Д. И. Фельдштейн Заместитель главного редактора

Вид материалаКнига

Содержание


Постскриптум: 20 лет спустя
Социологическая психология
Подобный материал:
1   ...   19   20   21   22   23   24   25   26   ...   32
"■• з'

Буржуазная мысль ставит вопрос так: или полная ассимиляция наций, конец всякого национального своеобразия (подобная перспектива вызывает протест и негодование меньшинств, которым это угрожает в первую очередь), или сохранение и усугубление всех и всяческих национальных особенностей (а это явно несовместимо с растущей интернационализацией общественной жизни).

Но правомерна ли такая постановка вопроса?

Начнем с некоторых американских фактов. Соединенные Штаты с самого начала формировались как многорасовое, многонациональное и многорелигиозное общество. Но это общество также изначально было заражено расизмом и всевозможными этническими предрассудками.

За несколько лет до того, как Авраам Линкольн занял президентский пост, он писал своему старому другу: «Прогресс нашего вырождения кажется мне удивительно быстрым . Как нация, мы начали с декларации, что «все люди созданы равными». Теперь мы практически читаем это так: «все люди созданы равными, кроме негров». Когда невежды захватят контроль, это будет звучать: «все люди созданы равными, кроме негров, иностранцев и католиков». Когда дойдет до этого, я предпочел бы эмигрировать в какую-нибудь другую страну, в которой хоть не притворяются свободолюбивыми, например, в Россию, где деспо-

338

тизм существует в чистом виде, без низкой примеси лицемерия».

Оставим в стороне негров и многочисленных «цветных» иммигрантов, где этнические различия осложняются расовыми. Как складывается судьба белых иммигрантов из Европы? Американские социологи выделяют здесь три пути.

Первый путь — полное и окончательное растворение меньшинств, так называемая «американизация». Быть американцем — значит, стать англосаксом, забыв о своем происхождении. Теория «американизации» откровенно великодержавна и основана на убеждении в превосходстве англоамериканцев над всеми остальными. Ее программа: пусть другие станут такими же, как мы!

Однако исторический опыт не подтвердил этих притязаний. Конечно, любые меньшинства, живущие в США, должны овладеть английским языком и основными элементами американской культуры. Но это еще же означает, что они должны полностью отказаться от языка, культуры и обычаев собственных предков. Курс на «поглощение» меньшинств неизбежно вызывает острые конфликты.

Вторая, специфически американская, теория — так называемая теория «плавильного котла» (melting pot). Согласно ей меньшинства не просто растворяются в англосаксонском большинстве, а сливаются с ним в качественно новое целое, куда каждая из исходных групп и культур вносит что-то свое.

В отличие от теории американизации, идея плавильного котла не имела шовинистического привкуса, и ее поддерживали многие прогрессивные мыслители XIX в. Штат Нью-Йорк, писал В.И. Ленин, «... походит на мельницу, перемалывающую национальные различия. И то, что в крупных, интернациональных размерах происходит в Нью-Йорке, происходит также в каждом большом городе и фабричном поселке». Общность условий труда и быта ломает национальную обособленность, уменьшает групповую солидарность и сглаживает некоторые традиционные особенности меньшинств. В Нью-Йорке практически исчезла разница между потомками английских и голландских колонистов, значительно ослабела групповая солидарность «германо-американцсв». Социолог Бугельский, изучая динамику смешанных браков среди поляков и итальянцев в городе Буффало (штат Нью-Йорк), устано-

339

вил, что если в 1930 г. больше двух третей всех заключавшихся браков были однонациональными, то к 1960 г. соотношение стало обратным: больше двух третей всех браков превратились в межнациональные. В городе Вунсокет (штат Род-Айленд) в первом поколении иммигрантов смешанные браки составляли 9,6% от общего числа браков, во втором поколении — 20,9%, в третьем поколении — 40,4%. Еще заметнее культурные и языковые сдвиги.

Однако прогнозы насчет того, что уже в течение нескольких ближайших поколений национально-культурные различия вообще исчезнут, не оправдались. Оказалось, что хотя одни различия стираются, другие сохраняют свое значение.

Очень интересные данные на этот счет приводят Н. Глейзер и Д. Мойниган в книге «За плавильным котлом», описывающей положение национальных меньшинств в Нью-Йорке. . • ■

Три поколения прошло с тех пор, как возник первый большой итальянский сеттльмент в Нью-Йорке. За это время итальянские иммигранты натурализовались, приспособились к американскому обществу, усвоили новые профессии, приобрели определенное социальное и политическое положение. Однако и по сей день у них сохраняются многие традиционные черты и связи, отличающие их от всех других американцев. Районы, которые были итальянскими в 1920 г., и теперь населены преимущественно итальянцами. У итальянцев, особенно из южных крестьянских семей, значительно теснее и прочнее соседские отношения. До сих пор сохраняется специфическая для итальянцев структура семьи. Развод и вообще разрушение семьи встречаются гораздо реже, чем в других этнических группах, даже католических.

Крайне редки холостяки и старые девы (особенно по сравнению с ирландцами). Сохраняются специфические способы семейного воспитания, а также известная патриархальность в отношениях между родителями и детьми, чуждая англо-американцам. *

И дело не только в том, что два-три поколения — недостаточный срок для полной ассимиляции. Не менее важны социальные противоречия. По признанию исследователя этой проблемы Мильтона Гордона, учитывая более раннее прибытие английских колонистов в Америку, их числен-

340

ный перевес и культурное преобладание англосаксонских институтов, трудно представить себе, что «слияние» с ними новых меньшинств было действительно равноправным. Кроме того, нельзя забывать о сегрегации и дискриминации некоторых меньшинств. Если протестанты — потомки немцев и скандинавов — могут при желании сравнительно легко структурно влиться в белое протестантское общество, то евреям, ирландским, итальянским и польским католикам сделать это, не меняя религии и не приспосабливаясь специально к большинству, уже трудно. О «цветных» же и говорить нечего!

Осознание этих трудностей вызвало к жизни популярную ныне теорию «культурного плюрализма», пропагандирующую сохранение культурного многообразия в условиях взаимного уважения и сотрудничества этнических групп. Нужно стремиться не к тому, чтобы сделать всех одинаковыми, а к тому, чтобы научить людей уважать друг друга не только вопреки, но благодаря существующим различиям, так как именно эти различия позволяют каждой общности внести в совокупную культуру что-то свое. Принцип равенства, провозглашенный Декларацией независимости, писал один из защитников этой теории, означает, в частности, право быть непохожим на других. Поэтому надо не выравнивать национальные различия, а способствовать их развитию. ■

Идея культурного плюрализма, заостренная против национальной и расовой дискриминации, несомненно, несла в себе прогрессивное, гуманистическое начало. Но достижима ли эта цель в классово-антагонистическом обществе? И — что особенно важно — ее защитники склонны абсолютизировать и фетишизировать национальную общность.

Формулируя свое отношение к национальной культуре, В.И. Ленин подчеркивал необходимость диффренциро-ванного отношения к различным ее элементам. «Борьба против всякого национального гнета — безусловно да. Борьба за всякое национальное развитие, за «национальную культуру» вообще — безусловно нет»7. Теория культурного плюрализма такого водораздела не проводит. Ее защитники не уточняют, идет ли речь об обязанности государства и общества уважать исторически сложившиеся этнические различия или же о необходимости их сохранять и увековечивать.

341

Если главной задачей считается сохранение всех и всяческих культурно-национальных различий, то чистейшей формой «плюрализма» будут индейские резервации, негритянские гетто, южноафриканский апартеид.

Защитники сегрегации рас и наций очень часто выступают именно с «плюралистических» позиций: мы ничего не имеем против африканцев, индейцев и других, но наши культуры различны, интенсивнее общение повредит им обеим и уж во всяком случае меньшинству. Давайте лучше обособимся и будем любить и уважать друг друга через колючую проволоку (не обязательно железную, можно и символическую).

Я вовсе не хочу ни ставить знак равенства между теорией «культурного плюрализма» и апартеидом, ни преуменьшать сложность проблемы.

В некоторых случаях, когда речь идет о совсем отсталых и изолированных племенах (например, индейцах, живущих в джунглях Амазонки), создание своеобразных заповедников вроде Национального парка Шингу — практически единственное средство их спасения. Но вопрос стоит при этом не столько о сохранении их культуры, сколько о том, чтобы уберечь этих людей от инфекций, к которым у них нет иммунитета, и не разрушить их традиционный уклад раньше, чем они смогут выработать — именно выработать, а не просто взять в готовом виде — нечто новое. Ибо непосредственный переход из каменного века в современность невозможен. Когда Альберт Швейцер в своей больнице в Африке размещал больных не в палатах, а в туземных хижинах, он заботился не об экзотике, а о людях, которым было бы трудно привыкнуть к европейским условиям жизни и еще труднее — вернуться в свою деревню. Было бы реакционной утопией распространять этот принцип на межнациональные отношения вообще.

Говоря о ломке национальных перегородок и ассимиляции наций, В.И. Ленин связывал это с тем, что «... вся хозяйственная, политическая и духовная жизнь человечества все более интернационализируется уже при капитализме. Социализм целиком интернационализирует ее»8. Но он вовсе не считал этот процесс одномерным, однозначным.

Каждая нация занимает определенную территорию. Миграции населения, порождаемые индустриализацией,

342

подрывают прежнюю территориальную обособленность, расширяют сферу общения и взаимовлияния этнических групп. Оторванные от родной почвы иммигранты ассимилируются значительно легче (особенно если они немногочисленны и разбросаны на большой территории), нежели компактные этнические общности, столетиями живущие на одной и той же земле.

Но устраняет ли это национальные различия? Нет. Валлоны и фламандцы часто живут в одних и тех же городах и селах. Для сохранения и передачи некоторых национальных черт и традиций достаточно семейного воспитания и просто материнского влияния.

Нация как целое немыслима без общности экономической жизни. Современное производство подрывает эту форму обособления. С одной стороны, национальная экономика все больше вовлекается в международные хозяйственные связи (в рамках единого многонационального государства или на основе межгосударственных отношений). С другой стороны, общественное разделение труда и разделение общества на классы все сильнее дифференцирует трудовую деятельность и образ жизни различных слоев внутри одной и той же нации.

Чем патриархальнее среда, тем компактнее население и тем теснее привязанность каждого к своему «этносу». Социальная принадлежность, профессиональные занятия, соседские отношения, семейные и дружеские связи — все это существует и рамках одной и той же этнической общности, единого и единственного «мы».

В городе положение резко меняется. Сфера общения уже не ограничивается соплеменниками и единоверцами. Общие условия труда и быта, общие тяготы и заботы, общая школа, влияние средств массовой коммуникации неизбежно выравнивают, нивелируют национальные и местные особенности. Известно, что крупные новые города в разных странах значительно больше похожи друг на друга, чем деревни. Общность условий жизни постепенно разрушает замкнутость национальных меньшинств, приобщает их к культуре окружающего населения, стимулирует смешанные браки, отодвигает на задний план, а то и вовсе заставляет забыть свое происхождение.

Но культурные и психологические свойства нации лишь в последнем счете определяются ее экономическим

* * 1 *

343

строем и сохраняют свое значение даже после его изменения.

Исключительно важный и устойчивый признак национальной общности — язык. Именно язык символизирует во многих случаях (Канада, Бельгия) национальную принадлежность вообще. Расширение межнациональных связей разрушает многие старые языковые барьеры, подтверждая ленинскую мысль о ненужности в многонациональном государстве обязательного общегосударственного языка, поскольку потребности общественной жизни сами заставят живущие в одном государстве национальности изучать язык большинства. Действительно, национальные меньшинства в развитых странах, как правило, двуязычны (билингвизм), а некоторые и вовсе переходят на язык большинства.

Но этот процесс чрезвычайно сложен.

Прежде всего не всякая языковая ассимиляция добровольна. Бывает и так, что меньшинства просто лишены возможности развивать свой язык, поскольку он. не преподается в школах и не используется в культурной жизни (например, бретонский язык, которым владеет около миллиона жителей Бретани, только в 1951 г. допущен в качестве факультативного школьного предмета). Такая практика не может не задевать национальных чувств.

«Простейший» вопрос «ваш родной язык?» может подразумевать и язык, на котором говорили родители опрашиваемого, и тот язык, которым он сам пользуется в обиходе, и язык, на котором он думает.

Человек, одинаково свободно владеющий двумя языками, как правило, употребляет их в определенном порядке. Часто один язык выступает как более «высокий» и официальный, а другой употребляется в домашнем обиходе и считается второстепенным. (Это явление в отличие от би-. лингвизма называется диглоссией.) В некоторых странах, где существует только один официальный язык, местные языки пытаются либо полностью вытеснить, либо снизить, превратить их в диалекты господствующего языка, ограничив их употребление обиходными ситуациями и лишив тем самым национальные меньшинства возможности создавать литературу и вести официальные отношения на своем родном языке. Разумеется, это возможно, только если соот-

*

4



344

ветствующие языки принадлежат к одной и той же группе, да и тогда вызывает протест.

Важным показателем направления лингвистической ассимиляции может служить то, на каком языке говорят дети, родившиеся от смешанных браков.

Но даже полная утрата родного языка или превращение его в диалект не означает стирания прочих национальных различий. Человек может говорить на языке большинства и тем не. менее причислять себя к национальному меньшинству. Недаром в наших переписях населения вопрос о родном языке отделяется от вопроса о национальной принадлежности.

Может быть, национальная специфика лежит в области культуры, тем более что само понятие культуры исключительно широко, включая в себя и обычаи, и нравы, и религию, и художественное творчество? Утрата национальной культуры, несомненно, означала бы потерю национальной жизни вообще. Но где критерии «национальности» культуры?

Националистическое мышление рассматривает «национальное» как нечто исключительное, а всякий культурный контакт — как конфликт, в результате которого один теряет, а другой выигрывает. Но человеческая культура развивалась не только и не столько путем одностороннего «поглощения» одних другими, сколько путем взаимного обогащения общими элементами при сохранении национальных особенностей. Всякая национальная культура включает в себя не только то, что создано се народом-творцом, но и то, что было заимствовано им у других народов, и это усвоение (ассимиляция) есть в то же время момент ее саморазвития. Русское барокко или классицизм, покоряющие каждого, кто был в Ленинграде, — глубоко русские явления. Но они были бы невозможны без творческого усвоения западноевропейского опыта. Инструментовка многоголосой «восточной» музыки по правилам «западной» полифонии не отменяет особенностей национального мелодического строя, но существенно сближает и обогащает как ту, так и другую музыку. Без такого взаимопроникновения вообще не может быть развития мировой культуры.

Современные нации сложились путем слияния многих племен и народностей, передавших им свою историческую культуру, причем ассимилированная (и потому незамет-

345

ная) часть ее гораздо ражнее тех местных диалектов и обычаев, которые изучают сегодня ученые.

Восставая против всякой фетишизации национальных начал, Ленин отвергал не понятие национальной культуры и традиций вообще, а лишь их специфически-буржуазную трактовку, в которой «национальное» противопоставлялось «классовому» и «интернациональному». Акцент на национальных традициях, трактуемых как нечто внеисто-рическое, уникальное, — это всегда акцент на различиях между народами, который неизбежно вызывает цепную реакцию и уже в силу одного этого требует величайшей осторожности. Ленин считал идею культурно-национальной автономии совершенно утопической с точки зрения провозглашаемых ею целей, и он конкретно показал это на примере требования о выделении школьного дела из ведения государства и создании множества национальных школ. В 1911 г. в начальных школах Петербурга было 48076 учащихся, в том числе два румына, грузин, три армянина и т.д. «Можно ли обеспечить на основе равноправия интересы одного грузинского ребенка среди 48076 школьников Петербурга?» — спрашивал Ленин. «Мы ответим на это: сделать особую грузинскую школу в Петербурге на основах грузинской «национальной культуры» — невозможно, а проповедь такого плана есть несение вредных

идей в народную массу»9.

Однако Ленин считал вполне возможным и желательным создание таких условий, при которых национальные меньшинства могли бы свободно изучать свой родной язык и пользоваться им в быту и общественной жизни.

Важным показателем уровня ассимиляции может служить процент смешанных межнациональных браков. Но и этот показатель не однозначен. Существенно не только количество таких браков, но и структура возникающей на их основе семьи, степень ее устойчивости, как определяется национальность детей и их язык и от чего это зависит (что сильнее влияет: традиционный престиж отца и матери, или их образовательный уровень, или их национальная принадлежность, или особенности национальной среды, в которой живет такая семья?). Таким образом, брачная ассимиляция также оказывается весьма сложным явлением.

Очень важным показателем сближения, ассимиляции наций служит характер неформального, личного общения

346

людей — выбор соседей, товарищей, друзей (некоторые авторы называют это структурной ассимиляцией). Служебные, деловые взаимоотношения (с кем человек работает, где покупает продукты и т.п.) предопределены в основном объективными условиями. Но своих друзей он выбирает сам. Общается ли он преимущественно со своими соплеменниками, единоверцами или это не имеет для него значения. Нередко он даже не отдаст себе в этом отчета. Тем не менее, если верить данным американских социологов, именно структурная ассимиляция происходит наиболее медленно и вызывает наибольшие психологические трудности. Причем это не какое-то «инстинктивное» предпочтение, «голос крови» и т.п. Американские данные показывают, что дети младших возрастов при выборе друзей в большинстве случаев не придают значения их национальности, сфера их общения суживается лишь после того, как они усваивают от взрослых соответствующие стереотипы и предубеждения. Представления, которые дети имеют об иностранцах, и их отношение к ним также всецело определяются господствующей культурой и воспитанием. Речь идет о вполне определенных социальных процессах, хотя и «пересаженных» внутрь личности.

Наконец, существует такое субъективное, но очень важное явление, как национальное самосознание: к какой нации или народности человек сам себя причисляет и какие чувства он при этом испытывает. У людей, выросших в однонациональной среде, этот вопрос не встает, им кажется, что национальная принадлежность — нечто изначально данное. Но для тех, кто уже в какой-то степени ассимилирован (например, дети от смешанных браков или люди, воспитанные в инонациональной среде), ответить на вопрос «кто я такой?» не так просто.

Это ясно видно на примере американских иммигрантов. Иммигранты в первом поколении, как правило, еще не чувствуют себя американцами, по-прежнему считая себя ирландцами, итальянцами и т.д. Во втором поколении положение меняется. Дети иммигрантов испытывают двойное влияние. Школа, улица (если это не гетто), средства массовой информации интенсивно приобщают их к господствующей культуре; по языку, одежде, образованию они уже американизированы. Но в семье еще сохраняются прежние традиции и установки. Чем сильнее эти влияния

347

расходятся друг с другом, тем сложнее положение формирующейся личности, тем острее ее внутренние конфликты, тем труднее ей однозначно ответить на вопрос о своей национальной (языковой, культурной, религиозной) принадлежности. «Я чувствую себя человеком без родины. Мне и дома не по себе, и в школе плохо». Эти слова студента-индейца передают самочувствие такой «маргинальной личности», стоящей на стыке двух конфликтных групп или культур.

Этот конфликт разрешается по-разному. Одни полностью сливаются с большинством, изменяют свои имена и фамилии, избегают всего, что напоминало бы об их инонациональном происхождении, и даже усваивают великодержавные предрассудки и предубеждения. Именно это имел в виду Ленин в своем ироническом замечании, что «... обрусевшие инородцы всегда пересаливают по части истинно русского настроения». Другие, наоборот, отвергают, насколько это возможно, господствующую культуру, апеллируя к традициям и обычаям (часто уже не существующим) своих предков. Третьи пытаются, большей частью безуспешно, уклониться от решения этого вопроса. И лишь немногим удается гармонически сочетать в себе обе традиции,

Характерен тот протест против ассимиляции, который социологи наблюдают у некоторых представителей третьего или четвертого поколения американских иммигрантов. Молодые люди, воспитанные как стопроцентные американцы, отцы которых сделали все, чтобы забыть о своем происхождении, вдруг начинают изучать язык своих далеких предков, интересоваться их историей и т.д. Отчасти это реакция на дискриминацию и предрассудки, которые не устранило поколение отцов, а отчасти — следствие описанной выше ностальгии. Хороший детский дом лучше плохой семьи. Но если у всех есть родители, а у меня нет — это тяжелая, болезненная травма.

Таким образом, то, что обобщенно называется ломкой национальных перегородок и ассимиляцией наций, представляет собой сложную совокупность территориально-демографических, хозяйственно-экономических, политических, культурно-лингвистических, бытовых и социально-психологических тенденций, которые не синхронны и нередко противоречат друг другу,

348

Любой из описанных выше этнических процессов может, в зависимости от конкретных условий, проходить и антагонистически, по принципу «или — или», и гармонически. Человеку, вынужденному выбирать между принадлежностью к разным этническим группам, отношения между которыми антагонистичны, всегда приходится резать по-живому. Но если такого конфликта нет, «двойная» и даже «тройная» принадлежность не создает трудностей так же, как никто не видит противоречия между тем, что он, допустим, «итальянец» и одновременно «человек» (такая проблема встает, однако, в случае войны).

При неисторическом рассмотрении национального вопроса дело неизбежно сводится к сопоставлению «готовых», сложившихся национальных форм. Но национальное, как убедительно показал Чингиз Айтматов, это не только седая старина, это и то, что появилось вчера и что рождается сегодня. Сведение национального к традиционному само прокладывает путь космополитической концепции, третирующей национальные связи как простой пережиток прошлого. Это две стороны одной и той же медали.

Примечания

1 Опубликопано в «Новом мире», 1970, №3 с подзаголовком «Ленинская

'теория наций и современный капитализм». Статья была написана к 100-летию со дня рождения В.И. Ленина по заказу Л.Т. Твардовского, одобрена редколлегией, но опубликована уже после его ухода. Печатается с сокращениями.Снят эпиграф к разделам и последняя страница текста.

2 Ленин В.И. Полное собрание сочинений. Т. 24. С. 284.

3 Ленин В.И. Там же. Т. 27. С. 248.

4 Там же. Т. 38. С. 242.

5 Там же. Т. 2. С. 532.

6 Там же. Т. 24. С. 126.

7 Там же. Т. 24. С. 132. .

8 Там же. Т. 30. С. 22.

9 Там же. Т. 24. С. 223. Ю там же. Т. 45. С. 358.

ПОСТСКРИПТУМ: 20 ЛЕТ СПУСТЯ1

Все, что происходит в СССР, нужно рассматривать не изолированно, а в контексте мировых этносоциальных процессов. Упрощенно и слишком буквально понимая ленинское положение о соотношении двух тенденций в национальном вопросе, теоретики-марксисты в послевоенные годы считали, что национальные движения являются ныне достоянием преимущественно третьего мира, тогда как в развитых капиталистических странах преобладают процессы интеграции и интернационализации общественной жизни. Однако в 1960-х гг. произошло резкое обострение этнических проблем в Канаде, Бельгии, Великобритании (шотландский и уэлльский национализм), Франции (проблема Бретани) и т.д. Изучив по первоисточникам эти процессы, я пришел к выводу, что они закономерны, что индустриальное развитие не устраняет национальных различий, а часто даже усиливает тягу к автономизации. Эти выводы были изложены мною в статье «Диалектика развития наций»2.

Общая тенденция современного развития человечества во всех сферах жизни — переход от экстенсивного развития, ориентирующегося на количественные показатели, нивелировку и территориальную экспансию, к интенсивному, ориентирующемуся на качественные показатели, многообразие жизни, бережливое отношение к природным и человеческим ресурсам и т.д. На Западе эти проблемы были осознаны значительно раньше, чем у нас; этому способствовало отсутствие свободных территорий и отпор имперской политике господствующих наций со стороны малых народов.

Для России экстенсивное развитие традиционно. Как писал В.О. Ключевский, «история России есть история страны, которая колонизируется»; область этой колонизации расширялась вместе с государственной территорией, а население не столько расселялось вследствие увеличения плотности, сколько переселялось, «переносилось птичьими перелетами из края в край, покидая насиженные места

351

и садясь на новые»3. Этот тезис Ключевского у нас всегда критиковали, но без серьезных аргументов, ссылаясь лишь на ошибочность географического детерминизма. Территориальная экспансия и развитие страны не столько вглубь, сколько вширь, имели серьезные социально-экономические и психологические последствия. Одним из аспектов этого было подчинение, вытеснение или ассимиляция более слабых, малых народов. Индустриализация 1930-х гг. также осуществлялась экстенсивно, не столько за счет роста производительности труда, сколько за счет вовлечения новых масс людей и освоения новых территорий. На экологические и человеческие издержки не обращали внимания. Это породило множество отсроченных проблем, которые ныне «взрываются» одна за другой, подобно минам замедленного действия.

Переход к интенсивному развитию означает во всех сферах жизни повышение ценности индивидуальности, в том числе — этнической. Ситуация, когда отступать уже некуда, обостряет чувство «малой родины» и национального самосознания, причем у малых народов это происходит раньше и острее, чем у больших, господствующих наций. Эта тенденция является всемирной.

Кризис технократических и утопически-коммунистических иллюзий создает своего рода идеологический вакуум. Разочарованные в настоящем и не уверенные в будущем люди ищут точку опоры в прошлом, в более глубоких и старых пластах общественного сознания. Отсюда — мощный рост во всем мире консервативных, традиционалисти-ческих настроений. Эти ностальгические настроения часто принимают националистическую форму, призыв вернуться к истокам, которые у каждого народа свои. Национальные чувства выглядят сплавом экологического, исторического и нравственного сознания. Это придает им особый динамизм и притягательность. Однако все важнейшие проблемы современного человечества являются общими, глобальными, в национальных рамках они не решаются, а скорее усугубляются. Планетарное мышление несовместимо с местнической разобщенностью и провинциализмом.

В любой многонациональной стране или полиэтнической среде существует какая-то система этнической стратификации, разделения труда, престижа, статусов и т.д. Это не обязательно отношения господства и подчинения, но кто-то является в определенных аспектах лидером, а

352

кто-то — ведомым; это отражается и в системе этнических стереотипов, установок и предубеждений. В ходе социально — экономического развития отдельные элементы этнической стратификации неизбежно изменяются — кто-то вырвался вперед, ликвидировав былую отсталость, кто-то утратил прежние преимущества и т.д. Перераспределение реальных сил и возможностей порождает новые ожидания и притязания, приходящие ь противоречие с уже устоявшимися, привычными. Общеизвестно, что национальный вопрос обостряется при ухудшении социально-экономических условий, т.к. люди начинают искать виноватого, козла отпущения. Но он обостряется и в том случае, если положение какой-либо ранее угнетенной или менее развитой этнической группы существенно улучшается, ибо сразу же встает вопрос о перераспределении социальных и культурных льгот, прав и обязанностей.

Этническая стратификация многомерна, включая территориальные, социально-экономические, языковые и культурные факторы взаимодействия соответствующих

групп. Если социальные изменения затрагивают только отдельные из этих признаков, они могут протекать безболезненно. Но если территориальные, языковые и культурные различия сочетаются с социально-экономическими (этнические группы имеют неодинаковые социальные возможности, доход, род занятий и т.д.), ситуация обычно принимает конфликтный характер и требует политических решений.

Людям и группам, которые привыкли и которых устраивает сложившаяся система этнической стратификации, особенно — представителям бюрократического аппарата, всякое покушение на нее кажется иррациональным экстремизмом. Для подлинного понимания проблемы необходим конкретный анализ как выдвигаемых лозунгов, так и реальных интересов всех вовлеченных в конфликт социальных слоев и групп.

Исторический опыт показывает, что при всей интернационализации общественной жизни, культура и самосознание сохраняют многочисленные этнические черты. Самое опасное сейчас — псевдоинтернационализм, который уверяет, что любит все народы, при одном непременном, хотя часто неосознаваемом, условии: «они» должны быть такими же, как «мы». Демократическое общество предполагает плюрализм, умение жить и сотрудничать с соседя-

1 2. Кои И.С. 353

■ми, признавая их право-на самобытность и непохожесть. Политика здесь тесно переплетается с повседневным бытом. Как и всякое человеческое общение, межнациональные отношения требуют терпимости и душевной открытости. Охранительные установки, которые насаждались и поддерживались в нашей идеологии много лет, наоборот, предполагают образ врага, от которого нужно защищаться. В общественной психологии, как и в индивидуальной, образ «другого» сплошь и рядом генерализируется, распространяясь с «дальних» на «ближних» и обратно. Воспитание подлинной, нериторической дружбы народов требует не только социально-политических усилий, преодоления «имперского» стиля управления, но и длительной психологической перестройки.

Реалистическая социальная политика невозможна без определения того, на каком уровне возникает и какими средствами может быть решена та или иная проблема. Экономические проблемы — те, которые могут быть решены экономическими методами, политические — те, которые требуют политических решений и т.д. В силу многомерности самой этнической стратификации подход к ней также должен быть многоуровневым: что именно и какими средствами можно сделать сегодня, что отложить на завтра, а какие трудности и напряжения в обозримом будущем вообще неустранимы и могут быть только смягчены. Это предполагает наличие систематических социологических, этнокультурных и социально-психологических исследований, опирающихся на специальные теории, существующие в каждой отрасли знания, а также всесторонней междисциплинарной кооперации. Пока этого нет, социальная политика обречена на дилетантизм и конъюнктурность.

