Язакончил "Волхва" в 1965 году, уже будучи автором двух книг(1), но, если

Вид материалаЗакон
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   ...   60

племянницу, которая относила на мыс, очевидно, еду и питье. Я спросил, кто живет

там. Он не стал вилять. Все сразу выяснилось. Там живет его брат. И он -

сумасшедший.

...Я перевел взгляд с Кончиса на Жюли, потом - снова на Кончиса; казалось,

ни тот, ни другая не замечают, как странно совпали сейчас прошлое и

псевдонастоящее. Я снова надавил ей на ногу. Она ответила, но сразу убрала

ступню. Рассказ захватил ее, ей не хотелось отвлекаться.

- Я тут же поинтересовался, показывали ли его врачу. Нюгор покачал головой:

похоже, он был невысокого мнения о возможностях медицины, по крайней мере

применительно к данному случаю. Я напомнил, что я и сам врач. Он помолчал.

"Наверно, мы тут все ненормальные". Потом встал и ушел. Впрочем, для того лишь,

чтобы через несколько минут вернуться. Он притащил какой-то мешочек. Вытряхнул

со-

[329]

держимое на постель. Россыпь округлых галек и кремней, черепков примитивной

утвари с процарапанными дорожками орнамента; это было собрание вещиц каменного

века. Я спросил, где он их нашел. На Сейдварре, ответил он. И объяснил, что это

исконное название мыса. "Сейдварре" - лопарское слово, оно означает "холм

священного камня", дольмена. Отмель была когда-то святым местом лопарей-

полмаков, которые сочетали рыболовство с оленеводством. Но и они лишь

наследовали иным, древнейшим культурам.

Сначала заимка служила просто летней дачей, базой для охоты и рыбалки.

Построил ее отец Нюгора, эксцентричный священник; удачная женитьба принесла ему

достаточно денег, чтобы потакать своим поистине разнообразным склонностям. С

одной стороны, он был суровый лютеранский пастор. С другой - приверженец

традиционного сельского уклада. Естествоиспытатель и ученый местного значения. И

заядлый охотник и рыбак, любитель дикой природы. Обоим сыновьям, по крайней мере

в молодости, претила его сугубая религиозность. Хенрик, старший, стал моряком,

судовым механиком. Густав принялся за ветеринарное дело. Отец умер, и львиная

доля денег по завещанию отошла Церкви. Когда Густав практиковал в Тронхейме,

Хенрик приехал к нему погостить, познакомился с Рагной и женился на ней. Потом

вроде бы вернулся на судно, но вскоре пережил нервный срыв, бросил службу и осел

в Сейдварре.

Год или два все шло нормально, однако затем в его поведении появились

странности. В конце концов Рагна написала Густаву. Тот прочел письмо и сел на

ближайший пароход. Оказалось, вот уже почти девять месяцев она ведет хозяйство в

одиночку - да еще с двумя детьми на руках. Он ненадолго вернулся в Тронхейм,

свернул все дела и с этого момента взвалил на себя заимку и братнину семью.

"У меня не было выбора", - объяснил он. К тому времени я уже почуял в

атмосфере дома некоторую натянутость. Густав неравнодушен - или был когда-то

неравнодушен - к Рагне. И теперь полная безнадежность его чувства и ее

безысходная верность мужу сковывали их крепче всякой любви.

[330]

Я стал расспрашивать, в чем выражается безумие брата. И тогда, кивнув на

камешки, Густав снова заговорил о Сейдварре. Сперва брат ненадолго удалялся туда

"для размышлений". Потом вбил себе в голову, что однажды его - или, во всяком

случае, мыс - посетит Господь. Вот уже двенадцать лет он живет там отшельником в

ожидании этого визита.

Он ни разу не вернулся на заимку. За последние два года братья не

обменялись и сотней слов. Рагна туда не ходит. Конечно, он во всем зависит от

родных. Особенно с тех пор, как surcroit de malheur(1) почти ослеп. Густав

считал, что брат уже не отдает себе отчета, сколько они для него делают.

Приемлет их помощь как манну небесную, без лишних вопросов и благодарности. Я

спросил Густава, когда он последний раз говорил с братом (помнится, дело было в

начале августа). "В мае", - смущенно ответил он и махнул рукой.

