Д. И. Фельдштейн Заместитель главного редактора

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   32
17

это самым постыдным образом, заказной статьей о всестороннем развитии личности при социализме в журнале «Коммунист» (1954), в которой не было ни единого живого слова, сплошной пропагандистский вздор. В то время мне даже не приходило в голову, что систему фраз можно как-то сопоставлять с действительностью; к обоюдному удовольствию обеих они существовали у нас как бы в разных измерениях,

Между прочим, при обсуждении статьи один из членов редколлегии, А.Д. Никонов неожиданно для меня сказал, что преимущества социализма показаны в ней неубедительно. В статье говорилось, что у нас идет технический прогресс, а на Западе что, землю лопатами копают? И чем наш восьмичасовой рабочий день лучше французской 40-часовой недели? — спрашивал Никонов. Я открыл рот от удивления, казалось, что от моей статьи осталось мокрое место. Тем не менее ее приняли в номер, предложив автору «учесть критические замечания». Но когда я попытался что-то сделать, заведующий философским отделом М.Д. Каммари все мое «творчество» выкинул, сказав: «На редколлегии говорить легко, а на самом деле, чем подробнее об этих вещах пишешь, тем менее убедительно они выглядят. Оставьте все, как было». Когда журнал вышел в свет, оказалось, что из статьи убрали даже те робкие указания на трудности бытия, которые в ней были, например, на нехватку мяса. Старшие коллеги-философы мне завидовали — шутка ли, орган ЦК КПСС! — а знакомый студент-математик Толя Вершик наедине сказал: «Ну, конечно, я понимаю, если жрать нечего, можно писать и так. Но Вы-то зачем это делаете?»

Разумеется, говорить правду, только правду и всю правду преподаватель общественных наук, если он не хотел лишиться работы, не мог. Но некоторая свобода выбора в хрущевские и в брежневские времена, в отличие от сталинских, все-таки существовала. Если ты чего-то не хотел писать, можно было промолчать. И если сегодня мне неприятно и стыдно перечитывать некоторые свои старые статьи и брошюры, я виню в этом только самого себя.

Должен сказать, что хотя профессиональные знания мне пришлось приобретать самому, общение со старшими товарищами было полезной, хоть и не всегда приятной, школой. Хотя по своим анкетным данным я не подходил на

роль «идеологического резерва», некоторые философы старшего поколения, прежде всего — Ф.В. Константинов,

18

очень доброжелательно ко мне относились (это изменилось только после зарождения в стране эмпирической социологии, которую эти люди никак не могли принять). В 1952 г. он далее предложил мне работу в редакции «Вопросов философии», но неблагозвучная фамилия перевесила даже поддержку Д.И. Чеснокова. В 1956 г., когда Константинов заведовал Отделом пропаганды ЦК КПСС и готовил (несостоявшийся) пленум ЦК по идеологическим вопросам, меня неожиданно вызвали в Москву исключили сразу в две рабочие группы — по философии (по главе с П.Н. Федосеевым, которого я видел впервые) и по пропаганде на зарубеж (во главе сЮ.П. Францевым). Для молодого человека это было страшно увлекательно.

Прежде всего меня поразил готовивший пленум секретарь ЦК по пропаганде будущий «и примкнувший к ним» Д.Т. Шепилов. Два часа он отличным русским языком, без бумажки, говорил приглашенным (почти все они были видными партийными учеными), что партии нужен совет, как снять сталинистские «наслоения», и закончил призывом к смелости и искренности. Мне это очень понравилось. В рабочих группах атмосфера тоже была раскованной, но уже другой. В комиссии Францева было сообщено, что наши партийные документы на Западе не печатают не только по идеологическим мотивам, но и потому, что они слишком длинны и написаны ужасным языком. «Так давайте скажем об этом», — предложил я. «Что Вы! Дмитрий Трофимович взбесится!» — «Так он же сам просил сказать правду?» — «Эх, молодо-зелено!» — улыбнулся Францев.

В философской комиссии, куда входили очень приличные, по тогдашним меркам, люди, атмосфера была еще консервативнее. После того как мы записали в решение, что философия должна быть творческой, не комментировать решения ЦК и т.д., Федосеев с усмешкой заметил; «А ведь без ссылки на очередной пленум мы все равно ничего печатать не будем». И все дружно сказали: «Конечно, нет!» Я искренне удивился: «Почему?! Ведь нас только что призывали к творчеству!» На что последовал дружный смех и серия реплик. Федосеев: «Вы человек молодой, а нам уж лучше быть в догматизме, чем в ревизионизме». Каммари: «В известной работе «Марксизм и вопросы языкознания» нас тоже призывали к творчеству, а мы помним, что из этого вышло!» М.М. Розенталь: «Кедров после XX съезда сказал в Академии общественных наук, что он думает, и чем это кончилось?» (имелась в виду «проработ-

19

ка»). Короче говоря, в окончательном тексте от смелых идей почти ничего не осталось.

Эта история была для меня очень воспитательной. Я считал себя ужасно умным и думал, что «они» просто не понимают, что надо делать. Когда выяснилось, что «они» прекрасно все понимают, но не хотят или боятся, я вспомнил слова Монтеня, что самая большая наивность — думать, будто можно перепрыгнуть через пропасть в два прыжка. А когда вскоре начался откат партии от позиций XX съезда, оказалось, что «они» не просто трусливы и реакционны, но по-своему мудры.

Более положительный опыт был связан с участием в подготовке учебника «Основы марксизма-ленинизма» под редакцией О.В. Куусинена, Эту книгу много лет писали профессора Академии общественных наук, но когда Куусинен стал секретарем ЦК и членом Политбюро, он решил «отредактировать», а точнее — заново переписать бездарный текст, поручив это Ю.А. Арбатову, который привлек к делу своих знакомых, включая и меня. Там я познакомился с Ф. Бурлацким и А. Бовиным. Работал над книгой и старый беспартийный, всю жизнь травимый В.Ф. Асмус. Хотя я занимался абсолютно не своим делом, это было очень интересно.

Мудрый старик Куусинен был исключительно демократичен и добивался от нас преодоления догматизма. Формально речь шла.о стилистике: «Напишите так, чтобы это было понятно и интересно английскому рабочему!» На самом же деле это требовало глубочайшей умственной перестройки. Работа над учебником выявила полное банкротство научной специализации. Лучшие экономисты и философы страны не могли написать элементарных вещей по своей специальности, где над ними довлели заскорузлые догмы и привычные формулировки (мы называли этот жаргон «истмат-хине-зиш», по образцу Partei-chinesisch — «партийно-китайский» германских социал-демократов начала XX в.), зато обнаруживали хороший творческий потенциал в освещении смежных вопросов. Оказалось, что многие священные формулы невозможно пересказать другими словами.

С тех пор я на всю жизнь усвоил и передавал своим студентам правило: обязательно пересказывайте любую новую мысль или привычную формулу другими словами. Если это не получается, значит, либо вы не понимаете смысла этой формулы, либо его вообще нет, а есть лишь привычное словосочетание. Это касается не только марк-

20

сизма, но любой теории. И еще очень полезно привлекать в качестве критиков неспециалистов, глаза которых не зашорены деталями и условностями.

Это очень пригодилось мне при подготовке «Введения в сексологию». Я больше всего боялся за биологический материал, но первый же внимательный рецензент-физиолог (В.Г. Кассиль) не только помог устранить биологические ошибки, но и усомнился в некоторых бесспорных для меня гуманитарных вещах. На многие его наивные вопросы «А почему это так?», я мог ответить только «Так принято в нашей науке». А ведь познание начинается, поддерживается и заканчивается именно вопросами, ответы — только промежуточная ступень.

Моя важнейшая работа по теории личности и вообще моя самая важная, с точки зрения ее социального воздействия, книга «Социология личности» (1967) была написана на основе факультативного курса лекций, прочитанных в Ленинградском университете на изломе хрущевских реформ.

Первый раз я прочитал его в 1964 г. на физическом факультете, просто чтобы проверить, могут ли высокомерные физики, интеллектуальная элита университета, заинтересоваться гуманитарными сюжетами. Не было ни агитации, ни даже большого объявления, просто листок с перечнем тем. Аудитория на 200 человек была полна, но без столпотворения. Когда после лекции ребята обступили меня, я попросил их предсказать, что будет дальше. Одни говорили, что народу станет больше, другие — что произойдет отсев. Действительность не предугадал никто. Количество слушателей на протяжении всего курса оставалось прежним — полная аудитория, но мест всем хватает, — но изменился их состав: любопытных первокурсников, готовых пробовать что угодно, сменили более основательные и требовательные студенты старших курсов и аспиранты. Контакт с аудиторией был сказочным, каждая лекция была для меня, как любовное свидание, я старался даже выглядеть красивым. В октябре 1964 г. сняли Хрущева, я понимал, что грядет бюрократическая реакция, но решил не менять принятого тона, а в 1966 г. рискнул повторить этот опыт в общеуниверситетском масштабе.

Эти лекции в огромной аудитории, куда вместо пятисот человек набивалось свыше тысячи, так что комендант здания официально предупреждал партком ЛГУ, что не отвечает за прочность ветхого амфитеатра, где места занимали за два часа до начала лекций, а слушатели, среди которых

21

были не только студенты, но и профессора, стояли в духоте, плотно прижавшись друг к другу и при этом соблюдая абсолютную тишину, так как зал не был радиофицирован, — одно из самых сильных впечатлений моей жизни.

Конечно, это не было моей личной заслугой. Студенческая молодежь середины 1960-х страстно жаждала информации о себе и о своем обществе. Для нее все было внове. Как писал об этом времени ленинградский писатель Николай Крыщук, «мы тогда стремились к универсальным ответам, потому как и вопросы наши были универсальны... Многие вопросы, прочно вошедшие сегодня в общественный и научный обиход, тогда поднимались впервые. Вот почему слова «социология» и «личность» имели в конце 60-х годов особое обаяние»2.

Сегодняшний читатель, если ему попадется в руки «Социология личности»1 (из большинства библиотек она сразу же была украдена) не сможет понять, почему эта небольшая и, в общем-то, поверхностная книжка имела такой читательский успех и повлияла на профессиональный выбор и даже личную судьбу некоторых людей. Весь секрет в том, что личность, которая в сталинские времена трактовалась в казенно-охранительном духе, как винтик государственной машины и член коллектива, была представлена в этой книге как положительное, творческое начало. Впервые в советской литературе после 1920-х годов была прямо и жестко поставлена проблема конформизма и личной социальной ответственности. Индивидуальное самосознание, которое многие, даже хорошие, психологи считали сомнительным и опасным «ячеством» и «копанием в себе», оказалось необходимым элементом самореализации. В книге была позитивно изложена ролевая теория личности, фрейдовское учение о защитных механизмах и многие другие «западные» идеи, считавшиеся запретными и «буржуазными» или просто малоизвестные.

«Ролевой язык казался непривычным вначале. Снижение уровня рассмотрения с понятия личности вообще до ее отдельных социальных компонентов — социальных ролей — требовало перемен во многих других разделах науки. Психологи и историки, социологи и педагоги надрывали

1 Между прочим, название это родилось случайно. Тогдашний заведующий философской редакцией Политиздата сам предложил мне написать для них книгу «о чем угодно». Я предложил название «Личность в обществе так назывался мой курс у физиков), но его отклонили, потому что оно практически не отличалось от многочисленных брошюр «Личность и общество». Тогда я придумал «Социологию личности».

22

голоса до хрипоты. Общение между разными специалистами было трудным — каждый привык к своему языку, каждый защищал решения своей науки, свое видение сгустка противоречий под названием «личность». Мучительно медленно в общественных и гуманитарных науках складывалось характерное для сегодняшней атмосферы движение к междисциплинарности, комплексному подходу к важнейшим явлениям жизни. Ко всему прочему, проблема личности все более остро переживалась как социальная драма, как поле столкновения различных сил, как участок социальной борьбы, от которого зависит будущее общества»3.

«Социология личности» имела большой успех как в нашей стране, так и за рубежом, была удостоена первой премии Советской Социологической Ассоциации, разделив ее с коллективным трудом «Человек и его работа», которым руководил В.А. Ядов, переведена на семь языков и оказала значительное влияние на дальнейшую работу в этой области. Но была ли в ней действительная социальная программа освобождения личности и преодоления отчуждения, которой люди ждали? Нет, эти вопросы были только обозна- , чены. Ни по цензурным условиям, ни, что гораздо важнее, i по уровню своего собственного мышления, я не мог пойти * дальше теоретического обоснования хрущевских реформ и абстрактной критики казарменного коммунизма, в котором легко узнавалась советская действительность. Развивая идеи «гуманного социализма», я не знал, как их можно осуществить и реальны ли они вообще. Трагические социально-политические коллизии переводились в более гладкую и безопасную плоскость социальной психологии и этики. Моя книга стимулировала критическое размышление, но не указывала, что делать. Я сам этого не знал. А если бы знал, побоялся бы сказать, ...

Моим нравственным идеалом стал Андрей Дмитриевич Сахаров, однако его социальные идеи, когда я в. 1968 г. в Вене познакомился с его книгой, показались мне теоретически правильными, но политически утопическими, а следовать его человеческому примеру — не хватало мужества. Сегодня я понимаю, что Сахаров был прав в своем рационалистическом максимализме, у него не было нашей идеологической зашоренности, он не приспосабливал конечные цели к наличным возможностям и поэтому видел дальше. Хотя того, что произошло на самом деле, не мог предвидеть никто.

23

После разгрома «Пражской весны» последние иллюзии относительно будущего плавного развития советского «социализма», если таковые еще были, окончательно рассеялись. Чтобы не лгать и вообще избежать обсуждения советских реалий, я сознательно пошел по пути психологизации своей тематики, сконцентрировав внимание на внутренних механизмах человеческого Я и на том, как модифицируются процессы самосознания в сравнительно-исторической, кросс-культурной перспективе. Этому посвящены книги «Открытие Я» (1978) и «В поисках себя» (1984) и множество статей.

В профессиональном отношении эти книги, особенно вторая, значительно лучше и содержательнее «Социологии личности», да и личностно-нравственные акценты расставлены в них гораздо точнее. Известный американский социолог М. Янович правильно определил идейный стержень моих работ как «настоящее прославление личной не--зависимости или автономии», утверждение «высшей ценности независимости мысли и действия»**. В абстрактной

форме и на «постороннем» материале я обсуждал наболевшие вопросы о том, что делать индивиду в исторически тупиковой ситуации и какова мера личной ответственности каждого за социальные процессы. В то время как советская пресса трубила, что основа всех свобод личности — право на труд, я доказывал, что «логическая предпосылка и необходимое историческое условие всех других свобод» — свобода перемещения. «Ограничение ее инстинктивно воспринимается и животными, и человеком как несвобода. Тюрьма определяется не столько наличием решеток или недостатком комфорта, сколько тем, что это место, в котором человека держат помимо его воли»5.

Читатели, разумеется, понимали смысл сказанного. Но сознательный, демонстративный уход от рассмотрения реальных проблем .советской жизни, о которых можно было говорить только намеками, существенно обеднял эти книги. Советский читатель 1980-х годов уже вырос из иносказаний, а нарочито сухие, формальные ссылки на очередной «исторический» съезд или пленум, без которых книга не могла выйти в свет и которые раньше воспринимались просто как досадные помехи, вроде глушилок при слушании Би-би-си, стали теперь той ложкой дегтя, которая безнадежно портит всю бочку меда. Если автор лукавит в очевидном, можно ли доверять ему в остальном? Мои книги по-прежнему было трудно купить, но я все чаще чувствовал себя вороной в павлиньих перьях. Пример Солжени-

24

цына и Сахарова обязывал жить и работать иначе, но нравственных сил на это не хватало.

Решающее значение для моего интеллектуального и нравственного развития имело сотрудничество в «Новом мире» Твардовского. То, что я писал до середины 1960-х годов, было более или менее профессионально, но безлично. «Новый мир» позволил мне в какой-то степени преодолеть эту отчужденность, выйти на темы, которые были для меня не только социально, но и личностно значимы.

В 1960-е годы в советском обществе уже отчетливо проступали тс тенденции, которые в дальнейшем неминуемо должны были привести его к краху, в частности, аппарат-но-бюрократический антиинтеллектуализм и кризис в межнациональных отношениях. Обсуждать эти вопросы напрямик было невозможно, но это можно было сделать на зарубежном материале. Мои статьи на эти темы, публиковавшиеся в «Новом мире» и других журналах, не были кукишем в кармане. Если я писал об американской интеллигенции, то действительно изучал, насколько это было возможно в Ленинграде, американскую ситуацию, а для статьи «Диалектика развития наций» пришлось перелопатить целую кучу канадских, бельгийских, французских и иных источников. Однако меня интересовали не локальные, а общие, глобальные проблемы.

В статье «Психология предрассудка» (1966) впервые в советской печати рассматривался вопрос о природе, социальных истоках и психологических механизмах антисемитизма и вообще этнических предубеждений. Эту статью я сам предложил журналу, но оказалось, что и редакция хотела меня найти. В «Диалектике развития наций» (1970) был поставлен под сомнение популярный в те годы — и не только в марксистской литературе — тезис, что национальные движения — удел преимущественно «третьего мира», показана закономерность роста национализма в индустриально-развитых странах и указаны некоторые его общие особенности; это имело прямое отношение к тому, что подспудно назревало и у нас. Статьи о национальном характере способствовали прояснению теоретико-методологических основ будущей отечественной этнопсихологии. В «Размышлениях об американской интеллигенции» (1968) шел разговор о взаимоотношениях интеллектуалов и аппарата власти, а примыкающие к ней работы о западном студенчестве помогли становлению советской соц-

25

иологии молодежи, разработке проблемы поколений, возрастных категорий и т.д.

«Студенческой революции» я посвятил, кроме нескольких статей, книгу «Социологи и студенты», которая была опубликована в Финляндии (1973) и в Италии (1975); выпустить ее на русском и других языках (переводы были сделаны) Агентство печати «Новости» побоялось, видимо, из-за того, что называли в те годы «неконтролируемым подтекстом», — ведь наше собственное студенчество тоже начинало бурлить.

После разгрома «Нового мира», в атмосфере усиливающейся реакции 1970-х годов заниматься социологией молодежи становилось все труднее. Но тем временем мои интересы в значительной мере уже сместились в сторону психологии юношеского возраста.

Личный, чисто субъективный интерес к ней был у меня всегда. Поступив в институт пятнадцатилетним, я на несколько лет утратил контакты со сверстниками, и хотя позже они возобновились, у меня на всю жизнь сохранился живой интерес к тому, как переживают этот сложный возраст другие. Однако делать это предметом профессиональных занятий я не собирался. Все решил случай, вернее, два случая.

В 1964 г. меня уговорили выступить на одной конференции в Ленинграде с докладом «Юность как социальная проблема». Поскольку я говорил о проблеме отцов и детей, наличие которой в СССР в то время дружно и яростно отрицали, это могло кончиться большим скандалом. Я честно предупредил об этом организаторов (одним из них был В.Т. Лисовский). Однако скандала не произошло (вернее, он произошел годом позже, на другой большой конференции, когда высшее комсомольское руководство и тогдашний президент Академии педагогических наук И.А. Каи-ров, к полному недоумению публики, вдруг стали лихорадочно от меня «отмежевываться», что вызвало у учителей и рядовых комсомольских работников дружный смех). Наоборот, представители центральной прессы жадно ухватились за мой доклад. Полный текст его был напечатан в «Молодом коммунисте», а сокращенный вариант — даже без моего ведома — в двух номерах «Известий».

Методологически доклад был детски-наивен, я просто написал то, что думал. Но элементарные человеческие слова о юношеском самоопределении, поисках себя и тому подобном, утонувшие в барабанном бое тридцатых и по-

26

следующих годов и затем прочно забытые, показались людям свежими и интересными. Что же касается «проблемы отцов и детей», то я только много лет спустя понял, что — не из перестраховки, а по недомыслию — дал ей весьма одностороннюю и консервативную трактовку как извечного социально-возрастного противоречия, практически не связанного с идеологией и требующего от старших только. понимания и терпимости. Такая постановка вопроса открывала новые возможности для педагогов и психологов и вместе с тем не представляла никакой опасности для режима. Интересно, что никто этой односторонности не заме-. тил, хотя статья многократно перепечатывалась и у нас, и за рубежом.

После этого меня стали усиленно приглашать на разные подростково-юношеские мероприятия,! я начал интенсивно читать профессиональную литературу, общаться с подростками и постепенно действительно стал в этой области специалистом.

Вторая роковая случайность, способствовавшая сдвигу моих научных интересов, — 40-дневное пребывание летом 1965 г. во всероссийском пионерском лагере «Орленок», которое произвело на меня неизгладимое впечатление. Я могу рассказывать об этом часами. Прежде всего меня поразил, раскованный, гуманный стиль жизни тогдашнего «Орленка», совершенно не похожий на то, что делалось в других местах. * ■

По правде говоря, я оценил это не сразу. Приехать в «Орленок» на комсомольскую смену меня сагитировал СМ. Черкасов рассказом о том, что на территории лагеря нет ни единого лозунга и с ребятами говорят обо всем всерьез. Зная восторженность Черкасова, я сразу же «скостил» треть его впечатлений, но всё равно получалось занятно. То, что я увидел в первую неделю, повергло меня в уныние, показалось наивной игрой, в которой инфантильные молодые взрослые участвуют с большим энтузиазмом, чем подростки. Ребят действительно ни к чему не принуждали, но что из того?

1 По этому поводу у ленинградских социологов ходила частушка: Кон профессор, Кон гигант, Кон талант оратора, Л Лисовский из него Сделал агитатора.