Идейно-теоретические истоки многих наших сегодняшних трудностей — недооценка КПСС, уже в дооктябрьский период, проблем культурно-национальной автономии и переоценка национально-государственных, административно-территориальных факторов. Многие границы между советскими республиками с самого начала были произвольными, искусственными, а последующие миграции населения сделали их и вовсе условными. Попытки разделить эту огромную коммунальную квартиру по территориальному принципу наталкиваются на непреодолимые трудности и приводят к дезинтеграции не только страны в целом, но и всех прочих национально-государственных об-

354

разований. Реальные языковые, культурные и экономические проблемы, которые волнуют большинство людей, могут и должны решаться не путем нового великого переселения народов, а на уровне конкретных межобщинных и внутриобщинных отношений. Сегодня, когда люди раздражены и каждый думает, что единственный имеющийся кусок хлеба съедает его сосед, это кажется политической утопией. Но рано или поздно нам придется вернуться к такому решению, и прорабатывать его возможные варианты следует заранее.

Примечание 1998 г.

*

Посмотрите выступления генерала Макашова и его единомышленников в Государственной думе и вы поймете, что такое национал-социализм и почему с ним борются все демократические государства.

12'

Примечания

1 Дополнительное выступление на круглом столе п журнале «Вопросы

философии». 1989. — №8.

2 Коп И.С. Диалектика развития наций // Новый мир. — 1970. — №3.

3 Ключевский В.О. Соч. Т. I. — М., 1987. — С. 50.

4 1

Раздел 3

СОЦИОЛОГИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ

РАЗМЫШЛЕНИЯ

ОБ АМЕРИКАНСКОЙ

ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ1

*

1

Что такое интеллигенция?

Согласно нашей «Философской энциклопедии», это «общественная прослойка, в которую входят люди, профессионально занимающиеся умственным трудом». Однако это определение не может считаться однозначным. Существуют четыре разных подхода при определении понятия «интеллигенция». Одни исходят из того, что интеллигенция — это особый социальный слой, и подчеркивают специфичность ее социального положения по отношению к основным классам общества. Другие связывают принадлежность к интеллигенции с содержанием трудовой деятельности (умственный труд) и соответствующим уровнем образования. Третьи — с выполнением определенных социальных функций: созданием и передачей культурных ценностей, осмысливанием текущих политических задач и так далее. Четвертые фиксируют внимание на присущих (или приписываемых) интеллигентам психологических свойствах — преобладании творческого интеллекта над практическим рассудком, способности стать выше непосредственного опыта и тому подобном.

Каждый их этих подходов по-своему правомерен, но соединить их вместе довольно трудно, да и внутри каждого из них есть немало противоречий. Межклассовые и внутриклассовые различия, составляющие основу социальной структуры общества, явно не совпадают (особенно в условиях развитого индустриального производства) с различиями в содержании физического и умственного труда.

Если под интеллигенцией понимать, как это было принято в прошлом веке, только лиц свободных профессий, то есть не работающих по найму, то эта категория окажется слишком узкой. Если же, напротив, зачислить сюда всех

358

служащих, то понятие «интеллигенция» расширяется настолько, что вообще теряет смысл.

Определять интеллигенцию на основе разграничения умственного и физического труда также йс вполне правомерно, потому что уже сам.о это разграничение довольно условно, а по мерс повышения образовательного уровня населения в целом к интеллигенции все чаще относят не вообще «образованных людей», а лишь специалистов, имеющих высшее или среднее специальное образование. Но формальный образовательный ценз не выражает ни конкретного социального положения, ни различия социальных функций, занят ли человек в сфере производства, управления, науки или культуры.

В свою очередь функциональный подход, который позволяет разграничить группы людей по выполняемым ими социальным функциям — создание высших духовных ценностей, духовное обслуживание материального производства, распространение знаний и обслуживание средств массовой коммуникации, обслуживание административно-управленческого аппарата и т.д., — также не совершенен. Он дает возможность разграничивать творческую, в частности художественную, интеллигенцию, ученых, инженерно-техническую интеллигенцию, работников управленческого аппарата, но это деление само по себе ничего не говорит о классовой структуре общества. Положение интеллигенции как социальной группы зависит не только от характера общественного разделения труда вообще, но и от природы конкретного социального строя. Кроме того, функции идеолога и, допустим, инженера настолько различны, что то и дело возникают сомнения в правомерности объединения их одним и тем же общим понятием.

Психологический же подход слишком субъективно оценочен. В отличие от социологических определений, классифицирующих их безличные социальные функции и роли, он обращен к личным качествам интеллигентов. Но какие качества признать типичными? Здесь открывается широчайшее поле для произвольных обобщений. Одни видят в интеллигенции интеллектуальную элиту и совесть общества. Другие, напротив, подчеркивают такие черты интеллигенции, как беспомощность, непрактичность, неустойчивость. Видимо, стереотип «интеллектуала», сложившийся в общественном сознании, сам должен стать предметом социально-психологического исследования. И

359

тогда станет ясно, что речь идет о разных социальных группах, оцениваемых к тому же с разных позиций. Разве отрицательный стереотип интеллигента, распространенный в буржуазном обществе, не представляет собой синтез собственной интеллигентской самокритики и мещанской враждебности ко всему, что подрывает стабильность обыденной* жизни?!

Трудности определения природы и функций интеллигенции отражают длительный и противоречивый процесс исторического развития. Несомненно, необходимым (но недостаточным) условием возникновения интеллигенции как особой социальной группы было отделение умственного труда от физического. Это произошло уже в глубокой древности. Но интеллектуальная элита личности и средневековья не тождественна современной интеллигенции. Ведь тогда сама интеллектуальная деятельность не была еще достаточно дифференцирована. Одна и та же социальная группа выполняла множество разнообразных функций: жрецы, например, были одновременно и хранителями накопленных знаний, и идеологами, и пропагандистами. И, наоборот, одна и та же функция осуществлялась людьми разного разряда; так, роль социального критика выполняли и религиозные пророки, и юродивые, и придворные шуты. Интеллектуальная деятельность была монополией господствующего класса, часто возлагавшего ее на замкнутую касту (индийские брахманы, средневековое духовенство). Эта замкнутость и «верхушечность» способствовали (и в свою очередь порождались ими) догматизму и схоластичности мышления. Нужно было представить большинству — как непреложные истины — систему готовых догм, доказательство которых, если оно вообще существовало, -.было доступно лишь немногим. Реальные жизненные конфликты отражались в них чаще всего в неузнаваемо транс-фс мированном виде, что еще больше отдаляло идеологов от массы. Будучи сам по себе привилегией, умственный труд среди свободных людей рассматривался как форма досуга. По Аристотелю, человек, который должен работать, чтобы жить, не может быть гражданином. Софисты, которые первыми в Греции стали брать деньги за обучение, были предметом жестоких насмешек аристократов. Появившаяся в поздней античности и в средние века свободная служивая интеллигенция находилась, по существу, в положении челяди. Социальное положение человека определя-

360

лось не родом его деятельности, а его сословным происхождением.

Чтобы эти разобщенные интеллектуальные единицы превратились в автономный социальный слой со своим специфическим самосознанием, нужен был ряд предпосылок.

Прежде всего — уничтожение сословной иерархии, принципиальная возможность изменить свое социальное* положение в зависимости от изменения вида деятельности. До тех пор, пока интеллигенция рекрутировалась из одного и того же верхушечного слоя, не могло быть и речи об ее автономии. Чем бы ни занимались эти люди, они обычно сохраняли верность своим сословным принципам и предрассудкам. Только формирование интеллигенции из разных слоев общества делает ее автономной от каждого из них в отдельности и рождает у нее собственное самосознание, выходящее за рамки старого чувства сословной принадлежности.

Второе условие, значение которого не требует доказательств, — это материальная возможность существовать за счет умственного труда в качестве, так сказать, самодеятельного работника, а не от щедрот знатного покровителя.

Это предполагает, в свою очередь, появление определенной культурной аудитории, публики, к которой интеллигенция могла бы апеллировать и в которой она могла бы черпать необходимую моральную и материальную поддержку. Такая публика появилась после изобретения книгопечатания.

И, наконец, существование более или менее надежных и устойчивых средств коммуникации мыслителей друг с другом. Хотя интеллектуальная деятельность по природе своей в высшей степени индивидуализирована, она требует постоянного обмена мыслями и каких-то общих норм формирования. Без этого невозможно и групповое самосознание. Если в XVI—XVII вв. основной формой связи ученых и философов оставалась частная переписка, то в XVIII в. в Западной Европе появляются новые, более широкие и подвижные формы обмена мнениями: французские салоны, где авторы могли встречаться друг с другом и с избранной публикой, и гораздо более демократичные английские кофейни, предшественницы современных клубов, английское Королевское общество, специально созданное в XVII в. для общения ученых, позже — политические кружки и тому подобное.

361

Как ни парадоксально это на первый взгляд, важнейшую роль в становлении интеллигенции как автономной социальной группы сыграла коммерциализация умственного труда. ■■."•

Необходимость для писателя считаться со вкусами и требованиями аудитории (а уровень массовой аудитории всегда ниже уровня современного искусства) часто оценивается отрицательно, как зависимость и помеха творчеству. Писатели уже в XVIII в. жаловались на то, что их слава, престиж и доход зависят от вкусов темных, необразованных людей. Но как ни справедливы эти соображения, нельзя забывать, что коммерциализация умственного труда впервые освободила его от другой, еще более тяжелой зависимости: от знатного покровителя, князя, мецената. Это справедливо подчеркивал уже английский просветитель XVIII в. доктор Джонсон. Вот запись его разговорах друзьями — Уотсоном и Босвеллом:

«Джонсон: Теперь само образование стало ремеслом. Челопек приходит к книгопродавцу и получает, что ему нужно. Мы покончили с покровительством. Когда просвещение было в младенческом состоянии, некоторых великих людей хвалили за покровительство ему. Это способствовало его распространению. Когда же оно становится всеобщим, автор оставляет великих и апеллирует к большинству.