Теперь четверо с заимки интересовали меня больше, чем птицы. Я заново

вгляделся в Рагну, и мне показалось, что в ней есть нечто трагическое. У нее

были прекрасные глаза. Глаза героини Еврипида, жесткие и темные, как обсидиан. Я

проникся состраданием и к ее детям. Растут, будто микробы в пробирке, на

чистейшей закваске стриндберговской меланхолии. Без всяких шансов вырваться. Ни

души на двадцать миль вокруг. Ни деревни - на пятьдесят. Я понял, почему Густав

так обрадовался моему приезду. Новое лицо помогало сохранить ясный ум, чувство

реальности. Ведь гибельная страсть к собственной невестке грозила и ему

безумием.

Как многие молодые люди, я воображал себя избавителем, вестником добра.

Добавьте мое медицинское образование, знакомство с трудами господина из Вены,

тогда еще не столь широко известными. Я сразу классифицировал недуг Хенрика -

хрестоматийный случай анального истощения. Плюс навязчивая идентификация с

отцом. Все это осложнено уединенным образом жизни. Диагноз выглядел простым,

точно повадки птиц, которых я наблюдал ежедневно. Теперь, когда тайна

раскрылась, Густав не прочь был обсудить ситуацию. И на следующий вечер сообщил

дополнительные дан-

----------------------------------------

(1) Здесь: вдобавок ко всему (франц.).

[331]

ные; они подтверждали мой вывод.

Похоже, Хенрика с детства влекло море. Потому он и стал учиться на

механика. Но постепенно понял, что ему не по душе машины, не по душе многолюдье.

Началось с машин. Мизантропия выявилась позднее; он и женился-то, наверно,

отчасти затем, чтобы остановить ее развитие. Он любил простор, одиночество. Вот

почему его тянуло в океан, и ясно, что тесная скорлупка корабля, копоть и лязг

машинного отделения скоро ему осточертели. Если б он мог совершить кругосветное

плавание в одиночку... Вместо этого он поселился в Сейдварре, где сама суша

напоминала море. Появились дети. И тут он стал слепнуть. За едой смахивал на пол

посуду, в тайге спотыкался о корни. Разум его помутился.

Хенрик был янсенистом, он знал: божество безжалостно. Он возомнил себя

отмеченным, избранным для сугубых мучений и кар. Ему на роду было написано

угробить молодость на дрянных корытах, в зловонной воде, тщетно гоняться за

вожделенной мечтою, за раем земным. Он так и не понял главного: судьба - это

всего лишь случай; мир справедлив к человечеству, пусть каждый из нас в

отдельности и переживает много несправедливого. В нем ныла обида на

неправедность Божью. Он отказался ехать в больницу, где ему хотели обследовать

глаза. Злоба на то, что он страдает незаслуженно, накаляла нутро, и этот огнь

сжигал и душу его, и тело. Не размышлять он уходил на Сейдварре. Ненавидеть.

Мне не терпелось взглянуть на этого религиозного маньяка. И не из одного

лишь врачебного любопытства: я искренне привязался к Густаву. Попробовал даже

объяснить, в чем суть психоанализа, но его это словно бы не тронуло. Выслушал

меня и буркнул; не наделать бы хуже. Я заверил, что нога моя не ступит на мыс. И

тема была закрыта.

Вскоре, в ветреный день, я выслеживал птиц на берегу в трех-четырех милях

южнее заимки и вдруг услышал, что кто-то меня зовет. Это был Густав. Я вышел к

реке, и он подгреб поближе. Он не ловил хариусов, как я было решил, а искал

меня. Все-таки я должен посмотреть на его брата. Мы незаметно подберемся и

понаблюдаем за Хенриком, точно за

[332]

птицей. Сегодня подходящий день, объяснил Густав. Как у большинства

слабовидящих, у брата развился острый слух, и ветер поможет нам схорониться.

Я прыгнул в лодку, и скоро мы высадились на узкой косе у самой оконечности

стрелки. Густав исчез, потом вернулся. Хенрик у сеида, лопарского дольмена,

сказал он. Можно беспрепятственно обследовать хижину. Мы пробрались через лес к

невысокому холму, перевалили на южный склон - тут, в ложбине, в самых зарослях,

и стояло это странное жилище. Оно вросло в землю, и с трех сторон виднелись

только пласты торфа на крыше. С четвертой смотрели в овраг дверь и окошечко.

Кроме поленницы, ни следа осмысленной деятельности.

Густав впихнул меня в дом, а сам остался снаружи на стреме. Сумрак. Стены

голые, как в келье. Лежанка. Грубо сколоченный стол. Связка свечей в жестянке.

Из удобств - лишь старая плита. Ни коврика, ни занавесок. Жилые части комнаты

прибраны. Но углы заросли мусором. Палая листва, грязь, паутина. Запах нечистой

одежды. На столе у окошка лежала книга. Массивная черная Библия с необычно

крупным шрифтом. Рядом - увеличительное стекло. Лужицы воска.

Я зажег свечу, чтобы осмотреть потолок. Пять или шесть балок,

поддерживающих крышу, были побелены, и на них коричневыми буквами вырезаны два

длинных библейских стиха. По-норвежски, конечно, но я переписал в блокнот их

индексы. А на крестовине против двери - еще одна норвежская фраза.

Я выглянул наружу и спросил Густава, что она означает. "Хенрик Нюгор,

проклятый Богом, начертал меня собственной кровью в 1912 году", - перевел тот.

Десять лет назад. Сейчас я прочту вам два других текста, которые он вырезал и

протравил кровью.

...Кончис открыл книгу, лежавшую на столе.

- Один - из Исхода: "Они расположились станом в конце пустыни. Господь же

шел пред ними днем в столпе облачном, показывая им путь, а ночью в столпе

огненном, светя им". Другой - апокрифический парафраз того же

[333]

мотива. Вот. Ездра: "И сказал Господь: Я дал вам свет в столпе огненном, вы же

забыли Меня".

Это напомнило мне Монтеня. Вы знаете, что на потолке его кабинета были

записаны сорок две пословицы и цитаты. Но в Хенрике не чувствовалось и следа

монтеневой благости. Скорее исступление знаменитого "Дневника" Паскаля - тех

двух переломных часов, которые философ впоследствии смог описать одним только

словом: feu(1). Порой комната словно пропитывается нравом своего обитателя -

вспомните узилище Савонаролы во Флоренции. Это была именно такая комната. Вы

могли и не знать о судьбе того, кто здесь жил. Мука, конвульсии, безумие все

равно выпирали отовсюду, подобно бубонам.

Я вышел из хижины, и мы осторожно зашагали к сеиду. Скоро он показался за

деревьями. Его нельзя было назвать настоящим дольменом - просто высокий валун,

которому придали живописную форму дождь и стужа. Густав вытянул палец. Ярдах в

семидесяти, в глубине березовой поросли, поодаль от сеида, стоял человек. Я

навел бинокль на резкость. Он был выше Густава, тощий, с темно-седой гривой кое-

как обкорнанных волос, бородатый, горбоносый. Он как раз повернулся в нашу

сторону, и я хорошо разглядел его изможденное лицо. Поражала в нем истовость.

Суровость почти первобытная. Мне не приходилось видеть такой предельной, дикой

решимости. Не идти на компромисс, не отступать ни на шаг. Никогда не улыбаться.

А глаза! С легкой косинкой, какого-то невероятного льдисто-синего цвета. Вне

всякого сомнения, глаза безумца. Это чувствовалось даже на расстоянии пятидесяти

ярдов. На нем была ветхая голубая рубаха, стянутая у горла выцветшим красным

ремешком. Темные штаны и большие сапоги с загнутыми носами. Одежда настоящего

лопаря. В руке - посох.

Какое-то время я наблюдал за этим редким экземпляром. Я-то ждал, что увижу

бирюка, который блуждает в чаще леса и что-то мямлит себе под нос. А передо мной

был хищник, слепой и лютый. Густав снова толкнул меня локтем. У сеида появился

мальчик с корзиной и бидоном. Положил

----------------------------------------

(1) Огонь (франц.)

[334]

их на землю, поднял другую - пустую - корзину (очевидно, ее оставил там Хенрик),

огляделся и что-то крикнул по-норвежски. Не очень громко. Он явно знал, где

прячется отец, потому что смотрел в сторону березовой заросли. Потом исчез в

глубине леса. Через пять минут Хенрик двинулся к сеиду. Уверенным шагом, но все

же ощупывая путь концом посоха. Поднял корзину и бидон, прижал локтем и

устремился знакомой дорогой к хижине. Тропа проходила в двадцати ярдах от того

места, где затаились мы. Как раз в тот момент, когда он поравнялся с нами,

высоко-высоко раздался один из звуков, какие часто слышишь на реке, прекрасный,

будто зов труб Тутанхамона. Так кричит в полете чернозобая гагара. Хенрик замер,

хотя этот крик должен был быть ему столь же привычен, что и шум ветра в кронах.

Он стоял, запрокинув лицо. Ни досады, ни отчаяния. Лишь чуткое ожидание: не

ангелы ли это трубят, возвещая близость Пришествия?

Он направился дальше, а мы вернулись на заимку. Я не знал, что сказать. Не

хотелось расстраивать Густава, признавать свое бессилие. Идиотская гордыня

обуревала меня. Я же член-учредитель Общества разума, в конце-то концов.

Постепенно у меня созрел план. Я пойду к Хенрику один. Скажу, что я врач и хотел

бы осмотреть его глаза. И под этим предлогом попробую прощупать его рассудок.

Назавтра в полдень я подобрался к хижине Хенрика. Моросил дождь. Небо

затянули облака. Я постучался и отступил на несколько шагов. Долгая пауза.

Наконец он возник в дверном проеме, одетый так же, как вчера. Лицом к лицу,

совсем рядом, его неистовство поражало еще сильнее. С трудом верилось, что он

почти слеп: столь пронзительно-прозрачны были его синие глаза. Но вблизи заметно

было, что смотрят они в разные стороны; заметны и характерные пятна катаракты на

радужках. Он, наверное, очень удивился, но и виду не подал. Я спросил, понимает

ли он по-английски - Густав говорил, что понимает, но я хотел вынудить его

собственный ответ. Он лишь замахнулся посохом: не приближайся! Не угроза, скорее

предостережение. Я понял его так, что могу продолжать, если не стану подходить

ближе.

Я объяснил, что я врач, интересуюсь птицами, приехал в

[335]

Сейдварре изучать их... и тому подобное. Я говорил медленно, памятуя, что

английской речи он не слышал лет пятнадцать или даже больше. Он внимал без

всякого выражения. Я перешел к современным методам лечения катаракты. Уверен, в

больнице ему могли бы помочь. Ни слова в ответ. Наконец я умолк.

Он повернулся и скрылся в хижине. Дверь осталась открытой; я выжидал. Вдруг

он выскочил снова. В руке у него было то же, что и у меня, Николас, когда я

прервал ваше чаепитие. Топор с длинной рукояткой. Но я сразу понял, что он не

более расположен колоть дрова, чем викинг, когда бросается в гущу схватки.

Помедлил мгновение, потом ринулся вперед, занося топор над головой. Если б не

слепота, он, без сомнения, убил бы меня. А так я едва успел отскочить. Острие

топора вонзилось глубоко в дерн. Секунды две он его вытаскивал; я воспользовался

этим и пустился наутек.

Он грузно побежал за мной. Перед хижиной была небольшая прогалина,

свободная от деревьев; я углубился в лес ярдов на тридцать, а он остановился у

первой же березы. За двадцать футов он, наверно, не мог отличить меня от

древесного ствола. С топором наперевес он вслушивался, напрягал глаза. Должно

быть, он понимал, что я наблюдаю за ним, ибо внезапно размахнулся и со всей

силой обрушил топор на березу. Дерево было порядочное. Но по всему стволу, от

корней до вершины, прошла крупная дрожь. Так он мне ответил. Его ярость

настолько испугала меня, что я не двинулся с места. Секунду он смотрел в моем

направлении, затем повернулся и ушел в хижину. Топор так и остался в стволе.

На подворье я вернулся поумневшим. В голове не укладывалось, как можно

столь упорно противиться медицине, разуму, науке. Но ясно было, что и другие мои

приоритеты - плотскую радость, музыку, рассудочность, врачебное мастерство - он

отмел бы точно так же, с порога. Его топор метил прямо в темя всей нашей

гедонистической цивилизации. Нашей науке, нашему психоанализу. Для него все, что

не являлось Встречей, было тем, что буддисты называют жаждой бытия - суетной

погоней за повседневностью. И конечно, забота о собственных глазах лишь умножила

бы

[336]

тщету. Он хотел остаться слепым. Тем больше надежды, что в один прекрасный миг

он прозреет.

Через несколько дней я собрался уезжать. В последний вечер Густав засиделся

у меня допоздна. Я ничего не сказал ему о своей прогулке. Ветра не было, но в

тех краях в августе ночи уже довольно холодные. Густав ушел, а я выбрался из

сарая помочиться. Ослепительная луна сияла в небе Дальнего Севера, где к концу

лета день брезжит сквозь любую темноту и над головой открываются таинственные

глубины. В такие ночи кажется, что мир вот-вот начнется заново. Из-за реки, со

стороны Сейдварре, донесся крик. Сперва я решил, что это какая-то птица, но

быстро сообразил; так кричать может только Хенрик. Я повернулся к заимке.

Густав, едва различимый во тьме, замер, остановился у дома, весь - слух. Снова

крик. Натужный, словно голос должен был преодолеть огромные расстояния. Ступая

по траве, я приблизился к Густаву. "Он просит помощи?" Тот покачал головой и

продолжал безотрывно смотреть на темный абрис Сейдварре за серой в свете луны

рекой. О чем он кричит? "Слышишь меня? Я здесь", - перевел Густав. И эти фразы,

сначала одна, потом другая, вновь донеслись до нас; теперь я разбирал слова.

"Horer du mig? Jeg er her". Хенрик взывал к ГОСПОДУ.

Я уже рассказывал, как хорошо воздух Сейдварре распространяет звуки. Всякий

раз крик будто уходил в бесконечность, через леса, над водами, к звездам.

Отголоски замирали вдали. Редкие, хриплые вопли потревоженных птиц. Сзади, в

доме, послышался шум. Я обернулся; в одном из верхних окон белела чья-то фигура

- Рагны или ее дочери, не разберешь. Всех нас словно опутали чары.

Чтобы развеять их, я принялся задавать вопросы. И часто он так кричит? Не

слишком, ответил Густав - три-четыре раза в год, в полнолуние, если нет ветра. И

всегда те же самые слова? Густав помедлил. Нет. "Я жду", и "Я очистился", и еще

- "Я готов". Но две фразы, которые мы слышали - чаще других.

Я заглянул Густаву в лицо и спросил, нельзя ли снова пойти понаблюдать за

Хенриком. Он молча кивнул, и мы

[337]

отправились в путь. До стрелки добрались минут за десять-пятнадцать. То и дело

слышались крики. Мы подошли к сеиду, но кричали не отсюда. "Он на самом краю", -

сказал Густав. Мы миновали хижину и очень осторожно приблизились к оконечности

мыса. Лес кончился.

За ним открылся берег. Галечный пляж тридцать-сорок ярдов шириной. Пасвик

здесь сужался, и мыс принимал на себя всю силу течения. Поток, словно в разгаре

лета, журчал на камнях отмели. Хенрик стоял на острие галечной косы, по колено в

воде. Лицом к северо-востоку, где река снова расширялась. Луна покрывала ее

вязью тусклых отблесков. По воде стлались длинные полосы тумана. Не успели мы

оглядеться, как Хенрик закричал. "Horer du mig?". С невероятной силой. Точно

звал кого-то за много миль отсюда, на невидимой дальней излуке. Долгая пауза. И:

"Jeg er her". Я навел бинокль. Он стоял, широко расставив ноги, с посохом в

руке, как библейский пророк. Воцарилось молчание. Черный силуэт на фоне

мерцающего потока.

Затем Хенрик произнес какое-то слово. Гораздо тише. Это было слово "Takk".

"Спасибо" по-норвежски. Я не отводил бинокль. Он отступил на шаг-другой, вышел

из воды, стал на колени. Мы слышали, как хрустит галька под его ногами. Он

смотрел в ту же сторону. Руки опущены. Не к молитве он готовился - к еще более

пристальному созерцанию. Он видел нечто совсем рядом с собой, столь же

явственно, как я - темную голову Густава, деревья, лунные блики в листве. Я

отдал бы десять лет жизни, чтобы посмотреть туда, на север, его глазами. Не

знаю, что именно он видел, но уверен - это "что-то" обладало мощью и властью,

которые объясняли все. И подобно вспышкам лунного света над головой Хенрика мне

блеснула правда. Он не ждал встречи с Богом. Он встречался с Ним, встречался,