Д. И. Фельдштейн Заместитель главного редактора
Вид материала | Книга |
- Д. И. Фельдштейн Заместитель главного редактора, 6159.28kb.
- П. М. Деревянко (главный редактор), О. А. Ржешевский (заместитель главного редактора),, 9977.78kb.
- Рецензии. Отзывы 29 Рецензия на книгу, 3218.76kb.
- Ю. Н. Елдышев заместитель главного редактора журнала «Экология и жизнь», 319.21kb.
- Социально-экономические проблемы XXI века: попытка нетрадиционной оценки, 1197.04kb.
- Н. В. Романовский историческая социология: проблемы и перспективы, 214.67kb.
- Информационная справка /по обвинению главного редактора газеты «Дийдор» Улугбека Абдусаламова, 72.27kb.
- М. И. Семиряга (главный редактор), И. И. Шинкарев (заместитель главного редактора),, 11262.33kb.
- В. И. Ачкасов (главный редактор), М. А. Алексеев, В. Ф. Бутурлинов, П. А. Горчаков,, 9622.64kb.
- Итоги и уроки второй мировой войны Редакционная коллегия двенадцатого тома, 10023.31kb.
В исследованиях социальной перцепции это проявляется в том, что описание и самоописание индивида начинаются, как правило, с указания его принадлежности к определенным социальным группам и категориям, которым общество придает наибольшее значение. Более конкретные личностные дескрипторы, т.е. термины, в которых описываются человеческие поступки и качества, обычно соотносятся с социальной идентичностью или молчаливо подразумевают ее. Связь эта настолько тесна, что нередко то, что на первый взгляд кажется описанием отдельной личности, в действительности является социальной атрибуцией: индивиду приписывают свойства, нормативно «положенные» данной социальной группе (категории), или оценивают его по соответствующим критериям. Это, естественно,
*
241
сказывается и на самосознании. При этом смысловая ценностно-нормативная взаимосвязь определенных качеств в рамках известного стереотипа сплошь и рядом неправомерно экстраполируется на реальное поведение индивидов. Например, люди сближают понятия «хороший мальчик» и «послушный мальчик» вовсе не потому, что «хорошие» мальчики всегда послушны, а потому, что «послушание» считается нормативным свойством «хорошего мальчика». Иначе говоря, нормативно-желательное смешивается с социально-типическим. Применительно к взрослому мужчине ассоциация «хорошего» и «послушного» уже вовсе не обязательна.
Человеческая психика имеет множество кросс-культурных аксиологических констант. Сравнительное изучение личностных дескрипторов у англичан, индийцев из штата Орисса и масаев Кении показало, что они более или менее одинаково группируют и сопоставляют желательные и нежелательные черты. Но стоило Л. Кирк и М, Бёртону*б сопоставить эти абстрактные человеческие свойства с конкретными, выделенными и «маркированными» культурой масаев социальными идентичностями (в качестве таковых фигурировали возрастные классы и специфические половые роли), как иллюзия межкультурной универсальности рассыпалась. Например, европейцы считают, что чем старше ребенок, тем более «ответственным» он является (или должен быть), у масаев же юношам-воинам приписывается меньшая степень ответственности, чем мальчикам-подросткам, и это прямо вытекает из особенностей их социа-лизационной системы. Резко различаются также описания и самоописания мужчин и женщин, особенно когда речь идет об институционализированных половых ролях и культурно-маркированных свойствах.
Таким образом, социальная идентичность в ее объективных (статус, принадлежность к группе) и субъективных (самокатегоризация) характеристиках есть одновременно а) стадия формирования Я (в онто— и филогенезе) и б) его постоянный аспект и стержень. Именно сознание социальной идентичности дает индивиду «Мы», в рамках которого осуществляется социальное сравнение и формируется вопрос «Кто я?». / - Поскольку в традиционном обществе социальные идентичности маркируются весьма жестко, это да'ет .основание считать, что члены таких обществ — еще не личности, а
242
только «социальные субъекты» 17. Однако здесь требуется осторожность. «Плюралистичность», «несобранность» Я архаического человека объясняется не только умственной незрелостью, но и множественностью его социальных идентичностей. Индивид не сознавал себя отдельно от своих социальных принадлежностей и функций. Однако рыхлость их ассоциаций друг с другом давала ему возможность периодически менять идентичность (идея перевоплощения и перерождения на каждом новом этапе жизненного цикла, обряды инициации и т.д.). «Неустойчивость» индивидуального Я отражает аморфность социальной структуры, отсутствие жесткой «привязки» индивида к определенной социальной роли.
