежде, что некуда, все закрыто в такую рань. "Туда", — Витек показал в сторону круглосуточно функционирующего кооперативного ларька. Он заказал себе и Витьку по сто пятьдесят и бутерброду с сосиской. Впрочем, половину сосиски Витек отдал собаке. "Не будешь сегодня моего Рекса спаивать?" Значит, вчера и это было? "Би-Би, с Новым годом!" — кто-то сзади что есть силы толкнул в спину: Костыль и Боб были тут как тут.


4.

Маркиза проснулась от холода и сырости. Она спала в подвале на Кутузова, в бывшем цэковском доме, здесь обычно было тепло: старый разодранный матрас еще годился, и принесенный не известно кем кусок поролона, служивший одеялом, да две батареи — не такие, как у них в арсенальском доме, а улучшенного качества, для богатых. Так что жить можно. Откуда тогда такой зусман? Батареи совсем остыли, окочуриться недолго. Неужели авария в новогоднюю ночь? Ну и придурки. Так им и надо, ненавижу этих господ с Кутузова. Все это Маркиза выкрикнула одним длинным предложением, без пауз и знаков препинания.

Ее болезнь, помешательство выражалось таким образом: она кричала обо всем, что думала вслух, но сама этого не чувствовала, не ощущала. Ей казалось она думала про себя, на самом же деле выкрикивала бессвязные фразы, те, что отпечатывались в мозгу, без осмысления и приведения их в порядок. К тому же они наполовину пересыпаны площадным матом. Маркиза не понимала, почему от нее так шарахаются люди, обходят десятой дорогой, никогда никто не заговаривает. Ну ладно бы еще Борис, так ведь нет, все вокруг. На площади народу немного, все-таки первое новогоднее утро. Пьют, суки, гуляют. Ну и хрен с вами! Только она подумала так, вернее, прокричала в пустоту, закрылись все окошки в кооперативных киосках: взбредет ненормальной еще к ним подойти — сглазит на целый год. Несколько школьников, глазевших на жвачки и леденцы, спрятались за киоски, кто-то бросил снежку или ледышку, промахнулся. Отборный мат стал им ответом. Спасение одно — закрыть уши, чтобы не слышать весь этот кошмар. И молчать, не отвечать, не связываться. Местная публика знала: если Маркиза заведется, — до вечера такой тарарам будет стоять на площади — не остановишь, ночью приснится.

Но им повезло: Маркизе некогда, она спешила в кино. Сон ей приснился в подвале — будто она, как раньше, сидит в теплом удобном кинотеатре и смотрит французский фильм про любовь. И в детстве, и в студенческие годы, и потом, когда работала в Доме культуры на "Арсенале", — всю жизнь Маркиза бредила кино. Читала про артистов, фильмы, шедшие у нас, пересмотрела по несколько раз, не было недели, чтобы не сходила в кинотеатр. Началось это, наверное, в детстве, в селе. Она до сих пор помнит две вещи: как провели свет и как впервые "крутили" кино, или, как тогда говорили, фильму. Они сидели на полу, детей пропустили бесплатно, потом уж стали брать по "пятаку". В городе, когда училась в институте, билет стоил двадцать пять копеек — так на всю жизнь и осталась в памяти цифра. Хотя потом снова подорожали, и цена уже зависела от класса кинотеатра: появились широкоэкранные, широкоформатные и еще какие-то фильмы и кинотеатры. Запомнилось то, что было в детстве, как открытие, как праздник, как Новый год, когда только мандарины и елочный запах. С массового кино она постепенно "съехала" на фильмы не для всех, для избранных. Наизусть знала "Андрея Рублева". Хуциев, Швейцер, Шепитько, диссидентское кино, украинская волна, Параджанов, Ильенко, Миколайчук — это уже у нее в клубе, весь интеллектуальный Киев съезжался. Тогда те фильмы шли "вторым" и "третьим" экраном, по маленьким кинотеатрикам и клубам, не принося кассовых сборов и прибылей — так было кому-то нужно, но она следила, брала, показывала. Аудитория собиралась практически одна и та же, многие ее знали, она — почти всех. Были тут не только эстетствующие, но и те, кто совсем скоро уехал с первой волной, и конъюнктурщики, и такие, кто, выполняя задание, переписывал и сдавал тех, кто к ней ходил. Вслед за кино пришли песни под гитару, потом — любители фантастики, культурологические клубы. Молодежь стремилась к диспутам, объединениям, полемике. Так возникла идея своего клуба. Долго обсуждали на парткоме, советовались "наверху", никто не решался, потом, наконец, разрешили. И с тех пор у нее "прописался" молодой конструктор Володя Струмковский, не пропускавший ни одного заседания клуба, ставший сразу своим в ее Доме культуры. Он не только ухаживал за ней, но и все выспрашивал, вынюхивал, подглядывал: кто принес, что, зачем, от кого, а кто предложил, а что это значит и в таком роде. Пока ее кто-то не предупредил: будь поосторожней с этим типом, мало ли что... Он и их отношениями с Борисом интересовался, все допытывался, что-то ему неясно было, догадывался, да и по ним обоим, наверное, заметно. Не железные же, не штирлицы, хоть и прикидывались.

Кинотеатр, лучший в районе и городе, который они когда-то возводили методом народной стройки, сейчас захвачен спекулянтами в натуре, только и осталось что малый детский зал, где крутили американскую муру, ворованные видики. И то сказать, было бы что-то путное, а то — дышать нечем, все под одну колодку склепаны, не то что неинтересно — для тупых, тех же "толстолобиков" с одной извилиной. Два других роскошных зала занимали мебельный салон, итальянский, и автомобильная выставка-продажа. Спальни по восемнадцать тысяч баксов и "джипы" по сто — тоска несусветная. Струмковский говорит: отмывают ворованные бабки. Это ж сколько надо накрасть! На кассе висела записка: "Кинотеатр закрыт до 15 января". Все правильно, бизнесмены уехали в Эмираты трахать новых молодых жен и любовниц, не будут же они зря, на шару, отапливать какое-то вонючее кино, которое у них на дотации. "А как же дети?!" — заорала вне себя Маркиза, так, что все, кто стоял на остановке и терпеливо ожидал шестьдесят второго, попятились к бровке, стараясь укрыться за колонной. "Украли у детишек кино, мать их..." И пошло-поехало. Она стояла на остановке, поворачиваясь в разные стороны, изрыгая проклятия и матюги. Единственное, что могла себе позволить толпа, — не смотреть на Маркизу, отвернуться, но не слушать ее не могла. "Я же тебе говорила, давай пешком пойдем, так вечно ты со своим автобусом, теперь настроение испортила на весь день эта помешанная". — "Я помешанная?! Ах ты ж падло! У меня, может, два высших образования, языками владею, ты знаешь, как "перец" по-английски, сука ты болотная! "Пеерпоуз, пеерпоуз". Понял, какой прононс, не то что у твоей Гапки засмоктанной!". Это был один из коронных номеров Маркизы. Когда она начинала по-английски, ей казалось — интуристы млели. Она слепила снежку и смачно запустила в шубу "засмоктанной Гапки" и, не дожидаясь проклятий, припустила что было силы по Московской вверх, к центральной проходной, откуда до ее Дома культуры двести пятьдесят шагов.

На месте бывшей "Вареничной" один новый украинец соорудил кондитерскую "Малинка", в которой продавали очень вкусный хлеб, хоть и дорогой, собака. Маркиза решила зайти. Но перед тем, как открыть дверь — великолепную дубовую лакированную дверь ручной работы, вот бы себе гроб из такого дерева, — она, чтобы избежать унижений, как на остановке, оглянувшись по сторонам, чтоб никто не видел, вытащила из-под юбки тампон, разорвала его на две части и сунула себе в уши. Пусть теперь надрываются! В "Малинке" было, как всегда по утрам, народу немного. В основном, интеллигенты-разночинцы, которых жены послали в магазин, а они ушли налево, кофе втихаря засандалить. Появление в дорогом кафе Маркизы вызвало тихую панику. "Здравствуй, жопа, новый год, приходи на елку!" — вежливо поздоровалась она со стоявшей за стойкой старшей официанткой — породистой и длинноногой еврейкой со смуглыми щеками и огромными воловьими глазами. "О господи, — прошептала та одними губами, — да за что же такое наказание в первый же день, ну чем я провинилась?" — "Дай хлебушки, хлебушки дай!" Маркизе казалось, что она шепчет в такт со смуглой официанткой, на самом же деле верещала, как резаная, забыв, что в ушах тампоны. Немногочисленные посетители быстро, почти взахлеб, допивали кофе и, на ходу одеваясь, выскакивали на мороз. Из кухни подтянулась обслуга, откуда ни возьмись взялся местный охранник двухметрового роста и с перебитой губой. Все предвещало близкую и безжалостную расправу, логическим завершением которой вполне закономерно стало бы позорное изгнание Маркизы из кафе. Но тут появился новый украинец.

Таким и видела его Маркиза в сладких снах — безукоризненно одетый, в расстегнутой дубленке до пят, без шапки, волосы со свежей укладкой, чуть начинающий полнеть, но только чуть-чуть. А запах какой исходил от него, Боже мой, какой запах — на полкилометра расходился аромат свежей хвои соснового леса где-нибудь на двадцать первом километре Житомирского шоссе у прохладной речки. "Что за шум, а драки нету?" — чуть ироничная, усталая улыбка тронула сытые и довольные уста. Все разом засуетились, забегали, задвигали стулья, стали сдувать пылинки, там где их не было и в помине. Теперь уже рядом с ним стояли два охранника, третий сзади держал два мобильных телефона (зачем сразу два?). Маркиза не слышала, что он сказал официантке, не отрывала глаз от огромного массивного золотого перстня на Его мизинце. Когда же подняла глаза, официантка подавала ей аккуратно завернутую в фирменную салфетку еще горячую пышную булку с орехами. Маркиза поклонилась Ему с реверансом, чуть приподняв краешек юбки. "Иди, иди уже, пока шеф не передумал!" — охранник легонько подтолкнул ее к двери. И саму дверь перед ней раскрыл галантный метрдотель. "Видать, я сегодня в ударе", — похвалила сама себя. Она шла, раскрасневшаяся от удовольствия, и за обе щеки наминала вкуснейший рогалик, такие в полуголодном школьном детстве они называли почему-то на французский манер марципанами. А навстречу ей от метро по проезжей части маршировали солдаты, где-то они с утра уже были — то ли во Дворце пионеров на елке, то ли в Доме офицеров на палке. Уж что-что, а солдатский юмор она знала очень неплохо: два года была любовницей молодого лейтенанта, когда срезалась в институт и уехала куда глаза глядят в маленький гарнизонный городок, где военных больше, чем людей. Там она работала в парикмахерской — сначала волосы подметала, салфетки и полотенца сдавала в прачечную, полы мыла два раза в день, а потом и стричь научилась, говорили, неплохо получалось. Тем более, чтобы военных стричь особого умения не надо, лишь бы висок чисто выбрит, волосы не торчали в разные стороны, все равно ведь день-деньской в фуражках. В парикмахерской они и познакомились. Юрка только-только окончил где-то в Казахстане училище, худой, как щепка, но жилистый, выносливый, сильный. Служил замполитом в мотострелковом полку, смешной такой, фуражку носил, надвинутую на глаза, очки черные, руки тонкие, пальцы длинные, почти прозрачные, красивые донельзя, попробуй не влюбись тут! А ухаживал как, все барышни завидовали. В обед прибегал, шли за руку, гуляли, на них выходили смотреть. Потом сняли квартиру у одной бабки за червонец в месяц, жили, как муж с женой. Первый раз у нее такое было, да и у него, наверное, тоже.

Здесь и вовсе интересные вещи стали выясняться. Оказалось, у Юрки отец — крупный начальник в Ленинградском округе, выше генерала. Каждую неделю они с поезда снимали передачу — огромную коробку из-под цветного телевизора с продуктами. Чего там только не было: икорка, осетровый балык, сухая колбаска, сырок, шпроты, гусиный паштет в баночках, величиной с юбилейный рубль, бразильский растворимый кофе, бутылка посольской водки и какой-то спецпаек для летчиков-истребителей — твердый, похожий на макуху, очень сытный и плотный. Маркиза подозревала сначала, что это корм для мужчин — Юрка после порции такой макухи с нее не слазил, пока он ей, темной, не объяснил, что к чему. По тем временам, короче, деликатесы невиданные. Да что, если у них в гастрономе на Ленина, кроме "Завтраков туриста" и пустых полок, ничего не было. Но что для них — молодых и счастливых — тогда значила еда! Ровным счетом ничего. Юрка был на удивление неприхотлив, самой лучшей для него закуской была яичница да жареная картошечка с лучком, а выпивкой — бутылка элементарной водки. Половину они относили в местный ресторан, продавали, девочки брали с охотой, кормили и поили их бесплатно, знали: они не злоупотребляют, ребята скромные, кроме друг друга, никого вокруг не видят... Потом она поняла: папочка отправил его послужить в линейные войска, чтобы устроить в академию, в Москву. Спросила: Юрка, так это? Как всегда он хмыкнул, что-то пробурчал. Не могла на него обижаться.

Он приходил в роту в шесть утра. Не так легко это давалось, гуляли до двух, а то и трех ночи. Они говорили: до воды. Света не было, да ладно света, в этом военном городке воду подавали с четырех до полпятого. Краны оставляли открытыми, и когда трубы начинали шипеть, прочищать свое горло, невозможно заставить себя встать с постели и пойти под этот кран. Несколько раз ленились и просыпали. День проходил, помыться негде, баня одна в городе по вторникам и четвергам. И сейчас вспоминается то время с придыханием, когда нет-нет, да и прокашляются трубы ночью. Под утро и на автопилоте так тяжело подниматься, мыться, что-то стирать, ничего не соображаешь, делаешь все чисто рефлекторно, а днем вспоминаешь — вроде не с тобой все было. К этому надо привыкнуть. Он приходил в роту, поднимал солдатиков вместо старшины, который забухал в очередной раз. И все солдаты это знали, и знали еще с вечера, и были очень довольны, и с хорошим настроением засыпали, и просыпались, и как бы Юрик ни кричал и ни хмурил брови, они понимали, что это не всерьез.

А Сеня Масловский, может, единственный еврей на всю армию, из Бердичева, подходил к любимому командиру и, пряча глаза, вымаливал: "Товарищ лейтенант, разрешите, пока они будут на зарядке, я ваши брюки поглажу, китель в порядок приведу, чтобы блестело..." И с тех пор ходил такой наглаженный, наряднее того плаката, что на плацу. А уж как форсить любил, куда там! Пива со сметаной с утра напьется в кафе прапорщиков, сигару закурит, очки дымчатые, шинель на плечи, как бурку, на крыльцо выйдет, барышни аккурат на работу опаздывают, бегут изо всех сил, а он так небрежно, рассеянно, с чашкой кофе и сигарой, никуда не спеша. Вот и прозвали его: наш Геббельс. Да и видели когда-нибудь того Геббельса, разве в кино, и то мельком, но кликуха прилипла. И про нее говорили: "Та, что с Геббельсом", геббельша. Почему-то вспомнилось: провожали полк на учения, они вышли на улицу из парикмахерской, махали руками, платками, полотенцами. Колонна шла за колонной, офицеры сидели на броне в шлемофонах. И как она ни вглядывалась, Юрку не могла отыскать. Да где же он? Вот вроде и батальон его, и Славка Заздравных, командир первой роты, проехал. Вдруг колонна замерла, машины дернулись и застыли, как вкопанные. И в нос ударил такой пьянящий запах солярки, масла, дымка, щекочущий мужской запах свободы, любви, еще чего-то такого... И вдруг — Юрка. Откуда-то налетел, в охапку, на руки и закружил со смехом, опомниться не успела, а он уже на броню ее взгромоздил, голова кружилась от солярки. "Когда вернетесь?" — "Не говорят, никто не знает!" — "Да ты побольше слушай его, в четверг все закончится, после обеда в полк придут", — Тайка Шваб, парикмахерша, и откуда все только знает. Бурка мелькнула еще раз, поцеловались крепко в губы. Моторы взревели, еле в сторону отскочить успела.

Любили друг друга сильно. Жили дружно, так классно было. Однажды командующий из Житомира смотр устраивал, прицепился к Юрке за какую-то ерунду, фамилию услышал. "А как по отчеству?" — "Поликарпович" — "Отец военный?" — "Так точно!" — "Проводите к моей машине". Оказывается, служили с его батей, всю войну вместе прошли. Повез к себе домой, у него там дочка, давай Юрку сватать. Он ночью сбежал, на попутных добирался, злой — ужас! "Больше не поеду, коньяк заставляют пить, фужеры хрустальные достали, мещане проклятые!" Да что ж, чему быть суждено... Два года пронеслись, как один день, и были проводы в Москву, в академию. И хоть клялся и божился, она нутром чуяла: все, финиш, приплыли. Нет, конечно, пару раз он еще приезжал, шмотки перевозил, с полком прощался, один раз и она к нему ездила в Москву, в гостинице "Урал" останавливалась, в пятиместном номере, неделю мучилась. И как назло, зараза, два года встречались, хоть бы хны, только он уехал, так и залетела. От него, конечно, от кого же еще? Аборт никто не брался делать, в Новоград ездила, резали, внематочная беременность, еле оклемалась, все время рвала.

Солдатики давно уже прошли, пороша следы замела, а Маркиза так и стояла с открытым ртом да надкусанным марципаном.


5.

Струм никогда в жизни не пользовался будильником, мог проснуться, когда сам себе с вечера загадает. И время чувствовал — без часов обходился, спросят, угадывал с точностью до пяти минут. Но к часам привык, очень переживал: на пляже лет пятнадцать назад оставил "командирские" — в футбол играли, сунул их в туфли, потом забыл — рубились сильно, перевернул, когда купаться бежали, и только на даче хватился. Так жалко до сих пор. Бывает же — за это время Союз распался, власть три раза переменилась, да что власть — жизнь другая вокруг, партия разбежалась, фиаско потерпела, поднялась с колен, оклемалась, выходили они ее, уже до Збруча почти внедрились, а часы те до сих пор жалко. Бывает же так. Ни часы, ни прежнюю жизнь не вернуть. И вспомнил тот день: жара сумасшедшая, десятое августа, сыну год. Отмечали на даче: свежий салат, домашнее вино, шашлык и огромный арбуз, потом на пляж купаться и в футбол два на два. Молодые были, здоровые, пили и гоняли, как кони. Жены блаженствовали на днепровском намытом земснарядом чистом песке, загорали, у всех дети маленькие, одного возраста практически. Санька Прохоров неудачно пытался проскочить, между ног мяч пустил и обегал справа, он подставил бедро, и тот, бедолага, на куст с розами, всю жопу исколол, жена иголки дома весь вечер вынимала. Смеху-то было!

Часы показывали без десяти семь, значит, он не проспал, все нормально. И сон был спокойным и ровным, как уже несколько лет, с тех пор, как "завязал". А пил сильно, еще с комсомола, каждый день, сначала по поводу, а потом просто каждый день— как все, от похмелья до похмелья, с утра и до утра, до "белочки". Несколько раз пытался вернуться в жизнь — не получалось. "Торпеду" зашивать не хотел, вон сколько мужиков вокруг насквозь подшитые бухают. Понимал, надо самому, естественным путем. Да поди попробуй, если каждый день тебя тащат. И мужики, и бабы. Партия его спасла. Когда нацики победили, Струма востребовали для борьбы и восстановления. Трудно было только первых два-три года, когда в заводе в спину летели заготовки металлические, в глазах ненависть: "Диви, комуняка, мать його..." Жизнь расставила все по местам, да и новая власть себя полностью выказала, за душой-то ничего, лишь бы нахапать, набрать, накрасть. И когда не то что зарплаты, пенсии давать перестали, он понял: их власть кончилась. Но расслабляться все равно нельзя. И каждый день уже несколько лет подряд он проводил на заводе, с утра до ночи, обходя цеха, проводя индивидуальные беседы. И то, что раньше не срабатывало вообще, крутилось вхолостую — ну, там, политинформации или часы политпросвета, — сейчас собирало полные пролеты в цехах. Люди тянулись к нему. И потому, что газету выписывали одну на весь цех, а если и дальше пойдет та же гонка цен, то на весь завод одну придется выписать. И потому, что к этим людям никто и ниоткуда не приходил, не разговаривал, не интересовался и смотрел на них, как буржуазия на быдло. А нашим людям, между прочим, нужно еще и общение, кроме зарплаты. Струм же интересовался, да и не безразлично было ему, который в заводе вырос и всех здесь знал и откуда ему когда-то путевку дали в райком, а потом и в горком комсомола, а оттуда — и в ЦК.

И в райкоме, и в горкоме у Струма получалось. Здесь было то же, что и в заводе: масса людей, знакомых, друзей, водоворот, голову поднять некогда, к тебе приходят, ты мчишься. Не то в ЦК. Как не пошло — так не пошло. Началось с нераспознанного прикола: "Иди, пиши заявление на шапку и шарфик шотландский, в управделами". И он пошел, и заявление написал. Смеху было. Потом, когда стал секретарем и членом бюро, первый на любых застольях, дойдя до кондиции, рассказывал про это, все ужасно веселились, хотя, если разобраться, что смешного было в том заявлении? Первый не упускал случая поиздеваться. Делал это изощренно, побольней. Например, всегда поручал Струму, секретарю по идеологии, готовить текст резолюции на пленум ЦК. А ведь любому ясно — это работа орготдела, а не идеологии. Ну и старались, как могли, редакторов "молодежек" подключали, писателей, поэтов. Когда читали проект резолюции, орговики со стульев падали. Дорабатывали ночью, перед пленумом, а тут и своей работы навалом. Он превратился в диспетчера: "Струм, сходи за пивом..." Это у первого в кабинете в одиннадцать ночи, перед пленумом, до сих пор струйка пота по позвоночнику, когда вспоминаешь.

Но и хорошие моменты тоже были. Ему поручили писать доклад на съезд в Москву, и он смог привлечь тех, кого считал самыми талантливыми и "яйцеголовыми", тогда они оторвались. Сидели в гостинице "Мир", в Голосеево, подальше от глаз, телефоны вырубили, пахали на полную, до изнеможения. Ночью ходили купаться на озера. Пили сладкое вино, больше ничего, завтра — работа. Команда как-то разрасталась сама по себе, кто-то приводил друга, тот писал или генерировал идеи. Да какие! Он попытался несколько раз вмешаться, направить процесс, так сказать, в русло, но быстро понял: главное — не мешать ребятам, создать условия, обеспечить, не лезть и другим не давать, не пускать. И что-то вроде стало проклевываться, нащупываться, интуитивно он понимал: оно. Уже когда шлифовали, кто-то вспомнил: в Сумах, в районке, есть журналистка, стилист непревзойденный, гордость факультета, золотой диплом, по распределению уехала, без блата. Приехала по первому свистку, как была в редакции: с сумкой, купленной в местном универмаге, и в платьице чуть выше колен с коротким рукавом. Может, конечно, в Сумах тогда и жарко было, а в Киеве не так, чтобы. Короче, после ужина пошли купаться, у нее ни купальника, ни фига. Стояла на песке, как галка. Он крикнул: "А без купальника слабо?" И она пошла к нему в своем почти детском платье. На берег Струм ее вынес на руках, да и не только на берег — через трассу и в номер. И когда нес ее, ощущал, как платье прилипло к телу, как бы его и не было совсем, и с ладони, той, что она обнимала, струилась вода по затылку и спине. Вот именно: все тогда было мокрое-мокрое, даже простыни в ее номере. Поначалу им еще стучали, кричали, звонили по телефону, они потом догадались его отключить; все стихло, улеглось, определилось, остался только легкий озноб от узнавания друг друга, от обладания, от торжества двух молодых тел.

Самые прекрасные в жизни моменты. Они отлично отстояли съезд и в Москве, и в Киеве, и поздравления, и банкеты. После триумфа он подошел к первому, попросился в отпуск. Тот предложил более кардинальное решение — пора, Струм, тебе сваливать с комсомола. Как ни смешно, в Киев его никуда брать не хотели. Да и первый подсобил, с его подачи гуляла байка, будто он приказал своему инструктору заглушить куранты на здании Укрсовпрофа, когда выступать надо было перед пионерами на площади Октябрьской революции. И байка эта сопровождала его по всем кабинетам, куда он приходил. И он уехал в Сумы вторым горкома партии, квартиру на Предславинской жене оставил, с которой фактически развелся, но заключил джентльменское соглашение: я тебе бабки и все льготы, ты не сообщай никуда, иначе бабок не будет. В Сумах они встречались и жили еще три года. Черт его знает, то ли она принесла ему удачу, то ли в партии он раскрылся, но ему поперло. Вкалывал, правда, день и ночь, жил в общаге "Насосэнергомаша", попал в родную заводскую среду. Его не то что уважали — любили искренне, души не чаяли. Однажды, когда поножовщина случилась, бандит крикнул своему другу, оба с "химии" сбежали: "Не трогай, это ихний секретарь!" Так что когда грянули выборы, он первым в области прошел в Верховный СССР, без нажима, шутя, играючи. Его избрали вторым секретарем обкома, членом ЦК. А те, кто всю жизнь подтрунивал и издевался, где они? Куда подевались? Кто сгорел в горниле демократии, не вписался в новую жизнь, кто оказался в коммерции — купи-продай, кто предал идею, переродился — то ли за деньги, то ли сослепу пошел за нациками, отрекся. Таких он ненавидел. Мозг партии Демьян Львович, у которого на квартире в Липках они собирались в самые трудные времена, почти нелегально, когда Струм его спросил, что сделаем после победы с запроданцами, смачно выругался, сплюнул в сторону: "Повесим гадов за яйца на деревьях по обе стороны бульвара Шевченко". У Струмковского мурашки по коже побежали, знал, шеф не шутит. Демьян Львович был инициатором выдвижения его генеральным секретарем партии. Самому уже не с руки: во-первых, за шестьдесят, во-вторых, больно фигура одиозная, записной партократ. Время требовало другого человека — помоложе, помягче, поспокойнее. И, главное, Струмковский полностью управляемый, звезд не хватает, тягловая лошадь, в рабочей среде его уважают. Грамотешки, конечно, не хватает, надо было все же тогда в академию московскую послать, не разглядели, забраковали, другая кандидатура прошла. Ну да не страшно, поможем, пока живы...

Почему-то вспомнился его сумской редактор, которого знал еще по комсомолу, вместе отдыхали, водку пили в Алуште и "Молодой гвардии" под Одессой, по бабам ходили. Никогда бы Струм не поверил, что тот станет предателем, его пасквили на компартию едва ли не на заборах расклеивают, идеолог антикоммунизма, один из главных врагов, вот бы кого действительно вздернуть... Недавно встретились лицом к лицу возле гостиницы "Жовтневой", по-ихнему — "Национальной". Струм мерз на улице, на сквозняке, в ожидании московских товарищей, а он сытый, с радиотелефоном и охранником, видимо, из ресторана, вальяжно так, не спеша, едва ли не поклон отвесил. Одет во все валютное, пальто длинное темно-зеленое, дорогие плотные брюки, темные мокасины с позолоченными пряжками. Пообедали, видимо, неслабо, с коньячком, икоркой, балычком осетровым, жульеном грибным, варенички само собой. Струмковский в блаженной памяти застойные времена часто бывал здесь на всяких обедах и приемах. Смешно сказать, но перестройка никоим образом не коснулась ресторана. Кто раньше, в основном, захаживал, тот и сейчас. Главное же — меню — не претерпело никаких изменений: как подавали, скажем, рыбу клыкач, так и подают до сих пор. Струм на секунду представил, как он выглядит в глазах своего бывшего редактора: потертая кожанка чуть ли не с комсомола, широкий немодный галстук с засаленным узлом, прокуренные желтые ногти от дешевых сигарет "Президент". Так чья же взяла?

А вот мы сегодня и посмотрим. Сегодня был особенный день в жизни Струмковского и всего "Арсенала" — праздновали годовщину январского (1918 года) вооруженного восстания за власть Советов. Кроме традиционного в таких случаях митинга и возложения цветов и венков, планировался проход под красными знаменами по улицам Январского восстания и Кирова до площади Ленинского комсомола. Ожидалось, что у музея Ленина соберутся колонны из других районов, и они пойдут по Крещатику, тысяч двадцать должно участвовать. В конце концов властям надо дать почувствовать, кто в Киеве настоящий хозяин. И никакой водки или там шашлыков, это все осталось в прошлом, хватит спаивать свой народ. Когда Струмковский вышел из дому и направился в опорный пункт на Лескова, где они штабом договорились встретиться, забрать знамена, транспаранты и венки, его приятно удивило, что народу на улице много, и практически все шли в сторону "Арсенала". До начала митинга оставался час.


6.

Что же произошло потом, в точности сказать никто не мог. Как все началось, с чего, кто инициатор, кто давал команду? Струмковский, как и представители нациков, выведшие своих людей им в пику, чтобы отпраздновать победу буржуазной Центральной Рады над большевиками, то есть оба противостоящих лагеря, сходились на том, что вины ни той, ни другой стороны нет, а присутствовала элементарная провокация, третья сила стравила их друг с другом. И хоть и коммунистов, и руховцев охраняли дружинники (одни с красными повязками, другие с желто-блакитными), им не удалось предотвратить побоище у стен "Арсенала". Девять человек погибло, раненых никто не считал, снег был красным от крови.

Как ни пытались Струм и его товарищи остановить стихию, ничего не вышло. Поговаривали, все начали вояки УНСО — здоровые, рослые, как на подбор, парни. Кто их пригласил сюда — нацики? Нет, отказываются. Да и раньше, когда хоронили патриарха, от унсовцев все открещивались. Неясно, почему самоустранились милиция, гвардия, всякие соколы-беркуты? Их согнали под завод около тысячи человек, но в драку никто не вмешивался, никаких попыток остановить и развести противников не предпринималось. Не было команды? Тогда на фига они здесь нужны? Может, учли печальный опыт побоища на Софийской, когда применили силу и кое-кто сразу был объявлен козлами отпущения? Допустим, драка вспыхнула стихийно, остановить ее не было возможности, что маловероятно, но когда стали сносить лотки и палатки, поджигать иномарки на заводской стоянке (кстати, и возле "Малинки", где раньше была "Вареничная", а сейчас — буржуйский ресторан), где же были наши доблестные стражи порядка? Почему не пресекли?

Как и всегда, в решающие моменты собрались на квартире Демьяна Львовича. Напряженно всматривались в телевизор. Ни по радио, ни по "ящику" ничего не передавали. Это было крайне тревожным симптомом. Позвонили по старым связям в администрацию и Кабмин. Четвертый час у президента шло совещание с участием всех силовых министров. Разбор полетов. И только в девять вечера, в новостях, прозвучало первое сообщение о случившемся. Было ясно: власти растеряны, в прострации. И еще: начинаются поиски виновных, на кого можно спихнуть. Во-первых, кто подавал заявку на проведение митинга, кто разрешил, санкционировал, способствовал организации? Дело-то серьезное, погибли люди. Разгромлены торговые точки, частная собственность, ресторан и автомобили. Кстати, в районе Печерского универсама чуть раньше, в новогоднюю ночь, на Панаса Мирного, хулиганы забросали бутылками с балкона "мерседес". Тогда это никого не насторожило. Демьян Львович считал, что во всем обвинят коммунистов, да и вообще все случившееся воспринимал как провокацию против партии. Теперь у властей появилась прекрасная возможность свести счеты и перехватить политическую инициативу. Конечно, пока они в нерешительности и почему-то медлят, нам необходимо оградить себя от возможных фальсификаций и инсинуаций, на которые правящий режим горазд. Уже завтра в контролируемых и наших партийных газетах должны появиться документы, заявления, воззвания, проливающие свет на события 29 января. Официальную точку зрения партии надо высказать по телевидению и радио, довести до сведения ведущих информагентств как в Украине, так и за рубежом.

Далее. Следует немедленно организовать комиссию по похоронам всех, кто погиб сегодня у стен "Арсенала". Сразу назначались ответственные, устанавливались конкретные сроки и контролирующие выполнение. Надо отдать должное, Демьян Львович строчил, как из пулемета. Чувствовались цэковская школа и выучка Днепропетровского обкома компартии Украины. Постепенно все успокоились, сидели молча, на лету хватая каждое слово. Он сделал паузу. И самое главное: Струмковский берет с собой десять человек и идет под "Арсенал", а если понадобится, то и в завод. Задача: поднять настроение людей, разъяснить политику партии на данном моменте, вести агитаторскую и пропагандистскую работу с тем, чтобы по первому приказу, по первому нашему зову под знамена партии вышло как можно больше наших людей. В то же время Зайцев, Фокин, Кальман и Петренко отправляются на наши ведущие предприятия — Реле, станкозавод, "Ленкузню" и "Коммунист" с тем, чтобы донести слово правды и подготовить коллективы, если потребуется, к выступлениям в поддержку арсенальцев. Не исключено проведение общегородской стачки в знак протеста. Все вышеперечисленные товарищи поддерживают оперативную связь со Струмковским. Контакт со мной — через каждые три часа. В двадцать три ноль-ноль — совещание редакторов средств массовой информации, предложения и пожелания в письменной форме. Сейчас, если нет вопросов, все свободны, спасибо.

Маркиза погибла на глазах Би-Би. Когда стали переворачивать киоски и жечь машины возле универсама, она, как позже выяснилось, забыв вынуть тампоны из ушей и ничего не соображая, да и что могла в этом бардаке понять печерская сумасшедшая, любопытства ради полезла за витрину, где стояли красивенькие баночки и флакончики импортных лаков, духов, дезодорантов, разных кремов для рук, лица и тела, много маленьких и привлекательных бутылочек и пузырьков. Она много раз видела их во сне, руки сами потянулись к ним. Все произошло мгновенно. Лавочники натянули проволоку под напряжением, так что Маркиза сгорела практически сразу, только и успела благим матом заорать. Но так как вокруг взрывались машины и рушились киоски, никто ничего, конечно же, не услышал. Да если бы и услышал, кто не знает привычку Маркизы орать благим матом по любому поводу? И Борис Иванович на секунду отвлекся, а то бы он мог наплевать на все и броситься на помощь своей подруге. С Бобом, Костылем и Витьком они долго рассматривали обуглившиеся руки Маркизы. Потом пришел Струм, он переписывал погибших. Надо сказать, пребывая под впечатлением накачки Демьяна Львовича, он не сразу распознал в обгоревшем трупе женщины Маркизу. На миг, всего лишь на какой-то миг, ему померещилось, что это та самая девчонка в легком платьице из Сум, которую он нес когда-то на руках через трассу в Голосеево и из-за которой когда-то развелся с женой и уехал в тьмутаракань.

Подражая шефу, он смачно выругался и сплюнул в сторону. "Мы этих гадов скоро за яйца на деревьях по обе стороны бульвара Шевченко вешать будем..."