К. А. Свасьян становление европейской науки

Вид материалаДокументы

Содержание


F. Nietzsche
R. Steiner
F. Nietzsche
Шекспир, Зимняя сказка, III. 3. 192 механики
Подобный материал:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   54


185 Из стихотворения 1623 года: To the memory of my beloved the author, Mr. William Shakespeare.

186 F. Nietzsche, Götzendämmerung, Frankfurt/Main, 1985, S. 9-10.

183

торжественно-важного и подчеркнуто элитарного оглашения чуши, вроде словца honorificabilitudinitatibus, измышленного шутом из «Бесплодных усилий любви»! Флорентийский острослов нашел для этой учености бессмертную формулу, сказав о знаменитом гуманисте Микеле Марулло, что по-гречески и по-латыни он великий мудрец, а на народном языке (volgare) большой дурак;187 альтернатива, в той или иной мере характерная для физиономии всего XVI столетия. Крушение латыни производит апокалиптическое впечатление. Даже наиболее продвинутым мужам эпохи недостает порой мужества при виде этого лингвистического Sacco di Roma, так что они предпочитают воздержаться от спонтанного порыва и остаться при своем консерватизме. Кеплер, ознакомившись с публикацией написанных по-итальянски сочинений Галилея, не находит более подходящего выражения для своего шока, чем crimen laesae humanitatis. Подобно сироте, тоскующему по мачехе, весь ученый XVII век, от Декарта и Уилкинса до Лейбница и Дельгарно, грезит об искусственном языке, смогшем бы стать компромиссным решением между парализованной латынью ученых и неотесанными народными языками. Еще в середине XVIII столетия Мопертюи, если не в качестве физика, то как президент Прусской Академии наук в Берлине, носится с мыслью основать город, в котором говорили бы только по-латыни. Этот проект, равно как и относящаяся к нему блистательная насмешка Вольтера («Diatribe du Docteur Akakia»), представляют собой как бы последнюю попытку реанимации полуживого и в то же время поминки по нему. Представьте себе самые несовместимые сочетания и тенденции, каким-то диковинным образом уживающиеся друг с другом, и вы никогда не ошибитесь в опознании двоящейся физиономии этого переходного времени:



187 Относящийся сюда богатый материал собран у Ольшки, ук. соч., т. 2, с. 71-105.

184

юношеский энтузиазм и въедливый скепсис, зверский аппетит и безысходная пресыщенность, расцвет и увядание, надежда и обреченность, пылкая вера и кощунственный скепсис соседствуют здесь на одинаковых правах, создавая уникальную в своем роде ситуацию целесообразности без цели; оттого единственным ослепительно обманчивым маяком в этом море беззакония и безумия оказывается артистизм, печатью которого отмечен каждый вздрог века во всем пестром составе сшибленных в нем «великих мудрецов» и «больших дураков». Еще раз: представьте себе некое головокружительное «между», по одну сторону которого догорали уже сожженные мосты в прошлое, а по другую мерещились еще не выстроенные мосты в будущее; «если есть столетие, заслуживающее обозначения „естественнонаучное“, так это XVI век», замечает Чемберлен;188 сущая правда, если считать естественнонаучными ярчайшие кометы систем, волочащие за собою гигантские хвосты, расцвеченные всеми тонами былых магий и верований. Хвосты протянутся и в ближайшее будущее, пока наконец не определится тенденция дружного их отсечения как пережитков; уже в XVIII веке сочтут возможным третировать их как mauvais ton; в XVI веке роль их не избежала налета всеобщей двойственности. Они и были пережитками, но в то же время и сигналами, тревожно гудящими в предупреждение будущих «аварий». Уход из «отчего дома» грозил явными перспективами краха; слишком заносчиво и самоуверенно вступало вчерашнее «дитя» в пору своего совершеннолетия. Хвосты в этом смысле должны были играть роль Ариадниной нити, некой заблаговременной оснастки у самого порога, за которым прокидывался безмолвный и уже «агностический» лабиринт. Такова более глубокая природа возрожденческого неоплатонизма и теософизма при всей специфике деталей и



188 H. St. Chamberlain, Die Grundlagen des XIX. Jahrhunderts, Bd. 2, S. 970.

185

неоднозначности итогов в системах Пико де ла Мирандолы, Телезио, Патрици, Корнелия Агриппы, Кардана, Бруно, Кампанеллы, вплоть до Галилея. Важно учесть: со временем «хвост» этот выродится в действительный хвост, до неприличия комичный у какого-нибудь… «профессора» или вот-вот уже «профессора»; перед самим порогом он всё еще делает последнее усилие не допустить разрыва в связи времен; не у всех натурфилософов XVI века значимость его способна выдержать элементарную научную поверку, но у всех значимость эта равносильна напутственности лермонтовских строк:

Дам тебе я на дорогу
Образок святой.

Странный факт: Парацельс, признанный отец физиологии, химии, химической медицины, эмпирической психологии, рациональной патологии и рациональной терапии, с легкостью признается также «отцом безграничного и опасного шарлатанства»;189 он-де верил в существование «жизненных духов» и т. д. Спустя несколько десятилетий Фрэнсис Бэкон чуть ли не главами списывает у Парацельса, не цитируя его;190 во всяком случае существование «жизненных духов» не подвергается им сомнению, и рассуждения его на этот счет производят впечатление образцовых стародевичьих сплетен. В глазах потомков Бэкон остался одним из отцов современного естествознания;191 о «шарлатанстве» предпочитают не говорить, довольствуясь, по-видимому, одним «взяточничеством». Оценки оценками, но если здесь что-либо учуяно на самом деле, так это глубоко различные «индексы модальности» внешне идентичного материала. Мистика Парацельса органически



189 Так, в частности, величает его Виндельбанд. См. его «Историю новой философии», т. 1, СПб, 1908, с. 43.

190 См. H. St. Chamberlain, op. cit., S. 890.

191 Хотя Койре и считает это лишь «дурной шуткой», «une mauvaise plaisanterie».

186

вписана в самый ход его мысли – черта, роднящая его с такими умами, как Николай Кузанский и Яков Бёме; он не мистифицирует естествознание, а пытается перестроить саму мистику, базируя её откровения естественнонаучными данными; импульс нового услышан им не в ключе разрыва со старым, а в заданиях переработки старого на новый лад, совсем в духе будущего девиза Гёте: «не открытие чего-то нового, а рассмотрение уже открытого моим способом» 192. Именно здесь и коренится возможность патологической оценки его двоякого отцовства: по части ряда современных наук и по части шарлатанства; оценка, в сущности, нелепая и вздорная, так как честь основоположения, скажем, современной медицины приписывается здесь «шарлатану», который в Парацельсе безраздельно слит с «медиком»; оценка, более того, насквозь «мистическая» в самом дурном смысле слова, ибо чем же, если не «пупочной» мистикой, облаченной в респектабельный «позитивизм» суждений, объяснима кочующая из учебника в учебник бессмыслица, уместная разве что в устах ильф-петровского шалопая: «Я очень уважаю его, но оносел»! Случай Бэкона совершенно иной; ярлык «шарлатана» потому и не понадобился здесь, что речь шла всего лишь о мистическом «плагиате», с легкостью отделимом от существа текстов; «мистика» Бэкона – причудливое и тем более простительное «хобби» лорда-канцлера, нечто вроде «скрипки» Эйнштейна и «детективных романов» Бертрана Рассела; можно объяснять её как угодно: как предрассудок или… широту интересов; значимость ее никчемна.

Какой мучительный диссонанс на самом пороге времен, где новое столкнулось не со старым, а с иной возможностью нового! Парацельс, оклеветанный, изолганный, очерненный, обращен в будущее колоссальным средоточием сознающей себя воли: «кто ищет



192 Из письма к Кнебелю от 18 августа 1787 года. См. R. Steiner, Goethes Weltanschauung, Dornach, 1979, S. 101.

187

истины, тому надо в мою монархию»,193 но истина – и это подчеркивает он на каждом шагу – обретается только через опыт; опыт же есть «всё» – мысль, чувство, воля, в теле и вне тела, словами Гёте: «внутренне безграничный, внешне ограниченный», еще раз словами Гёте: «ограниченный всем». Парацельс – радикальнейший эмпирик и подлинный «мейстер» опыта (не случайно, что он, впервые введший в университет немецкий язык, впервые ввел в немецкий язык и само слово «опыт» – «Erfahrung»); ищущий, беспокойный, бескомпромиссный соглядатай истины, опершийся на меч, – таким запечатлен он на многочисленных гравюрах эпохи. И рядом новый образ: государственный муж, уличенный в мошенничестве и посвятивший остаток жизни занятиям науками; тоже радикальный эмпирик и тоже поборник опыта, но в диаметрально противоположном смысле, т. е. опыта внешне безграничного и ограниченного внутренне свидетельствами внешних чувств. Всего несколько десятилетий разделяют эти жизни – год смерти Парацельса 1541, год рождения Бэкона 1561, – но какая символическая пропасть в этом крохотном промежутке! От Парацельса можно скорее дойти до Гёте, чем до Бэкона, но вот что оказалось симптоматичнее всего: первый, проложивший столь много плодотворных путей и открывший – единолично! – столь много наук, остался одиноким первопроходцем, у которого почтительно отобрали «открытия» и бесцеремонно забраковали «метод» (удивительный склик с научной судьбой Гёте!); второй, ничего не открывший и приложивший груду усилий для дезориентации ума в индуктивном хаосе, повлиял именно «методом», которому странным образом довелось сыграть солидную роль в выработке стратегии эмпирических наук.



193 Paracelsus, Sämtliche Werke, hrsg. von Karl Sudhoff, Berlin, 1922 ff, 1. Abt., Bd. 8. S. 137. О Парацельсе прекрасный очерк Койре. A. Koyré, Mystiques, spirituels, alchimistes du XVI siècle allemand, Paris, 1971, p. 75-130.

188

Разгадка симптома – тон, делающий музыку, или роковое «чуть-чуть» – смещение акцента научного поиска с «индивидуального» на «общеобязательное». Парацельс мог бы сказать то именно, чего никогда не сказал бы Бэкон (из страха прослыть необъективным): методэто я. Победа Бэкона уже вытекала из элементарнейших последствий этого различия; ближайшее последствие гласило: усвоить метод Парацельса – значит стать самому Парацельсом sui generis; наука – это человек, и, следовательно, настоящая наука – это настоящий человек: «кто ищет истины, тому надо в мою монархию». Инстинкт «клерков» сработал прагматически: легче и удобнее было отдать предпочтение «бесчеловечности»…

Что же все-таки случилось? Историки, описывающие переход к Новому времени, единогласно отмечают серию революционных преобразований, от изобретения пороха и книгопечатания до великих географических открытий и Реформации; перечень приобретений впечатляет как фейерверк, но едва ли эти приобретения могут быть поняты в перспективе их будущности без параллельного баланса утрат. Истина, неизбежная не только в отношении исторических эпох, но и для отдельных поколений и даже отдельных жизней: «уже не та» Вселенная; с XV века она действительно уже не та – утраты, медленно нараставшие в веках и тревожно предугадываемые в симптоматике событий, стали, наконец, свершившимся фактом: «впервые появляется великая серьезность, впервые ставится вопросительный знак, поворачивается судьба души, сдвигается стрелка, начинается трагедия…» 194. Утраты: уход из «домашнего» Космоса в «бездомный» Космос (Данте, изгнанный из Флоренции, переживает еще мир как дом; мир Вийона – в тюрьме или таверне – уже бездомен); отсюда впервые чувство планетарной заброшенности, гложущее ощущение потерянности и предоставленности собственной воле, или



194 F. Nietzsche, Die fröhliche Wissenschaft, op. cit., S. 322.

189

свободе. Приобретения как бы инстинктивно силятся возместить утраты и невольно пародируют утраченное. Утрачен внутренний смысл рая – ищется внешний «физический» рай (Колумб специально берет с собой в плавание «переводчика»: обращенного еврея, владеющего древнееврейским и арамейским языками);195 утрачена внутренняя ориентация – изобретается «компас»; утрачено ясновидение – мастерятся «телескоп» и «микроскоп»; утрачена живая связь с истоками – культивируется «филология». «Больше всего удивляет меня то, что никто не удивлен своей слабостью», скажет Паскаль 196. О какой же «слабости» могла идти речь там, где доминировало всеобщее чувство пробуждения! За фантастическим фейерверком открытий и приобретений ускользал от внимания такой простейший факт, как выбитость почвы из-под ног и «о-чем-угодные» перспективы; ответные удары реальности не заставили себя ждать, и катастрофа, как и следовало думать, настигла непредвиденными следствиями вполне «артистических» причин; история XVI века есть некая цепная реакция генетических сюрпризов в объеме трех поколений, или, эвристически говоря, история Джованни Медичи, который породил Лютера, который породил Лойолу. Удивительные скачки событий: надо было во что бы то ни стало возместить утрату почвы под ногами; мобилизация «древностей» пришлась тут как нельзя кстати, но в люциферическом увлечении «древностями» хватили через край, забыв, что облачены в сутаны, а не в тоги; провинциал Лютер, содрогнувшись от несоответствия, замахнулся кулаком, чтобы сокрушить «зверя» и спасти «веру»; на месте отрубленной головы тотчас выросла другая: Контрреформация с вызванным ею к жизни орденом «иезуитов». Вторая половина XVI века отмечена последним в колоссальных масштабах завинчиванием гаек церковью: в назидание только что



195 См. J. Servier, Histoire de l’utopie, Paris, 1967, p. 123.

196 Pascal, Pensées, éd. Jacques Chevalier, Paris, 1962, n. 185.

190

рождающейся «научности». Появляется «цензура»; Тридентский собор в 1554 году утверждает «список запрещенных книг». Запрещены: «Монархия» Данте, сонеты Петрарки, «Декамерон» Боккаччо, сочинения итальянских и немецких гуманистов, Лоренцо Валла, Поджо Браччолини, Николай Кузанский, Эразм, Аретино, Макьявелли, Гвиччардини, Кардан, Помпонацци, Агриппа, даже «История Базельского собора» папы Пия II. Запреты обрушиваются и на искусство: тот же Тридентский собор осуждает изображение нагих тел, и папа Пий V велит какому-то второразрядному художнику «одеть» фигуры Сикстинской капеллы; со второй половины века прототип «Гоголя», сжигающего «Мертвые души», вписан в европейское художественное сознание, какие бы вольности оно себе в дальнейшем ни позволяло. Бартоломео Амманати в 1582 году осуждает «обнаженность» своих прежних работ и обязуется подчинить кисть «очищенной» церкви; Орландо Лассо в старости скорбит о непристойности ранних сочинений и очищается в год своей смерти (1594) покаянным циклом «per mia particolare devozione»; Палестрина в 1584 году кается в грехах юности; Тассо после 1581 года собственноручно передает инквизиции свою поэму и просит о цензуре. Каким-то холодом охватывает при виде этого маскарада, культивирующего религиозный подъем на фоне всеобщего религиозного скудения и обмирщения; первое падение акций церкви еще с Х века спровоцировало рост мощных внутрицерковных попыток очищения и обновления (вроде клюнийского движения); иезуитизм выступил под флагом очередной такой попытки, но церковь к тому времени не нуждалась уже – за отсутствием жизни – ни в каких обновлениях; контрреформационное обновление оказалось декорацией, под прикрытием которой имело место отравление «новорожденной» культуры трупным ядом разлагающейся церкви. Характернейший симптом: на самом пороге эпохи сознания и свободы, когда человеческая душа достигла, наконец, той точки зрелости,

191

начиная с которой весь мир прежних ценностей заключается в гигантские «скобки», чтобы умереть в «общеобязательности» и восстать в «индивидууме», иезуитизм выступил с неслыханным по силе импульсом погашения личной воли и собственного суждения. В Конституциях к Ордену Игнатия Лойолы описана идеальная парадигма нового человека: «Я должен рассматривать себя как труп, которого можно поворочивать в любую сторону и с которым можно делать что угодно, или как посох в руке старца, служащий этой руке во всем и всегда» 197. Внедрение импульса поражает темпами и основательностью; исходной точкой стали, разумеется, школы; уже к 1600 году понятия «учитель» и «иезуит» звучат как синонимы, а к середине XVII века в их руки переходит практически всё обучение в католической части Европы, не считая эффективных вылазок на другие континенты. Цель воистину оправдывала средства, и целью было не спасение прежних ценностей, а порча новых; европейская история этого промежутка между концом старого и началом нового198 подобна некоему вакууму, со страшной силой всасывающему «влияния»; не случайно, что вопрос о «пустоте» волнует научные умы эпохи, как не случайна и концепция «чистой доски», наделавшая столько шуму в философии. «Пустота» вдруг оказалась реально переживаемым состоянием души, и выбитость почвы из-под ног не могла уже обернуться не чем иным, как… «свободным падением тел». Через считанные десятилетия хаос и ужас «падения» будут упорядочиваться «научно»; факт истории станет фактом