. Игровое начало бытия нагляднее всего проявляется в разного рода «перевертышах», символической инверсии социальных ролей, значений и символов, широко представленной в первобытных обрядах и праздниках, где нормой является именно нарушение установленных прав ил 18. Позже это сохраняется в карнавальной, смеховой культуре, которая как бы выворачивает наизнанку и демонстрирует условность и противоречивость всех общепринятых норм и отношений. Психологические механизмы такой инверсии выявил уже в 1920-х гг. К.И. Чуковский, изучая детские языковые «перевертыши», которые помогают ребенку укрепиться в знании нормы и одновременно привлекают его внимание к потенциальным вариативным возможностям бытия. Применительно к нашей теме это значит, что общественное разделение труда способствует консолидации и отождествлению Я с определенной социальной идентичностью, тогда как игровая культура, напротив, внедряет представление о множественности и переменчивости Я.
В классовом обществе с наследственными социальными привилегиями социальные функции не «выбираются» в порядке самодеятельности, а «даются» как нечто обязательное. В качестве «сословного индивида» или «индивида класса» человек исторически детерминирован. Но «... в ходе исторического развития, — и как раз вследствие того, что при разделении труда общественные отношения неизбежно превращаются в нечто самостоятельное, — появляется различие между жизнью каждого индивида, поскольку она является личной, и его жизнью, поскольку она под-
243
чинена той или другой отрасли труда и связанным с нею условиям» 19.
Это также способствует становлению Я. Наследственный характер социальных привилегий долгое время, вплоть до эпохи капитализма, позволял считать их естественными, природными: индивид наследовал общественное положение и благородство вместе с кровью и способностями своих предков. Платон приписывал людям разного социального статуса разные качества души, а русские крестьяне в XVIII в. верили, что на теле царя имеются особые «царские» знаки.
Дифференциация социальных функций и их закрепление за разными категориями людей означает, что индивид принадлежит уже не к однородной общине, а одновременно к нескольким различным группам и потому воспринимает себя глазами разных «значимых других»: родственников, друзей, торговых партнеров и т.д. Это интенсифицирует деятельность самосознания. Но сознание своей особенности тесно связано не только с дифференциацией деятельности, но и с различием социальных функций.
Понятие «Я», как в индивидуально-психологическом, так и в культурно-историческом контексте, имеет определенный ценностный смысл. Уже в классической латыни слово «Ego» употреблялось, чтобы подчеркнуть значительность лица и противопоставить его другим20. Во многих языках говорить о себе в первом лице считается неприличным, вызывающим. Например, китаец в вежливом разговоре описывает себя словом «ch'en» (этимологически — раб, подданный) или словом «той», что значит: некто, кто-либо; это прямо противоположно уникальному и неповторимому «Я». В служебной переписке древнего Китая употреблялось много других уничижительных терминов, заменяющих «я» («р'и» — раб, низкий; «уи» или «meng» — глупый; «ti» — младший брат и т.д.). Напротив, в обращениях от лица императора подчеркивалась его единственность, неповторимость, при этом употреблялись выражения «kua-jen» (одинокий человек) или «ku-chia» (осиротелый господин). То есть языковая форма «Я» четко отражала социальный статус человека. Подобные обороты известны и в других языках22.
Это не только лингвистическая, но и социально-психологическая проблема. «Я» всегда подразумевает активно-деятельное, субъектное начало, субъект же, в отличие от
244
объекта, есть нечто самоценное, уникальное. В обыденном сознании представления о степени субъсктности тех или иных лиц тесно связаны с их социальным статусом. Более высокий статус подразумевает более индивидуализированную, исключительную и свободную деятельность; этому соответствует повышенный интерес и внимание окружающих, зависимых и подчиненных. Поскольку субъект наделен свободной волей, для окружающих имеют значение не только его статусно-ролевые, но и индивидуально-психологические черты — характер, мотивы, склонности и т.д. Людей более высокого ранга окружающие описывают детальнее и психологичнее, чем зависимых и подчиненных, чьи характеристики редуцируются к самым общим, статусно-ролевым определениям.