Босвелл: Постыдно, что теперь авторам не покровительствуют лучше.

Джонсон: Нет, сэр. Если образование не может прокормить человека, если он должен сидеть с протянутой рукой, пока кто-нибудь не накормит его, это тоже плохо для него, и лучше пусть будет так, как есть. При покровительстве сколько лести! Сколько лжи! Когда человек независим, он разбрасывает истину среди многих, чтобы они брали ее, как им угодно; при покровительстве же он должен говорить то, что приятно его патрону, и это с одинаковой вероятностью может быть как истиной, так и ложью. 1 Уотсон: Но разве не получается сейчас так, что вместо того, чтобы льстить одному человеку, мы льстим веку.

Джонсон: Нет, сэр. Мир всегда позволяет человеку высказать то, что он сам думает»2.

Конечно, Джонсон не совсем прав. В капиталистическом обществе писатель непосредственно зависим не от публики, а от владельцев соответствующих Средств массовой коммуникации. Свобода художника, писателя, философа, который должен оглядываться на мнения издателей, продюсеров, редакторов, безусловно, ограничена. Но все-таки она неизмеримо больше, чем свобода придворного поэта, ориентирующегося на личный вкус своего господина. Это зависимость уже не от определенного лица, а от господствующего класса. Но этот класс и его общественное мнение неоднородны; кроме того, по мере созревания и

362

пробуждения рабочего класса общественная жизнь все сильнее пропитывается его стремлениями. Это дает интеллигенту достаточно широкий выбор для самоопределения, причем этот акт отнюдь не автоматический. И относительная автономия интеллигенции, и пестрота ее социального происхождения, и сама природа интеллектуальной деятельности делают интеллигенцию средоточием социальных драм и конфликтов. Объективно-исторические столкновения классовых интересов превращаются здесь во внутренние конфликты идей и принципов.

Эта особенность положения и социальных функций интеллигенции способствовала выработке у нее специфического самосознания, чувства своей исключительности, «элитарности». Конкретное содержание этого чувства может быть весьма различным. У одних оно выливалось в повышенное сознание своей ответственности перед народом, в стремление быть не только мозгом, но и совестью страны. У других «элитаризм», напротив, проявляется в пренебрежении к массам, снобизме и требовании для себя особых привилегий.

Но тот же самый социально-экономический прогресс, который в свое время создал автономную интеллигенцию, в последующий период, особенно в XX веке, нанес серьезный удар как этой автономии, так и связанным с нею иллюзиям.

В своих воспоминаниях о Резерфорде П.Л. Капица, говоря о прогрессе физики, элегически замечает, что «в год смерти Резерфорда безвозвратно ушла та счастливая и свободная научная работа, которой мы так наслаждались в годы нашей молодости. Наука потеряла свою свободу. Она стала производительной силой. Она стала богатой, но она стала пленницей, и часть ее покрывается паранджой»з. Мне кажется, что это касается, хоть и в разной степени, не только науки, но и вообще умственного труда. Уже профессионализация умственного труда, превращение его в формально организованный элемент общественного разделения труда знаменовала начало конца прежней беззаботности. Дальнейшее развитие производства, политической надстройки, средств массовой коммуникации резко повысило роль умственного труда (и, следовательно, интеллигенции) во всех сферах жизни. Но рост влияния одновременно означает и рост зависимости: нельзя в одно и то же время участвовать в какой-то деятельности и стоять в сто-

363

рОне от нее. В науке эта «институционализация» умственного труда была особенно заметна. Сравните хотя бы значение слов «ученый» и «научный работник». Психологически первое звучит более масштабно что ли: ученый — это человек, благодаря которому существует наука, а научный работник — тот, кто существует благодаря науке. Социологически же второй термин подчеркивает момент организованности, плановости, принадлежности к какому-то научному учреждению.

Развитие современного общества невозможно без повышения образовательного уровня населения, следовательно, без численного роста интеллигенции..

В 1900 г. только один-'из шестидесяти американцев, достигших двадцати двух лет* имел образование в объеме колледжа. В 1963 г. соотношение это было уже один к восьми, а в недалеком будущем оно станет один к четырем. Ныне в США насчитывается почти шесть миллионов студентов и преподавателей колледжей и университетов (из которых несколько сот тысяч негров и более миллиона выходцев из среды рабочего класса). Образованность хотя и не стала всеобщей — в 1960 г. в США насчитывалось около трех миллионов неграмотных (2,4% населения старше четырнадцати лет) и около восьми миллионов человек, проучившихся в школе меньше пяти лет, причем зависит это от имущественного положения, — но перестала быть редкой привилегией, стала более массовой**.

За количественными показателями стоят важные качественные сдвиги. Во-первых, изменился классовый состав интеллигенции; она рекрутируется теперь не только из состоятельных семей, но и из других слоев общества. Во-вторых, хотя значение образования возросло как никогда, оно, став массовым, уже не дает своим владельцам прежних исключительных привилегий. В прошлом, когда образованность была редкой, даже простое овладение грамотой приближало человека к господствующему классу. Разумеется, образование и сейчас дает определенные материальные и социальные преимущества, Сильно огрубляя цифры, можно сказать, что американец, окончивший колледж, зарабатывает в среднем вдвое больше, чем окончивший среднюю школу, а этот последний получает вдвое больше того, кто имеет лишь начальное образование. Престиж «белых воротничков» тоже стоит выше, чем «синих воротничков». Но разница не столь уж велика. Зарплата некоторых кате-

364

горий интеллигенции, например, школьных учителей, даже ниже, чем зарплата квалифицированных рабочих.

Исчезает и прежняя «социальная независимость». Еще ш в XIX в. большая часть интеллигенции принадлежала к так называемым «свободным профессиям» (адвокаты, врачи и т.п.). Это соответствовало общему преобладанию самостоятельного мелкого предпринимательства. В настоящее время подавляющая часть американской интеллигенции работает по найму в промышленных корпорациях или государственных учреждениях. Речь идет не только об инженерах, техниках, учителях, но и о творческой интеллигенции. Писатель, публицист, литературный критик в большинстве случаев (особенно если они ориентируются на серьезную публику) не могут жить только на литературные гонорары и предпочитают жертвовать своей «независимостью» ради более прочного материального положения. В 20-х гг. только 9% авторов маленьких литературных журналов работали преподавателями. В 50-х гг. уже 40% таких людей были связаны с университетами и колледжами. Но превращение интеллигентов в служащих заметно сближает их положение с положением рабочего класса. Еще Маркс писал об учителях, работающих по найму, что они «... могут быть в учебных заведениях простыми наемными рабочими для предпринимателя, владельца учебного заведения». В аналогичном положении оказываются и другие отряды современной интеллигенции. Не случайно большинство участников дискуссии о структуре современного рабочего класса на страницах журнала «Проблемы мира и социализма» склонялось к тому, чтобы включать значительную часть служащих, и прежде всего инженерно-технический персонал, в состав рабочего класса.

Изменились не только численность и социальное положение интеллигенции, но и удельный вес различных ее отрядов. В XIX в. под словом «интеллигенция» чаще всего понимали юристов, учителей, врачей. В XX в. наиболее быстро растущим слоем оказалась научно-техническая интеллигенция. Лорд Чарльз Сноу в своей нашумевшей книге «Две культуры» вспоминает, как в 30-х гг. физик Д. Харди с изумлением сказал ему: «Заметили ли вы, как

употребляется теперь слово «интеллектуал»? Похоже на то, что это новое определение решительно не исключает Резерфорда, Эддингтона, Дирака, Адриана или меня. Это



365

кажется странным, не правда ли?" Рассеянный ученый не заметил, что это «новое» определение было на самом деле как раз традиционным, оно стало казаться странным только в свете выросшего влияния и престижа естественных наук. К слову сказать, физики обижаются, когда их не включают в число «интеллектуалов», но считают нормальным, когда к числу «ученых» не относят представителей гуманитарных дисциплин, например, историков, литературоведов. Противопоставление двух культур — это прежде всего результат колоссального прогресса естественных наук, которые перестали быть чисто утилитарным знанием, превратившись в ведущую отрасль человеческой культуры.

Чтобы подойти к проблеме соотношения естественнонаучной и гуманитарной культуры научно, нужно прежде всего отрешиться от патриархально-романтических настроений. Романтически настроенные философы и социологи любят жаловаться на то, что, мол, в прошлом культура была более рафинированной, свободной от утилитарности, а теперь она превратилась лишь в совокупность средств, и отсюда все беды. Подобные представления совершенно иллюзорны. Верно, что в системе социальных ценностей античного мира и средневековья гуманитарные знания стояли выше естественнонаучных. Не только непосредственный физический труд, но и любые занятия прикладного характера считались там второсортными.

Значит ли это, что культура того общества была «чистой», «свободной» от выполнения практических задач? Отнюдь нет! Просто сами задачи были иными. Молодой человек из знатной семьи не должен был думать о производительном труде. За него работали другие, да и само производство было еще весьма примитивно. Наиболее «достойным» занятием считалась политическая или интеллектуальная (философская, художественная и т.п.) деятельность. Но для этой деятельности практически более важны были не естественнонаучные и тем более не технические, а как раз гуманитарные знания: юриспруденция, история, философия, риторика и т.д. Именно эта практическая, социально обусловленная направленность интересов определяла иерархию культурных ценностей и облик «культурного человека».

В новое время положение радикально изменилось. Современное производство, безотносительно к его социальной форме, основано на широком применении результатов

366

и данных науки и требует технически грамотного, технически образованного работника. Естественно, что образование, ориентированное уже не на узкий круг привилегированных, а на широкие массы людей, тоже должно было перестроиться, изменить соотношение между гуманитарными и естественнонаучными элементами культуры в пользу последних.

Конечно, многое при этом теряется. Современная молодежь знает о физическом строении мира неизмеримо больше, нежели выпускники старой «классической» гимназии, но она не знает древних языков, многие библейские и мифологические ассоциации и образы остаются для нее мертвыми, непонятными. Это мешает восприятию не только древнего искусства, но даже искусства и литературы XIX в. Мы читаем, например, у Пушкина:



Кастальский ключ волною вдохновенья В степи мирской изгнанников поит.

_ ■ * *

А что такое Кастальский ключ? Сегодня даже хорошо образованному человеку, если он не филолог-классик, этот образ кажется неясным, и, чтобы понять его, приходится заглянуть в мифологический словарь-. Объем актуальной культуры всегда изменялся, новые знания, понятия и образы всегда вытесняли какую-то часть старых, делая их достоянием музеев и эрудитов. Сейчас этот процесс идет быстрее, чем раньше, но ничего трагического в этом нет. При всем почтении к истории, человеческое общество нельзя превращать в музей, да это и невозможно. В конце концов искусство, философия, гуманитарные науки суть различные формы самосознания общественного человека. Наивно думать, что жизнь меняется, а самосознание будет оставаться прежним. Классика сохраняет свое значение постольку, поскольку выраженные в ней идеи соответствуют в какой-то степени жизненной реальности современного человека. Но она не мох<ет выразить эту реальность полностью именно потому, что это новая реальность, требующая новых форм самосознания.

Есть и проблемы гораздо более серьезные. Техницизм, пренебрежение к историческому прошлому, потребительское отношение к высшим культурным ценностям — эти тенденции недаром волнуют лучших мыслителей современности.

367

Происходят сдвиги и в содержании традиционных гуманитарных профессий. Быстро растет количество людей, которые сами не создают духовных ценностей, а заняты техникой их распространения, популяризации и т.п. Это — пропагандистский аппарат, газетные работники, специалисты по рекламе, консультанты-психологи и т.п. Сам по себе рост этой группы — не такая уж новость, как это рисуют некоторые социологи, напуганные призраком «массовой культуры». Число людей, действительно выдвигавших новые идеи, никогда не было велико, и основная масса работников, так сказать, идеологических профессий всегда занималась преимущественно распространением и закреплением достигнутого. Приходской священник не развивал церковную догму, атолько внедрял ее в сознание своей паствы, а профессора в средневековых университетах часто в буквальном смысле слова читали тексты, сочиненные их более одаренными предшественниками. Разница, однако, состоит в том, что в прошлом эта работа все же облекалась в индивидуальные формы, тогда как ныне она носит откровенно технический, организованный характер, не допуская ни малейших иллюзии насчет ее «самостоятельности». И когда она оценивается сквозь призму традиционных идеалов духовного творчества — таких, как независимость, свобода самовыражения, ответственность только перед собственной совестью и т.п., —- это неизбежно вызывает неудовлетворейность.

' Короче говоря, количественный рост интеллигенции и расширение (а следовательно, и внутренняя дифференциация) ее функций сделали решительно непригодными старые стереотипы, в которых интеллигенция осмысливала

свою социальную роль. Интеллигенция перестала быть верхушечной элитой, стоящей где-то на периферии общества и в силу этого относительно автономной от него, пытающейся смотреть на него как бы «со стороны»-. Она является важнейшей составной частью общества внутри основных социальных классов и наряду с ними. Но при этом сильнее стала сказываться ее собственная социальная неоднородность и неодинаковость выполняемых ею функций. Интеллектуальная деятельность утратила прежний ореол исключительности, из призвания стала профессией. Отдельные группы интеллигенции стали жить собственными обособленными интересами, порой весьма далекими и даже противоположными интересам остального общества

*

368

(вспомним хотя бы бунт бельгийских врачей против развития государственной системы здравоохранения). Модель интеллигента-идеолога, творца высших духовных ценностей, социального критика не может сегодня претендовать на универсальность.

Однако потребность в таких людях существует, и весьма насущная. Недаром в большинстве новейших американских работ «интеллектуал» определяется именно как мыслитель и «критик общества» (в отличие от техника или эксперта).

г ■

Тема «Мыслитель и власть» издавна привлекала к себе внимание. Рассматривая и развивая ее, философы выдвигали самые разные принципы. Одни считали, что интеллектуальная элита сама должна осуществлять политическую власть (платоновская идея государства, возглавляемого философами). Другие полагали, что мыслители, не претендуя на, фактическое отправление власти, должны быть ее вдохновителями и советниками; третьи исходили из того, что волевые решения независимы от интеллекта и задача мыслителя ограничивается осмыслением и обоснованием действий власти. Наконец, были и такие, которые утверждали, что власть по природе своей враждебна интеллекту, поэтому мыслитель должен держаться в стороне от нее, сохраняя свою моральную и интеллектуальную независимость, его главная функция — критика власти.

Беда таких абстрактных рассуждений в том, что они не уточняют ни природы власти, ни особенностей мыслителя. В истории общества представлены все четыре типа отношений власти и интеллекта, но соотношение их гораздо сложнее. Прежде всего налицо несовпадение теоретической мысли и практики. Реальная власть связана существующими условиями гораздо жестче, чем теоретический разум. Становясь практическим политиком, идеолог неминуемо должен видоизменять свою доктрину. И не всегда легко определить, где кончается закономерный перевод общих идей в более конкретные термины и где начинается беспринципный оппортунизм. Не усеянрозами и путь советника и наставника власти. Историческое значение Гете меньше всего определяется его деятельностью в качестве

369

веймарского министра. Много ли приобрела Пруссия от друхсбы Фридриха II с Вольтером или Россия от переписки Екатерины II с Дидро? Конечно, человечество прогрессирует не только благодаря политическим революциям, но и путем постепенных частичных реформ. Но роль философов-просветителей заключалась не столько в воспитании либеральных монархов, сколько в формировании общественного мнения, делавшего возможными и необходимыми те или иные реформы. И дело здесь не только и не столько в несовпадении теоретического и практического разума, сколько в классовой природе власти. Прогрессив-. ные мыслители прошлого не могли долго уживаться с властью не из-за своей непрактичности, а в силу того, что их цели выходили за рамки существующего строя, который охраняла государственная власть. Государственная власть — даже самая просвещенная — всегда выражает интересы господствующего класса, и это ставит ей вполне определенный предел — таков суровый факт, с которым сталкивались все просветители и утописты.

Но, может быть, дело обстоит иначе, когда речь идет не о монархии, а о буржуазно-демократическом государстве? Разве не влияет на содержание и характер его политики интеллектуальный и образовательный уровень людей, стоящих у кормила власти? Несомненно, влияет. И так же несомненно, что этот образовательный уровень растет из поколения в поколение. Сегодняшний американский политик, а также и государственный служащий, не получает свой пост по наследству. Правда, он может его купить, пожертвовав крупную сумму в избирательный фонд правящей партии. Известный американский социолог Р. Гофш-

тадтер приводит случай, когда президент Эйзенхауэр назначил послом США на Цейлон торговца М. Глака, который не только не имел опыта дипломатической работы, но даже не знал, кто премьер-министр этой страны. Зато он внес тридцать тысяч долларов в фонд республиканской партии?. Оправдывая это назначение, Эйзенхауэр ссылался на рекомендации «уважаемых людей», успешную коммерческую карьеру Глака и благоприятный отзыв о нем ФБР. Что касается его невежества, то это, по мнению генерала-президента, дело поправимое. Этот случай не единичен. Но все-таки, как правило, политическая карьера требует определенного образовательного ценза. В 1959 г. 95% всех руководящих работников федеральных учреждений

370

США имели хотя бы частичное образование в объеме колледжа, а 81 % окончили колледже. В составе американского сената и палаты представителей почти 70% — дипломированные специалисты, преимущественно юристы. Было бы, однако, глубокой ошибкой ставить знак равенства между интеллигенцией и власть имущими.

«К середине XX столетия, — писал выдающийся американский социолог Райт Миллс, — американская элита превратилась в породу людей, совершенно непохожих на тех, кого можно было бы на сколько-нибудь разумных основаниях признать культурной элитой или хотя бы людьми, подготовленными к восприятию культуры. Знание и власть отнюдь не совмещаются в правящих кругах, и когда люди, обладающие знаниями, вступают в контакт с власть имущими, они приходят к ним не как равные, а как наем-ники»Ю. И это вовсе не случайность.

Буржуазный государственный аппарат не может функционировать без привлечения в самих различных формах — от штатной работы до эпизодических консультаций — разного рода специалистов. Но по сути своей он глубоко антиинтеллектуалистичен. Как показал Маркс уже в ранних своих работах, бюрократическое государство имеет своим основанием и следствием пассивность народных масс, внушая им, что «начальство все лучше знает», что об общих принципах управления «могут судить только высшие сферы, обладающие более всесторонними и более глубокими знаниями об официальной природе вещей»* 1. Эту иллюзию разделяют и государственные чиновники, отождествляющие общественный интерес с авторитетом государственной власти и убежденные в том, что «правите-ли-де могут лучше всех оценить, в какой мере та или иная опасность угрожает государственному благу, и за ними следует заранее признать более глубокое понимание взаимоотношений целого и его частей, чем то, какое присуще самим частям» 12.

Бюрократия превращает политические задачи в административные, а эти последние сводит к канцелярщине. Бюрократия — это предельно рационализированная иррациональность. Жесткий характер бюрократической структуры делает работу аппарата действительно бесперебойной. Однако формальный характер бюрократического управления неминуемо приходит в противоречие с содержательными целями организации, подрывая тем са-

-

371

мым ее эффективность. Этим определяется и отношение бюрократического аппарата к интеллекту и интеллигенции.

Как замечает Ричард Гофштадтер, «типичный человек, стоящий у власти, нуждается в знании только как в средстве». Специалист привлекается только для того, чтобы подыскать средства осуществления политики, цели которой не подлежат не только критике, но даже обсуждению.

Принимая на себя функции эксперта, интеллигент считает, что таким путем он сможет конструктивно влиять на политику. Но, как показывает в своей работе известный американский социолог Льюис Козер, эти ожидания большей частью бывают обмануты. Интеллигент, оказавшийся на службе в аппарате, может рассматривать свою роль как чисто техническую и, не вникая в цели не им формулируемой политики, ограничиваться поисками средств ее реализации. Такая установка типична для людей, стоящих на низших ступенях чиновной иерархии, и не отличается принципиально от психологии любого рабочего или служащего: я делаю свое маленькое дело, а что из этого получается, от меня не зависит, и я за это не отвечаю.

Иначе обстоит дело с теми, кто попадает на высшие должности и пытается сочетать свое новое административное положение с прежними интеллектуальными установками, предполагающими известную независимость суждений, автономию и т.д. Первое, с чем сталкивается такой человек, это то, что, раз попав в аппарат, он должен ориентироваться уже не на «публику», которую он может сам до известной степени выбирать, а на своего непосредственного начальника и вообще вышестоящих. Как бы высоко ни было положение такого эксперта, общие цели политики даются ему как нечто уже готовое. Он может выбирать и рекомендовать разные способы реализации этой политики и тем самым он действительно влияет на нее «изнутри», но он не может отвергнуть ее целиком. Советники президента Джонсона могут спорить между собой относительно масштабов или конкретных целей бомбардировок Вьетнама, но человек, который в принципе против интервенционистской политики, вообще лишний в этой среде.

Ограничения, обусловленные иерархической структурой бюрократического аппарата, затрудняющей (а то и вовсе уничтожающей ) обратную связь между «верхами» и «низами», усугубляются* узким практицизмом бюрократического мышления. Информация часто застревает в любом

'372

из промежуточных звеньев чиновной иерархии, она может быть похоронена в чьем-то письменном столе или искажена до неузнаваемости. «Люди, принимающие решения, — пишет Л. Козер, — сами большей частью не склонны к рефлексии. Их рабочая нагрузка обычно очень велика, и простой недостаток времени уменьшает их способность размышлять над дальними перспективами. Плюс к тому необходимость быстрых действий, в сочетании с общей склонностью американцев мыслить инструментально и прагматически, заставляет людей, принимающих решения, делать это быстро. Поэтому они, в свою очередь, склонны требовать от своих советников не долгосрочных прогнозов, основанных на вдумчивом анализе тенденций, а фактической информации, приуроченной к требованиям момента»! 4. в итоге работа оказывается интеллектуально неинтересной и морально неприятной. Поэтому «большинство интеллектуалов, которые вначале идут в Вашингтон

из чувства долга и преданности, как правило, скоро разочаровываются».

Козер тонко описывает переживания «разочарованных» интеллигентов, но он, как и сами эти интеллигенты, не отдает себе отчета в стоящих за этим разочарованием глубинных проблемах. Усложнение управленческой деятельности и увеличение числа и удельного веса работающих в государственном аппарате специалистов породили довольно острый конфликт между этими «интеллигентами-техниками» и теми, кого в США называют «старой гвардией», менеджерами традиционного типа. Не имея возможности пробиться на самый верх, интеллигенты-техники находят утешение в критике «некомпетентных» верхов, где, по их мнению, действуют не знания, а личные связи в сочетании с хорошо подвешенным языком. «Предполагается, что та или иная степень некомпетентности,

соединенная с гладкой речью и подкрепленная «связями», — это именно то, что выдвигает человека на'вершину служебной иерархии»1. В противоположность этому «новые»

бюрократы ставят на первый план принцип квалифицированного руководства: «Власть должна быть основана на знании», «управлять имеют право лишь специалисты». Эта критика «верхов» внутри административной иерархии часто бывает справедливой, но ее никоим образом нельзя смешивать с критикой социальной системы как таковой. Принцип «квалифицированного руководства», как это

373

прекрасно показал Н.В. Новиков!?, предусматривает лишь функциональное совершенствование бюрократической системы, не меняя ее сущности. Но пороки этой системы, включая и субъективный произвол чиновников, не могут быть устранены функциональной рационализацией или повышением «компетентности» управляющих. Повышение в составе «властвующей элиты» удельного веса специалистов не меняет классовой природы государственной

власти, а именно в этом суть дела,

Оценивая степень «эффективности» или «неэффективности» административной деятельности, американские технократы руководствуются лишь некоторыми внешними, очевидными критериями. При этом подразумевается, что организация служит именно тем целям, которые она провозглашает. Но такой подход по меньшей мере наивен. В свое время, когда капиталистические фирмы только на-j чинали в широких масштабах финансировать и организовывать научно-технические исследования, они жестко ограничивали свободу научного поиска, опасаясь бесплодной растраты средств. Сейчас наиболее дальновидные менеджеры отказываются от такой политики и наряду с быстро окупающимися прикладными исследованиями охотно финансируют перспективный научный поиск, считая, что этот «риск» в конечном итоге себя оправдает. Нечто подобное, хотя в гораздо более скромных масштабах, начинается и в государственных учреждениях (работы по прогнозированию и планированию политики и т.п.). Следовательно, там, где это действительно выгодно, бюрократия способна проявлять, хотя и не сразу, необходимую гибкость. Почему же не меняются заведомо неэффективные административные формы? Да потому, что наряду с «явными» функциями, о которых пекутся «технари», аппарат имеет более важные для господствующего класса «скрытые» функции, прежде всего подавление и отстранение от политической власти трудящихся. И то, что кажется нерациональным с точки зрения явных функций (например, громоздкость аппарата), оказывается вполне «рациональным» с точки зрения этой главной, но тщательно скрываемой задачи. Так же, как когда-то формула Тертуллиана «верю, потому что абсурдно» спасала от рационалистической критики религиозные догмы, «иррациональность» бюрократической машины скрывает ее классовую сущность и позволяет сочетать полный набор демократических

374

аксессуаров с фактическим всевластием монополий. Человек, не понимающий этого и уповающий только на свои специальные знания, никогда не пробьется на самый верх подобной системы.

Проблема сочетания «конструктивного подхода» с «социальной критикой» затрагивает не только работников государственного аппарата, но и широкий круг ученых-обществоведов. Значение общественных наук неизмеримо выросло в последние десятилетия.

Правда, многие профессиональные политики все еще склонны пренебрегать наукой, думая, что они и так все ■ знают. Как выразился один конгрессмен, «кроме меня самого, каждый, по-видимому, считает себя специалистом в общественных науках. Я-то знаю, что это не так, но все остальные, кажется, уверены, что сам бог дал им исключительное право решать, что должны делать другие люди. Средний американец не хочет, чтобы какие-то пронырливые эксперты вторгались в его жизнь, в его личные дела и решали за него, как он должен жить»! 8.

Несмотря на то, что такое отношение к обществоведению далеко не изжито и его престиж стоит ниже, чем престиж естествознания, его фактическая роль быстро растет. По заведомо неполным данным, одно только федеральное правительство США ежегодно расходует на социальные исследования свыше двухсот миллионов долларов 19. Не меньше ассигнуют частные фирмы и корпорации. По данным переписи 1960 года, 56 580 специалистов в области общественных.наук (в том числе 19 132экономиста, 12 040 психологов, 21 885 статистиков и 3523 «прочих») работают вне академической сферы. 20 Это существенно меняет положение ученых. Возьмем наиболее близкую мне область — социологию. Еще в первые десятилетия XX в. социология была по преимуществу теоретической дисциплиной, а в отношении фактов целиком зависела от истории и этнографии. Анри Пуанкаре острил, что социология — наука, которая ежегодно-производит новую методологию, но никогда не даст никаких результатов. В наше время социология повсеместно стала одной из ведущих отраслей обществоведения и обрела обширные области практического применения — от рациональной организации производства до военно-политической стратегии включительно. Все большее чис/io социологов совмещает работу в университетах с постами промышленных консультантов или выпол-

375

няет специальные задания правительства. Практическая значимость и эффективность социологических исследований уже ни у кого не вызывает сомнений. Но проявляется при этом и оборотная сторона этой эффективности — налицо все более тесное сращивание американской социологии с капиталистической системой и ее отдельными учреждениями.

Эмпирические социологи зависят от финансового капитала гораздо больше, чем социологи-теоретики старого типа, живущие на свое профессорское жалованье и литературные гонорары. Чтобы проводить крупные эмпирические исследования, необходимы специальные исследовательские центры и большие ассигнования. Эти средства может дать только правительство или крупная корпорация. Социолог, таким образом, попадает в непосредственную зависимость от капиталиста или бюрократического аппарата. Он работает уже не на «публику», а на «заказчика», «клиента». Но правящим кругам США социология нужна лишь как источник «деловой информации» об отдельных процессах жизни, информации, которую можно использовать для решения насущных практических задач данной фирмы или организации. В результате появляется новый тип социолога, который действительно сильно напоминает «социального техника». Социолог-эксперт принципиально отказывается от постановки общих вопросов мировоззрения, ограничивая свою задачу исследованием и, по возможности,' решением специальных проблем. Сюда относятся многие серьезные исследования — как прикладные, как и теоретические, касающиеся проблем управления, теории организации, массовых коммуникаций, групповой динамики и т.д. ,

Возникновение прикладной социологии (и сама возможность практического применения социологических исследований), несомненно, свидетельствует о прогрессе науки. Было бы глупо отрицать это лишь потому, что результаты этих исследований служат буржуазии. Но это сталкивает ученых с новыми для них моральными проблемами. Прикладные исследования предполагают обязательное сотрудничество ученого с заказчиком. Однако совпадают ли их цели?

По мнению одних авторов, они должны совпадать. «Прикладное исследование и консультации всегда определяются целями клиента, — пишет Ганс Зеттерберг. — Ес-

376

ли социолог не разделяет этих целей, ему лучше сразу отказаться от работы»2*.

Но такая установка, как справедливо замечает американский исследователь Лорен Бариц, интеллектуально порабощает ученого. Индустриальные психологи и социологи — несомненно, ученые. Они открывают новые факты, формулируют определенные закономерности и помогают решению практических проблем. Они, как правило, добросовестно, честно и скрупулезно проверяют свои гипотезы и выводы. Иначе и не может быть: ложная установка исключает возможность получения эффективных практических рекомендаций, которых ждут от ученых руководители фирмы и ради которых они расходуют на социальные исследования крупные суммы. Но — и именно в этом выражается классовая направленность подобных исследований — мышление ученых этого типа не выходит за рамки изучаемой «индустриальной системы» и не учитывает объективного антагонизма интересов труда и капитала.

Вряд ли можно отрицать научное и практическое значение тестов, применяемых индустриальными психологами для определения пригодности человека для той или другой должности; при всей их ограниченности, эти тесты «работают». Но Уильям Уайт убедительно показывает, что тесты эти вместе с тем «тесты лояльности или, точнее, тесты потенциальной ло5/льности»22. Поощряя конформиста, они направлены против потенциального «возмутителя спокойствия», который может нарушить установленный распорядок. Точно так же нельзя отрицать, что работающие в фирмах консультанты-психологи и психоаналитики своими советами помогают рабочим (иначе они не пользовались бы успехом). Однако за этим стоит ложная и опасная идея, что едва ли не по всем проблемам, волнующим рабочего, его можно «разговорить». Если рабочий недоволен своей жизнью — надо помочь ему приспособиться к ней, но не может быть и речи об изменении самой социальной реальности. Один промышленный консультант так выразил эту мысль: «По крайней мере половину трудностей среднего служащего можно облегчить, просто дав ему возможность «выговориться». Даже не требуется предпринимать по этому поводу каких-то действий. Все, что нужно, — это

терпеливо и вежливо слушать, объясняя, когда это необходимо, почему ничего нельзя сделать... чтобы удовлетво-



377

рить рабочих, вовсе не всегда обязательно выполнять их жслания»23.

Такой же слухсебный характер имеют исследования ** области пропаганды, политической активности и т.п. Только в роли «заказчика» здесь выступает уже не частил Я фирма, а государственное учреждение или политическая организация.

Что же означает эта тенденция? Видный чикагский социолог Эдуард Шилз, осуждая «иконоборческие настроения»- социологической критики, прямо пишет, что социолог не должен противопоставлять себя обществу. «Нужно верить в жизненность и справедливость унаследованного социального строя, в разумность и убежденность п доброй воле стоящего к нему лицом к лицу социолога; социолог должен чувствовать то же самое в отношении доброй воли политика и гражданина»24. Социологи могут критиковать «отдельных лиц, отдельные группы лиц и отдельные учреждения», но не социальную систему в целом.

Такая «конструктивность» практически превращается в апологетику, принятие и обоснование капиталистического порядка как «естественного», «единственно возможного». А это означает не только приспособленчество, но м искажение истины. Шилз думает, будто «истина всегда полезна для тех, кто стоит у власти, независимо от того, хотят ли они делить эту истину с теми, которыми они управляют», Но как справедливо замечает другой влиятельный социолог Альвин Гоулднср, этот тезис весьма сомнителен. «Люди, стоящие у власти, не просто техники, озабоченные только поисками эффективных средств для реализации своих целей: это — политики, связанные с определенными морально окрашенными принципами и символами и стремящиеся, как и все прочие люди, к положительной самооценке»26. Они совершенно искренне неспособны понять то, что противоречит их интересам, так как это ослабило бы их сопротивляемость. Ученый, принимающий цели подобного «клиента», неизбежно порывает с принципом объективного исследования.

Социологи, не желающие «отождествляться» со своими заказчиками, пытаются занять нейтральную позицию. Бэрли Гарднер в статье о роли и проблемах промышленного консультанта выдвигает три принципа взаимоотношений социолога с клиентом: «1) Мы — аутсайдеры. Мы но являемся частью организации и можем быть независимы —

378

ми и объективными в своей оценке ее или ее действий. 2) Мы обладаем суммой специальных знаний и умений. Мы мыслим не так, как другие менеджеры, потому что у нас есть специфический угол зрения и средства изучения проблемы и формулирования выводов. 3) Мы не несем ответственности за решения или за их осуществление. Мы можем только представить заключение или сделать рекомендации. Другие должны решать, принять их и действовать в соответствии с ними или нет»27. Но эти принципы довольно трудно реализовать. Консультант не может игнорировать интересы клиента. В конце концов, признает Гарднер, «мы пытаемся помочь менеджерам решать реальные проблемы и мы должны помочь им найти возможные способы действия, даже если эти возможные способы далеки от совершенства»28.

Кто же определяет границы возможного? Предположим, рабочие не удовлетворены своим трудом. Эту проблему можно решать по-разному. Можно пытаться изменить характер (или условия) труда, то есть приспособить деятельность к человеку. А можно наоборот, повлияв на психологию и ценностные ориентации рабочего, приспособить его к существующим условиям. С точки зрения фирмы, первый путь, как правило, кажется утопическим. А с точки зрения социолога? Это зависит от перспективы, в которой он рассматривает вопрос. Но можно ли считать, что, приняв точку зрения фирмы, социолог тем самым уже не отвечает за свои рекомендации? Такие вопросы встают не только перед социологами (вспомним хотя бы «Физиков» Ф. Дюрренматта). Но у социолога они органически вплетаются в его профессиональную деятельность.

Один американский автор берет такой гипотетический случай. Социолог убежден в необходимости отмены смертной казни, которая, по его мнению, аморальна и не предотвращает преступлений. Он думает, что большинство населения его штата разделяет его взгляды, и начинает исследование, чтобы доказать это. Однако, тщательно собрав и обобщив факты, он обнаруживает, что 65% выборки за смертную казнь, 25 — против и 10% не имеют определенного мнения. Как он должен поступить? Если вначале он собирался широко опубликовать свои данные, чтобы облегчить принятие соответствующего закона, может ли (должен ли) он теперь воздержаться от публикации? Ведь публикация нанесет ущерб законопроекту. Должен ли он пре-

*

-

379

доставить собранные факты в распоряжение своих противников? Как вообще поступать с «неудобными» фактами? Подобные вопросы возникают перед социологом повседневно.

Роль «социального техника» не устраивает людей, критически относящихся к существующему обществу. Но возможно ли сочетать острую социальную критику с конструктивным подходом?

До недавнего времени социальная критика в США развертывалась главным образом вне рамок профессиональной социологии, носила, так сказать, глобальный философский характер. Социологов, защищавших радикальные позиции, в частности, покойного Р. Миллса, обвиняли (и порой не без основания) в недооценке эмпирических методов исследования, неопределенности понятий и выводов. Но в последние годы критическая струя проникает и в прикладные исследования. Особенно заметно это в исследовании так называемых «социальных проблем» (преступность, алкоголизм, наркомания и т.п. ), которые все чаще рассматриваются не как частные, временные нарушения «социального равновесия», а как показатели общей дезорганизации и нерациональности общества.

А. Гоулднер прямо противопоставляет две концепции,. две «модели» прикладной социологии — «инженерную» и «клиническую». Социолог-техник берет проблему такой, как она ставится его заказчиком, «клиентом». Он исходит из того, что клиент действительно хочет решить проблемы, на нерешенность которых он жалуется. Поэтому его задача ограничивается поисками средств, и нередко он настолько сживается с интересами реального или потенциального клиента, что даже начинает говорить его языком.

Но социолог может подходить к проблеме не как техник, а.как врач. Врач не идет на поводу у пациента, который часто не сознает природы своего заболевания; для него жалобы пациента — только симптом болезни, которую он диагностирует и лечит самостоятельно, иногда даже вопреки больному. «Социолог-клиницист» отдает себе отчет в том, что проблемы, которые выдвигает его клиент, могут быть лишь внешним, часто искаженным проявлением его действительных трудностей, которых он не-сознаст и в которых боится себе признаться. Отсюда — необходимость объективного исследования и ориентация не на просвеще-

380

ние клиента (хотя и это важно), а на исследование существа проблемы.

Разумеется, это противопоставление «инженерной» и «врачебной» практики достаточно условно. Существенно, однако, что социолог отказывается быть простым средством осуществления политики, а требует права на самостоятельность, на критическое отношение к клиенту. Это соответствует общему росту социального критицизма в Соединенных Штатах.

Но «клиническая модель», имеет и свои трудности. Трудность фактического порядка состоит в том, что если клиент-пациент не понимает своей болезни или не хочет с ней расстаться, социолог не может принудить его к этому; он сам от него зависит. Вторая, интеллектуальная трудность, заключается в следующем. Чтобы лечить больного, врач должен иметь научно обоснованное представление о норме, к которой следует стремиться: нужно ли снизить кровяное давление или повысить, каков должен быть состав крови и т.п. В общественной жизни дело обстоит так же, но представление о нормальном и желательном здесь зависит от идеологических установок. Специальное научное исследование смыкается, таким образом, с более общей социальной философией, превращая социологию в арену (и одновременно инструмент) идеологической борьбы.