197 «perinde ac si cadaver essent, quod quoquoversus ferri, et quacumque ratione tractare se sinit: vel similiter atque senis baculus, qui obicumque et quacumque in re velit eo uti, qui eum manu tenet, et inservit». Сент-Бёв дает классическую формулу этой парадигмы: абсолютное повиновение внутри, абсолютное властолюбие вовне. Sainte-Beuve, Port-Royal, t. 3, Paris, 1888, p. 135.

198 «Thou met’st with things dying, I with things new-born». Шекспир, Зимняя сказка, III. 3.

192

механики, как если бы только механика была компетентна во всем, что касалось падения… Но чистота научного a priori в полной мере вытекала из «жизненного мира» исторического a posteriori; пизанский опыт Галилея лишь резюмировал катастрофический опыт истории предшествующих десятилетий. Настоящее оказалось пучиной, прошлое по привычке изживалось в хватательных инстинктах: «утопающий» хватался за «соломинки». XVI век – век «соломинок» par excellence, либо плавающих по нему в виде обломков старого, либо в виде «спасательных кругов», забрасываемых в него разного рода «службами» (среди них наиактивнейшее – «общество Иисуса»); «соломинками» оборачивалось всё, за что можно было ухватиться, чтобы спасти… призраки: религиозность, авантюризм, жажду наживы, чудовищную распущенность, наконец самоубийство как тоже спасение от пустоты 199. Сказывалось действие самопервейшей утраты: утраты живого чувства Бога, в чем не смели признаваться себе открыто даже свободнейшие умы эпохи 200. «Бог» всё основательнее располагался в рассудочной надстройке, принимая невообразимо значительную и невообразимо пустую форму абстрактного понятия; тем значительнее разыгрывался кавардак в опустевшей зоне «конкретности». Возникала уникальная в своем роде ситуация, где всякая попытка реставрации «Бога» шла вразрез с импульсом развития и провоцировала, поэтому, ужаснейшие аберрации; такими попытками были, в частности, не только Контрреформация, но и… сама Реформация, парадоксально единые в



199 О сколько-нибудь полной картине, разумеется, не может быть речи. Достаточно, впрочем, отметить, что в 1569 году в одном только крохотном Нюрнберге за 3 недели было зафиксировано 14 самоубийств. Монтень, по-видимому, имел основания посвятить этой проблеме целую главу (кн. 2, гл. 3). См. R. Mandrou, Introduction to modern France 1500-1640, N. Y., 1976, p. 230.

200 Смельчаки откровенного и воинствующего атеизма, впрочем, не заставят себя долго ждать.

193

тормозящих тенденциях, в факте преследования и гонений всего инако- и вольномыслящего: Сервет, сожженный в кальвинистской Женеве, и Бруно, сожженный в папском Риме, согласно засвидетельствовали ретроградное «братство» своих палачей. Импульс будущего разрывался в потугах окончательно дохоронить прошлое, упрямо хватающееся за жизнь. Бог XII века – еще норма, определяющая поведение эпохи; Бог XVI века – уже исключение, где нормой оказывается его абстрактный рассудочный образ, имагинативно отражаемый жуткими образинами кисти Босха: беспринципным политиком, распутным гуманистом, ловким предпринимателем, извращенным священнослужителем и целой галереей неописуемо отвратительных ханж, уже привыкающих к молитвам во исполнение своих безбожных дел. Новые карикатурные компенсации внутренних утрат: Бог, изгнанный в абстракцию, не мог уже благоприятствовать ничему, кроме жажды наживы; золото, хлынувшее в Европу из Нового света, пришлось как нельзя кстати, и давнишний спор между папой и императором о земном заместительстве небесной власти неожиданно и бесповоротно решился в пользу «