Лингвистами давно уже замечено, что, хотя в системе бинарных оппозиций (мужское-женское; хорошее-плохое
и т.п.) обе категории коррелятивны, их семантический статус неодинаков23; одна категория выглядит более важной, отправной (это видно из того, что она чаще употребляется, не сопровождается производными дополнениями и подвергается большей субкатегоризации), вторая же кажется производной, «маркированной», ее значение определяется через первую, немаркированную категорию. Например, в оппозиции «мужчина — женщина» немаркированной категорией всегда является мужчина, а в оппозиции «взрослый — ребенок» — взрослый. Как убедительно показали Кирк и Бертон, это правило действует и при соотнесении разных социальных идентичностей. За этим стоят статусные различия: представителям немаркированной категории приписывается большая степень свободы, субъективности и индивидуальной вариабельности, несводимой к системе жестких определений. Больше того, они сами выступают субъектами маркирования: мужчины определяют нормативные свойства женщин, взрослые — детей и т.п.
Величие всегда ассоциируется с исключением, нарушением каких-то правил. Высшей свободой и субъектностью в мифологическом сознании наделяются боги и цари, чье «Я» даже пишется с большой буквы (т.е. ему приписывается уникальность) или превращается в патетическое «Мы», вбирающее в себя целый народ. Так же обстоит дело с личными именами24. Не случайна и связь понятия «я» с идеей трансцендентного субъекта, необусловленного абсолютно-
245
го Я, которая часто встречается в истории философии (например, у Фихте).
Зависимый, подчиненный человек, чувствующий себя объектом чужих манипуляций, не может не персонифицировать тех, кто над ним господствует, будь то даже слепые, стихийные силы природы. Эпические герои, даже не обладая еще внутренними психологическими характеристиками, тем не менее отличаются от остальных людей тем, что они могут и даже обязаны нарушать некоторые обязательные для других нормы и запреты. Такая атрибуция — не просто свойство мифологического мышления. В любом обществе лидер должен обладать какой-то инициативой и самостоятельностью, что отражается как в массовом сознании, так и в самосознании данного человека, особенно если это харизматический лидер. Да и сама харизма (благодать) — не столько индивидуальное, сколько приписываемое свойство.
Индивид, имеющий более высокий социальный статус, вовсе не обязательно отличается большими способностями, инициативой или даже самоуважением. В классовом обществе, повторим еще раз, социальное положение мало зависит от индивидуальных способностей. Но социально-психологически существует нечто вроде «права» на индивидуальность и собственное я. Атрибуция мотивов и ответственности варьирует не только с тем, смотрим ли мы на человека «снаружи» или «изнутри», но и с тем, смотрим ли мы на него «снизу» (боги, герои, «великие люди») или «сверху» («человек из толпы»). Сообразно (но не обязательно адекватно) общественному положению лица, варьируют уровень его притязаний и критерии самооценок.
От количества к качеству
Было бы, однако, серьезной ошибкой сводить проблему генезиса Я к более или менее количественным свойствам, производным от уровня когнитивного развития индивида и социальной структуры его деятельности.
Бесспорно установлено, что поведение индивида зависит не только от уровня его самосознания, но и от того, направлено ли оно вовне, на содержание его деятельности, или внутрь, на свои субъективные состояния и пережива-ния25# Причем это может быть и временное, периодиче-
* *
246
ское переключение внимания, и устойчивый, экстраверти-рованный или интравертированный тип самосознания.
Это различие имеет свой культурологический эквивалент. По мнению Ю.М. Лотмана, одни культуры ориентируются преимущественно на сообщение в системе «Я — Он», другие — на автокоммуникацию в системе «Я — Я», причем первые более подвижны и динамичны в социальном смысле, но подвержены опасности духовного потребительства, тогда как вторые могут развивать высокую духовную активность, но малоподвижны социально-экономические, Применительно к художественному творчеству установлены или, во всяком случае, предполагаются и более конкретные взаимозависимости. Например, для художественных культур, в которых личности приписывается высокий статус (ценность), таких, как барокко, романтизм и модернизм, «характерно ощущение плюралистич-ности мира, сдвиг в сфере семантики с установки на сообщение на установку на код, интерес к метаязыковым ощущениям индивида»27.
Историко-психологические и культурологические данные (история автобиографии, портрета и т.д.) показывают, что личностное самоощущение, фокусом которого является вопрос «Кто я?», наиболее обостряется в поворотные, кризисные моменты индивидуальной и общественной жизни, когда людей перестают удовлетворять традиционные ответы на важнейшие смысложизненные вопросы.
Очень велики и межкультурные вариации. Люди, воспитанные в традициях «западного» индивидуализма, склонны считать Я положительной ценностью; «восточная» установка на элиминирование эмпирического Я, например, буддистский принцип «освобождения от самости», кажется им антиперсоналистической. Но дело здесь не в уровне умственного или социального развития, а в качественно разном понимании личностного начала бытия. Нагляднее всего это проявляется в сопоставлении западноевропейского и японского канона Я.
Европейская культурная традиция, утверждающая человека автономным субъектом деятельности, подчеркивает, главным образом, единство, цельность, тождественность Я во всех его проявлениях; раздробленность, множественность Я воспринимается как нечто болезненное, ненормальное. Напротив, традиционная японская культура, подчеркивающая зависимость индивида и его принад-
247
лежность к определенной социальной группе, воспринимает личность скорее как множественность, как совокупность нескольких автономных «кругов обязанностей»: «chu» — обязанности по отношению к императору; «ко» — обязанности по отношению к родителям; «giri» — обязанности по отношению к людям, которые что-то для него сделали; «jin» — обязанности человечности и верности; «ninjo» — обязанности по отношению к самому себе. Европейцы привыкли оценивать личность в целом, считая ее поступки в разных ситуациях проявлениями одной и той же сущности. В Японии оценка человека обязательно соотносится с «кругом» оцениваемого действия, «Японцы избегают судить о поступках и характере человека в целом, а делят его поведение на изолированные области, в каждой из которых как бы существуют свои законы, собственный моральный кодекс»28. Европейская мысль стремится объяснить поступок человека «изнутри»: действует ли он из чувства благодарности, из патриотизма, из корысти и т.д.; в нравственном плане решающее значение придается мотиву поступка. В Японии поведение выводится из общего правила, нормы. Важно не то, почему человек так поступает, а только поступает ли он соответственно принятой обществом иерархии обязанностей. •
Эти различия, разумеется, связаны с целым комплексом социальных и культурных условий. Традиционная японская культура, сформировавшаяся под сильным влиянием конфуцианства, неиндивидуалистична. Личность рассматривается в ней не как нечто самоценное, а как узел частных, партикуляристских обязательств и ответственности, вытекающих из принадлежности индивида к семье и общине. В традиционной Японии «образ Я» «сливался с некоторой концепцией ожидаемого ролевого поведения, которое в сознании японца часто идеализировалось как система интериоризованных норм или предписаний. Поэтому, говоря психологическим языком, его «Я-идеал» концептуализировался как некая особая форма идеализированного ролевого поведения. Японец чувствовал бы себя
неуютно, представляя свое Я как нечто отдельное от его роли»29.
Концепция эта очень похожа на представления, существовавшие в средневековой Европе. Развитие капитализма в Японии, особенно в послевоенный период, в известной мере подорвало ее. Сегодняшняя японская городская моло-
248
дежь более эгоцентрична и придает больше значения мотивам личной самореализации, которые в прошлом символизировались бы в понятиях семейной принадлежности или лояльности к организацииЗО. Тем не менее традиция живет и в способах организации жизни, и в умах людей. При сравнении самоописаний 6, 10 и 14-летних детей одиннадцати разных национальностей (американцев, французов, немцев, англо— и франко-канадцев, турок, ливанцев, банту и др.), отвечавших на вопросы: «Кто ты такой?», «А еще кем ты являешься?», «Что еще ты можешь сказать о себе?», — японские дети резко отличались от остальных тем, что использовали значительно меньший набор самохарактеристик, хотя в выборке были представлены и народы, по уровню своего социально-экономического развития стоящие гораздо ниже японцев31.
Не говорит ли.это о меньшей выраженности у японцев «личностного» начала или о нежелании выражать Я в объективных терминах? Дзэн-буддизм формулировал, проблему человека не в объективно-аналитическом («Что такое человек?»), а в субъективно-интуитивном («Кто я?») клю-чс32. При такой постановке вопроса, характерной и для многих других религиозно-философских течений Востока, объективное самонаблюдение не представляет ценности и не поощряется, а эмпирическое экзистенциальное Я стремится раствориться в неопределимом и необусловленном абсолютном Я. Разумеется, философско-идеологическую конструкцию нельзя отождествлять с социально-психологическими реалиями. Но ценностные ориентации культуры всегда связаны с экспрессивным поведением. По данным психологических тестов, японцы выглядят значительно более интравертированны ми, чем, например, англичанеЗЗ. Так что, вероятно, дело не в том, что японцы не могут объективно описать себя, а в том, что понятие Я вызывает у них другие ассоциации, требующие иных способов выражения.
Но если это верно в отношении японцев, может быть, и «плюрализм» «африканской личности» объясняется не только и не столько уровнем социального и когнитивного развития, сколько иным аксиологическим отношением к природе и социуму?
Я далек от намерения умалять значение «европейской» модели Я, взывать к «опрощению», «слиянию с природой» и т.д. Но разве Тагор или Вивекаиаида, усматривающие
249
«освобождение от Я» в слиянии с Абсолютом, обладают меньшим личностным потенциалом, в смысле творческой самореализации и воздействия на других, чем наивный эгоцентрик, возводящий в ранг универсального принципа свое своеволие? Да и сама «европейская» традиция знает не одну, а несколько парадигм Я, различающихся, прежде всего, расстановкой аксиологических акцентов. Если Локк, Кондильяк и Юм видят здесь преимущественно логико-гносеологическую проблему, то в христианстве, у Фихте и у Гегеля эмпирическое индивидуальное Я всегда соотносится с Абсолютом и этически подчиняется ему. И когда в современной западной художественной литературе, психологии и социологии акцент на единстве и суверенности Я сменяется представлением о его текучести и множественности, —■ это объясняется не только «восточными влияниями». С одной стороны, это протест против социального отчуждения, овеществления и формальной рацио-нальности,ч;водящих личность к объективным и независящим от ее воли социальным параметрам, реабилитация спонтанных, игровых компонентов жизнедеятельности («Протеевское Я» Р.Дж. Лифтона34, «импульсивное Я» в противоположность «институциональному» у Р. Терне-ра35, «океаническое Я» Л. ЗурхераЗб). С другой стороны,
это признание банкротства индивидуалистической модели личности как замкнутой в себе монады, понимание того, что индивид может утвердить себя и найти точку опоры только в каких-то межличностных отношениях и отождествлении себя с определенной надиндивидуальной, но обязательно живой ценностью.
Эта смена парадигмы имеет свои социально-политические (каким условиям должно удовлетворять общество, чтобы каждый человек мог стать и чувствовать себя Личностью с большой буквы?) и этико-психологические (что я могу и должен делать, чтобы открыть или обрести «подлинное Я»?) импликации. Но в обоих случаях дескриптивные категории неразрывно связаны с аксиологическими, их нельзя понять вне историко-культурного и этнопсихологического контекста.
В чисто методологическом плане это предполагает более строгое разграничение и соотнесение серии вопросов: .....1) Изучаем ли мы нормативный образ, канон человека или самосознание эмпирических индивидов данного общества?
250
2) Подразумеваем ли мы характеристику человека вообще, или ищем ответ на вопрос «Кто я?»
3) Как дифференцируются личностные дескрипторы в зависимости от перспективы (взгляд извне или изнутри, снизу или сверху) ?
4) Как различаются и соотносятся друг с другом когнитивные и социальные предпосылки развития саморегуляции и Я в онто— и филогенезе?
5) Какие культурно-аксиологические, ценностно-смысловые образования лежат в основе, составляют содержание «я» у данного индивида, в данной культуре?
251
Примечания
1 Сокращенный вариант статьи, опубликованной в сборнике: Directions in
Sovietsocial psychology / Ed. by L.H. Strickland. N.Y., В., 1984.
2 Mauss M. Une categoric de l'esprit humain: la notion de personne, celle de
«moi» (1938) // Sociologic ct anthropologic. P., 1960.
3 См.: