М. К. Петров язык знак культура вступительная статья

Вид материалаСтатья
Подобный материал:
1   ...   25   26   27   28   29   30   31   32   33
304

ние спасения после смерти (магия, оккультные науки). В отли­чие от аристотелизма, который подчинял частное общему, ин­дивидуальное универсальному, новый подход фокусировал внимание на свойствах, специфических для каждой конкретной вещи, предпочтительно на свойствах необычных и чудесных — „мирабилиях". Цель такого подхода — понять скрытые потен­ции природы и ее мистические силы, типично выявляющиеся в склонностях и отталкиваниях, которые собиратели „мираби-лий", особенно Плиний, называли законами симпатии и анти­патии вещей. Предполагалось, что этот вид действия характе­рен для всех трех царств природы... Тот, кто знает эти секреты, был бы в состоянии получить желаемый результат, срезав опре­деленное растение, или переделав определенный металл, или приняв определенное лекарство в нужное время» (100, с. 5—6J. Эта идущая от восхищения искусством Гермеса Трисмеги-ста (трижды величайшего) прикладная линия познания со­храняется на протяжении всего средневековья как на уровне практического искусства (магия, алхимия, астрономия), так и, что особенно важно, на теоретическом уровне, поскольку гер­метизм замыкается на неоплатонизм, что -позволило отождест­вить основные идеи герметизма с учением о мире идей-образ­цов. Это сообщало герметизму черты рациональности и совме­стимости с христианской догмой творения мира по слову.

Идеал-образец Платона в соединении с теорией подражания теологически и философски санкционировали утилитарное по­знание, а с ним и герметизм: «Неоплатонизм повышал одно­временно и собственное достоинство, и внешний статус архи­тектуры, живописи, скульптуры на том периоде, когда пред­ставители этих искусств пытались подняться от средневековой нерасчлененности к высотам профессионального ремесла. В ху­дожественном творчестве человек подражал божественному и приближался к богу. Через красоту и гармонию произведения искусства художник направлял мысли зрителей к постижению недоступных для чувственного восприятия божественных архе­типов. Эти представления не ограничивались классическими, искусствами, они оказывали влияние и на технологов, и на творцов новых механических изобретений. Чтобы поднять пре­стиж собственной деятельности, технологи и изобретатели так­же опирались на теорию подражания божественным образцам, реконструируя „машину мира". Надежды на великие чудеса,, которые станут достижимы с помощью их творений, они под­крепляли ссылками на Corpus Hermeticum, на ту его часть, где говорится, как древние египтяне, вдувая в статуи Мировую Душу, сообщали им способность двигаться и говорить» [100,. с. 8—9].

Нетрудно заметить, что гипотеза дисциплинарного проис­хождения науки в принципе не отвергает возможности и такого-разворота событий, если речь идет об оформлении профессио­нальных интерьеров деятельности соответствующими знаками-

305

покровителями, которые вовсе не обязательно должны быть взяты из списка христианских святых. Но здесь перед нами уже нечто большее, чем традиционное отношение ремесленника и бога-покровителя или платоновское отношение мании и одер­жимости в рамках магнитной аналогии, а это вызывает сомне­ние, как если бы речь шла о прикладном, когда нет еще теории и нечего прикладывать.

Зачинателями и оформителями синтеза неоплатонизма с герметизмом Рэттенси считает флорентийских платоников, прежде других Морсилио Фичино и Пико делла Мирандола. Последнему принадлежит концепция «естественного мага», ак­тивно вторгающегося в мистические силы природы и управ­ляющего ими. «Он вызывает на свет силы,— пишет Пико,— как если бы из потаенных мест они сами распространялись и засе­вали мир благодаря всеблагости Божьей. Он не столько творнт чудеса, сколько скромно прислуживает творящей чудеса приро­де... Глубоко изучив гармонию природы... и уяснив взаимное сродство природ вещей, воздействуя на каждую вещь особыми для нее стимулами... он вызывает на свет чудеса, скрытые в укромных уголках мира, в недрах природы, в запасниках и тайниках Бога, как если бы сама природа творила эти чудеса. Как винодел сочетает в браке берест и вино, так и маг землю и небеса, т. е. низшие вещи он связывает с высшими вещами и подчиняет им» {100, с. 9—10].

Наибольшей органичности и той специфической формы, ко­торая обеспечила его быстрое распространение в странах про­тестантизма, синтез неоплатонизма и герметизма достигает у Парацельса, уподобляющего человека в его жизнеотправлениях Вселенной. Человек и Вселенная становятся как объектами, так и средствами познания: «Человек — микрокосм. Он содер­жит составляющие всех вещей на небе и земле. Вселенную можно изучать, изучая человека, подобно книге. И, напротив, понять человека можно через изучение макрокосма Вселенной и геокосма земли. Поскольку человек объединяет в себе все вещи, он в актах симпатического притяжения между объектом изучения и его представителем в собственной человеческой конституции способен получить значительно более глубокое знание, чем знание, достижимое средствами рационального дискурса» {100, с. 11—12].

Цели познания у Парацельса непосредственно восходят к целям божественного творения: «Парацельс верил, что Бог в акте творения преследовал две цели — чтобы ничего не оста­валось скрытым, а все становилось видимым и открытым, и что­бы то, что он сотворил, но оставил незавершенным, получило бы завершение. Человек выполняет обе эти цели путем изучения вещей и путем „алхимического" на них воздействия ради при­ведения вещей к совершенству. Это длительный процесс, по ходу которого могут быть открыты новые вещи, неизвестные древним и арабам. Парацельс разделял и эсхатологические

306

настроения своих „спиритуалистских" друзей, предвидел рас­свет Иоахимитовой эры Святого Духа, когда уже ничего не останется скрытым, а искусства и науки достигнут величайше­го совершенства» [100, с. 11—.12]. Те же мысли были характерны и для социального утопизма Альстеда, Андреа, Коменского: «Их социальные, религиозные и образовательные реформы ос­новывались на убеждении, что человечество располагает еще тысячелетием, которое будет ознаменовано восстановлением и того знания о сотворенных вещах, которым обладал Адам до грехопадения, и того языка Адама, который давал ему власть над всеми вещами» {100, с. 12].

Близкими путями ходит и Бэкон: «Идея изучения природы через изобретения и открытия ради прославления Бога и на пользу человечеству была уже общим местом к тому времени, когда Френсис Бэкон (1561—1626) использовал ее как основа­ние для реформы всего мира знания. Бэкон признавал, что ал­химик и естественный маг разделяют его цели изучения приро­ды „под углом зрения практики". Истинной и законной целью наук является „обеспечение человеческой жизни открытиями и властью. В грехопадении человек потерял свое господство над сотворенными вещами. Теперь наступает эра восстановле­ния человеческого господства"» [100, с. 12].

Бэкон критиковал герметизм и естественную магию, по­скольку «из такого вредного смешения вещей человеческих и божественных возникает не только фантастическая философия, но и еретическая религия» (100, с. 13]. Но эта критика теряла у Бэкона остроту и определенность, когда речь шла об утили­тарности: «Несмотря на старания Бэкона четко отделить свою работу от духа и методов герметиков, многие их идеи находят отражение в его трудах. Он насмехается над алхимиками за попытки извлечь химические секреты из языческих мифов, но и в его собственных работах господствует вера в древнее знание, которое он связывает прежде всего с именем Соломона, и ов также пытается обнаружить секреты природы, облеченные древними в форму мифов и притч. .В естественной истории, ко­торая была положена, в основу его физики, Бэкону приходилось опираться на авторов типа Плиния, Кардано, Парацельса, Порта. Считая расточительством работу над первыми принци­пами природы, будь то начала или атомы, поскольку они „не имеют прямого отношения к благосостоянию человечества", Бэкон вынужден был значительное внимание уделять тем „ду-хам", о которых алхимики, естественные маги и ятрохимики, толковали как о носителях небесных сил. Наконец, его „Новая Атлантида" (1627 г.) имеет очевидные черты сходства с таки­ми герметическими социальными утопиями, как „Описание республики Христианополиса" Андреа (1619 г.) и „Город солн­ца" Кампанеллы (1623 г.)» (100, с. 17].

При жизни работы Бэкона не были оценены по достоинст­ву, и первая волна признания пришла к нему не со стороны

307

возникающей научной общности, а со стороны социальных уто­пистов-реформистов, деятельность которых особенно активизи­ровалась накануне и во время гражданской войны. Централь­ной и наиболее колоритной фигурой среди реформистов был Гартлиб, который с помощью вызванного для этой цели в Анг­лию Коменского и при поддержке реформистского крыла «дол­гого парламента» пытался реализовать <дом Соломона» Бэкона [100, с. 19]. Начавшаяся война не дала этому предприятию осу­ществиться, но деятельность группы Гартлиба продолжалась, причем в числе ее активистов оказались почти все участники «невидимого колледжа», и прежде всего Бойль.

Вот здесь нам следует остановиться и посмотреть, с чем, собственно, мы имеем дело. Когда речь идет о гипотезе Мерто-на, то под утилитарной составляющей (приносить пользу ближ­ним) и Мертон и мы имеем в виду утилитаризм научный, т. е. использование научного знания, а не утилитаризм вообще, ка­кими бы он источниками действительного или воображаемого знания ни питался. Можно ли утверждать, что в герметизме речь идет об использовании научного знания, полученного обыч­ным дисциплинарным способом? Если да, то перед нами дейст­вительно гипотеза происхождения институтов приложения науч­ного знания или хотя бы духовные леса такой гипотезы, за ко­торыми может оказаться и нечто существенное. Если нет, перед нами нечто другое.

Попытка заменить пуританизм Мертона герметизмом опи­рается на тот неоспоримый факт, что социальные утопии XVII в. создавались, с одной стороны, под очевидным влиянием герме-тизма, а с другой — все включали идею образования, знания, его использования. Но опять-таки возникает вопрос: какого знания? Холл специально исследовал утопии XVII—XVIII вв. под этим углом зрения. Первый его вывод состоит в том, что сама идея связи между наукой, технологией и социальными из­менениями крайне молода: «Вера в то, будто мы взбираемся на небеса, сооружая сначала лестницу, называемую „наука", которая ведет нас ко второй лестнице, называемой „технологи­ческая эффективность", а она уже подводит нас к „утопии", является, на мой взгляд, верой недавнего происхождения. Не­обходимо поэтому учитывать присущую ей неразработанность и необжитость ее посылок, подчеркивающих материальный ■прогресс и почти не уделяющих внимания религиозному, мо­ральному и социальному положению человека... До XX столе­тия совершенствование общества мыслилось прежде всего как моральная или гуманитарная проблема, а не как проблема техническая; точно так же и образование рассматривалось как моральный и гуманитарный процесс, а не как встраивание че­ловека в разнообразные технические профессии» (75, с. 34—35].

Связь науки и техники вплоть до конца XIX в. не была осо­знана.в сколько-нибудь связной формальной модели, и научная деятельность шла скорее по классу искусств и увлечений.

308

-«Люди, которые вообще занимались наукой, делали это либо ради личного интеллектуального удовольствия, либо в силу включенности в систему образования... Необходимость оправ­дывать научную деятельность ощущалась ими столь же мало, как и необходимость оправдывать сочинение стихов или охоту на лис. Они могли считать и считали свою деятельность полез-лой, потому что она добавляла нечто в архив общечеловеческо­го знания. Но никто не чувствовал надобности в критическом анализе этого убеждения, никто не сомневался, что такое убеж­дение в равной степени относится и к изучению теории чисел, и к изучению ископаемых, какими бы далекими и скучными ни казались эти занятия для большинства людей... В ту эпоху никто не сомневался, что прогресс технологии — забота самих промышленников и ремесленников. Бывали изобретатели-клири­ки и изобретатели-джентльмены, но они воспринимались как эксцентрические натуры. На языке XVIII в. натурфилософия росла за счет накопления знания, а изобретение имело своим источником хитроумие и искусство» J75, с. 35].

Многие ученые были тесно связаны с утопистами XVII в., активно участвовали в деятельности английских реформаторов того времени. По мнению Холла, это явление вполне объясни­мо, если учесть, что научную деятельность вообще и социаль-лый утопизм того времени объединял их интернациональный характер. В этой особенности науки Холл видит и причины трудностей в осознании самих связей между наукой и техноло-тией. Наука интернациональна по природе, а технология привя­зана к конкретно-историческим условиям данной страны. «Те­кущие проблемы различных наук, к которым тяготели исследо­вания в Англии, были теми же текущими проблемами всей Европы: наука XVII в. была столь же интернациональна, кри­тична и соревновательна, как и сегодня. Не существовало сепа­ратного мира английской кухни, изолированного от общего мира науки и играющего в науку по собственным правилам, как если бы наука была разновидностью крикета. Привязанность научной деятельности к текущей проблематике признавали все профессионально подготовленные ученые, и на такую деятель­ность весьма слабое влияние оказывала полемика о ценности или других атрибутах научного исследования, как и соображе­ния о возможной пользе того или этого открытия, той или иной теории, как и вообще внешние критерии любого рода. Те, кто много писал о науке вообще, мало что сделали для ее прогрес­са... Таким образом, когда мы рассматриваем достижения нау­ки того периода, мы обнаруживаем, и в этом нет ничего неожи­данного, что все они были в значительной степени абстрактны­ми, даже академичными: работы Уллиса о мозге, Лоуера по дыханию, Ньютона по чистой математике, механике и оптике, Флэмстеда по картографии звездного неба, Рэя по классифи­кации растительного мира Англии, Бойля по пневматике и хи­мии. Ни одна из этих работ не совершенствовала навигацию,

309

или медицину, или земледелие. Мне думается, что исследова­ния эти вообще велись без учета возможных совершенствований или, во всяком случае, утилитарная составляющая мотивациа была отдаленной и периферийной по сравнению с глубокой личной заинтересованностью в решении проблемы, т. е. основ­ная мотивация более тесно была связана с человеческим, само­утверждением и тщеславием, чем с идеализмом и альтруизмом».

Универсальной и наднациональной природы был в XVII в. и утопизм. Проблемы социального переустройства на разумных или научных основаниях ставились не применительно к той или иной стране, а как идеал для всеобщей реализации и всеобще­го подражания. Описывая деятельность Самуэля Гартлиба, главы английских утопистов-реформистов, Холл подчеркивает,, что Гартлибу в общем-то было безразлично, где реализовать придуманную им социальность: «Подобными схемами он увле­кался до конца жизни. Когда реставрация монархии рассеяла последние надежды на их реализацию в Англии, он считал, что новое общество, названное им Антилией, должно быть установ­лено либо в Польше, либо в (Виргинии» {75, с. 37—38].

Рассматривая утопии того времени, Холл отмечает, что они, как и наука того периода, не были «технологическими», т. е. не видели в технологическом прогрессе, в технологических при­ложениях научного знания силы, способной направленно изме­нять социальную структуру. Об универсалиях Коменского Холл замечает: «Когда Коменский думает об улучшении человече­ской доли, он вовсе не помышляет о двух машинах в каждом гараже» [75, с. 40]. В том же духе идут его замечания и отно­сительно «Макарии» Гартлиба: «Большинство ценностей и от­личий Макарии опиралось на проверенные старые средства, такие, как мудрые законы, превосходство военных, подотчет­ность администраторов королям-философам. Мне не кажется, \что утопия Гартлиба была технологической утопией» {75, с. 37]. \ Таким образом, проблема приложения научного знания н генезис соответствующих институтов представляются настолько новыми, что герметизм, сколько бы он ни пытался заменить пуританизм и как бы активно он ни участвовал в создании утопий XVII в., не может как будто бы ничего объяснить, быть гипотезой возникновения системы утилизации научного знания. Здесь, однако, вплетаются два дополнительных обстоятельства, не позволяющих просто отделаться от герметизма как от част­ного завихрения мысли, не имеющего отношения к делу.

Первое состоит в том, что герметизм мог оказаться духов­ными лесами к пониманию приложимости научного знания, т. е. классифицированная нами ранее по тезаурусной характеристи­ке эпохи манера пропаганды науки могла в какой-то степени опираться и на герметизм, на идею утилитарности вообще, смутно ассоциируемую со знанием вообще и с научным зна­нием в особенности. Нам кажется, что с этой точки зрения герметизм — вполне состоятельная гипотеза, хотя в духовных

310

лесах герметизма ничего существенного не оказалось, как это бывает с подавляющим числом гипотез — логическая снасть не уловила содержания. При всем том герметизм должен быть признан как гипотеза среди гипотез.

Второе обстоятельство связано с тем, что герметизм, по на­шему мнению, способствовал появлению на свет хотя и пери­ферийной, но интересной и важной в плане приложения гипо­тезы Смита об искусстве (в современном понимании) как источнике технологических новаций, сравнимом по силе воздей­ствия на технологию с наукой. Смит обратил внимание на то, что хорошо известные и широко применяющиеся до нашего времени процессы литья, изготовления сплавов, форм, соедине­ний, процессы штамповки, проката, поверхностной обработки, фрезерования, травления, пайки, сварки, шлифования, амаль­гамирования, различного рода покрытии, значительная часть красителей, реактивов, как и способов их изготовления, возни­кали впервые у ювелиров, декораторов, художников, скульпто­ров, прослеживаются в искусстве на несколько столетий рань­ше их появления в технологическом арсенале общественного производства.

В большинстве случаев Смиту, естественно, приходится огра­ничиваться констатацией факта предсуществования той или иной новинки в искусстве, и тогда он лишь намечает общие линии перемещения новинок в технологию: «Переход от мед­ных орнаментов к бронзовым топорам и мечам IV тысячелетия до н. э., от литых монументальных бронзовых дверей, статуй и особенно колоколов к бронзовым пушкам. Если сами продук­ты и не дают достаточных свидетельств, то сравнение живого и обстоятельного отчета о колокольных заведениях, написанно­го искусным мастером начала XII в. Теофилусом, с появившим­ся через четыре столетия трактатом о лятье пушек выдающего­ся умельца Берингуччио показывает, насколько военная техни­ка зависела от техники церковной. Ясно, что любая наличная технология производна от соответствующего набора потребно­стей правительства "и народа, в чем бы эти потребности ни состояли. Я настаиваю лишь на одном: до недавнего времени изобретение в области техники имело большую вероятность произойти в подвижной сфере эстетики, чем в сфере практики. Ниже мы увидим, что даже развитие методов массового произ­водства многим обязано индустрии искусства, если не непо­средственно художнику» [103, с. 135].

Когда переходы очевидны, Смит указывает и область воз­никновения соответствующей техники, и сферу ее технологиче­ских приложений: «Китайский праздничный фейерверк иниции­ровал куда больше химических экспериментов, чем военные взрывчатые вещества. Современные реактивные корабли и ра­кеты генетически связаны с развлекательным фейерверком, и их навигационные системы восходят к знанию, впервые полу­ченному от ракеты, этой общераспространенной игрушки. Из-

311

готовление всех оптических инструментов уходит корнями к полированию античных зеркал и граней драгоценных камней для повышения их декоративного блеска» [103, с. 137].

Развертывая положение об искусстве как зачинателе мето­дов массового производства, Смит пишет о том, что значитель­ная часть возникших сначала в сфере искусства навыков и процессов, которые затем получали широкое распространение в промышленности, вдохновлялась в момент появления идеями дешевого и доступного массового искусства, была в значитель­ной степени способом копирования художественных образцов с попутным их удешевлением за счет покрытий, облицовок, плакетирования и т. п. Он детально анализирует роль таких навыков и процессов в становлении типографского дела, в фо­тографии, в металлургии.

■На современном этапе положение, по Смиту, выглядит так: «По самой своей природе технология сложна, и ее невозможно понять в полном объеме. Существуют два способа упрощения этой сложности до пределов человеческого восприятия. Пер­вый — признание учеными единиц и их взаимодействия в огра­ниченных, но точных масштабах; второй — признание связан­ных единиц, что иногда принимает форму системного анализа, но в более конструктивном виде представлено искусством. По мере того как технология переходит из формы индивидуальной работы ремесленника в форму агрегата интегрированных си­стем, значение индивидуальных процессов теряется в тот самый момент, в какой они становятся более производительными. По­явление новой техники все менее оказывается обязанным любо­пытству людей искусства, оно теперь происходит в обильно финансируемых лабораториях и во все большей степени 'зави­сит от науки. Но не предполагает ли сам переход от ремеслен­ника к технологу появления новой области искусства, в которой художнику предстоит играть, определенную роль?» [103, с. 158].

■Смит, естественно, отвечает на этот вопрос положительно, и, поскольку наука и искусство разделены у него по подходу (наука анализирует, искусство синтезирует), нам нечего возра­зить: никто в конце концов не знает, что такое искусство и по­чему бы ему не быть, в частности, и восприятием через призму целостности, сопряженности частей, с чем, правда, не совсем вяжется стремление искусства к массовому удешевленному производству через сохранение эстетической корки, косметики на менее эстетическом основании.

Но в рамках нашей темы это вопрос второстепенный. Дейст­вительный интерес для нас представляют возможная связь ги­потезы Смита с герметизмом и отношение этой гипотезы к проблеме утилизации научного знания. Относительно связи с герметизмом мы склонны считать, что такая связь есть. Мель­кающие в средневековье и не сходящие со сцены вплоть до XIX в. фигуры «маэстро», «мастера», «мага» прописаны при явно герметической их окраске по цеху искусства именно в тех

312

ролях, о которых говорит Смит. Более того, для этой группы характерен ряд общих признаков, резко отличающих ее и от схоластов-теологов, и от ученых. Группа определенно не при­надлежит к дисциплине. И прежде всего это выявляется в отно­шении к публикации, гласности. Если теолог, как и ученый, не может не публиковать, поскольку акт дисциплинарного при­знания предполагает представление продукта именно в той форме, идет ли речь о статье, монографии, диссертации, ру­кописи, то мастер или маг, алхимик, художник, продукт кото­рого овеществлен в материале, не обязан, да и не имеет склон­ности отчитываться в том, как этот результат был достигнут. Тенденция была скорее обратной — держать в секрете, прежде всего от коллег по цеху, свои находки и открытия. Эта тяга к секретности, к тайне, к охране собственных достижений от чужого взгляда, столь характерная для герметизма,— единст­венное, пожалуй, чем герметизм и искусство как источник тех­нологической новации обогатили интерьеры институтов прило­жения научного знания, где секретность получила уже функ­циональную нагрузку защиты от конкурента.

Вопрос о том, несет ли гипотеза Смита некий смысл по от­ношению к проблеме возникновения системы утилизации науч­ного знания, более сложен. Нам кажется, что несет, если учесть, что отношение вовсе не обязано быть позитивным — отношением генетической связи, преемственности, предшествования и т. п. Здесь перед нами явно доминирующее и очень полезное для постановки вопроса отношение. Как источник технологических новаций искусство, очевидно, не опирается на массивы научно­го дисциплинарного знания, но и адрес таких новаций — ремес­ло в его отличии от машинного производства, расчленяющего технологическое целое на составляющие и добивающегося ро­ста производительности труда именно за счет расчленения сложного технологического целого на простейшие, допускающие механизацию составляющие с последующей сборкой целого из частей. Для этого типа расчлененной на элементарные состав­ляющие технологии искусство вряд ли способно быть источни­ком новаций, поскольку сама новация как сложное технологи­ческое целое должна быть представлена в той же пооперацион-но расчлененной, сопряженной по темпу и объему частных деятельностей форме. Тут требуются расчет, синхронизация, ориентир на сборку, с чем искусству не приходится иметь дела, пока оно искусство, уже в силу штучного характера своего производства.

Демаркирующий характер гипотезы Смита позволяет более внимательно присмотреться к гипотезе Мэтиаса, которую мы пообещали оставить напоследок. Мэтиас [82] к своей гипотезе массовых установок и мотиваций приходит от анализа парадок­са несоответствия между уровнем технологических приложений научного знания и уровнем развития самой науки, который имел место в Англии в 1760—1850 гг.

313

С одной стороны, Англия в то время была лидером техноло­гического прогресса: «Нам попросту приходится опираться на различие характеристик индустриального роста и процесса новации на национальном уровне для объяснения того факта, что британская экономика развивалась более экстенсивно, чем это происходило в других странах, и в 1750—1850 гг. стала сравнительно более передовой в освоении новой технологии и в развитии новых видов промышленности, чем экономика дру­гих стран. Это особенно справедливо, если говорить об общем уровне технологии, производительности труда и качества про­дукции в растущих отраслях промышленности — в текстильной, металлургической, металлообрабатывающей, станкостроитель­ной, машиностроительной, энергетической, химической, керами­ческой, стекольной» [82, с. 64]. С другой стороны, этого лидер­ства не наблюдалось в области научных исследований: «Науч­ное знание вообще не обнаруживает аналогичной концентрации в пределах Британии, особенно в случае с химией, где связи между научным знанием и индустриальной новацией были, по­жалуй, наиболее тесными. Развитие научного знания было общеевропейским феноменом. Во Франции, например, государ­ство оказывало значительно большую помощь науке через Ака­демию наук, военные ассигнования, а также и в прямой форме поддержки прикладных исследований, как это было, скажем, с исследовательским отделом Севрского фарфорового завода, где разрабатывались глазури, эмали, краски... В целом ученые вели более систематические технологические исследования во Франции, чем по эту сторону Канала. Страны, не затронутые индустриализацией, но имеющие военные нужды, учреждали академии того же типа с государственным патронажем, с госу­дарственной и частной помощью полезным искусствам, особен­но обещающим военные приложения. Примером здесь могут служить академии Швеции, России, Пруссии, Италии» [82, с. 64—65].

Объясняя неравномерности развития национальных техно­логий, опирающихся на единый общеевропейский массив науч­ного знания, Мэтиас подчеркивает значение психологического воздействия научных обществ и экспериментирующих ученых на практическую деятельность в различных отраслях производ­ства. В ходе такого воздействия вырабатывалась массовая и научная в своей основе психологическая установка, которая концентрировала внимание на статистике, измерениях, сравне­ниях, на поиске переменных, отражающих качество используе­мых технологий, производительность, затраты труда, т. е. это воздействие создавало технологическую парадигматику, без ко­торой невозможны ни оценка наличных технологий, ни появле­ние мотивации на внедрение новых технологий.

Нам кажется, что если где и зарыта технологическая соба­ка, то именно здесь. Научное знание — знак, который не сдви­нется с места, не потечет самотеком, не кинется на технологию

314

на предмет ее оплодотворения во имя технического прогресса и помощи ближним. Нужны индивиды, люди, человеческие го­ловы, одержимые идеей приложения. И чем таких индивидов, людей, голов больше, тем шире база для выявления закона Ципфа, тем выше ранги и стандарты предлагаемых решений, тем меньше лаги-задержки в извлечении из растущего научно­го знания сока утилитарности, который питает сегодня рост и развитие стран, способных привить входящим в жизнь поколе­ниям одержимость приложением и манию приложения, предо­ставить возможности для реализации «сумасшедших» идей прилагателей-трансмутаторов наличного технологического ар­сенала общества. Эта одержимость приложением и эта мания приложения вовсе не обязательно должны основываться на том, что Джон Стюарт Милль, английский логик и экономист, на­звал когда-то американским способом воспроизводства поколе­ний охотников за долларами, хотя силу и мощь материального мотива, материального стимулирования никто не собирается отрицать.

Мотивы одержимости и мании, тяги к научному знанию на предмет его использования, на предмет приобщения могут быть самыми разными. Хаусман, например, статистику мотивов тех же американцев, стремящихся приобщиться к научному знанию, описывает так: «Мотивы, по которым стремятся получить выс­шее образование, дают широкий спектр—от осознанной пользы иметь степень бакалавра, чтобы получить место продавца в „Дженерал Фудз", до пожелания 82-летней бостонской дамы изучить древнееврейский, чтобы общаться с собственным Со­здателем на его родном языке. Юноши поступают в колледж (или хотят поступить), чтобы стать врачами, учеными, юриста­ми, чтобы оттянуть начало трудовой жизни, чтобы играть в футбол, чтобы зарабатывать больше денег, чтобы не попасть в армию или просто потому, что им хочется знать больше о литературе, истории, философии. Девушки поступают в колледж примерно по тем же побуждениям, а также и по дополнитель­ным, столь же разнообразным, от стремления стать секретар­шей в блестящем офисе до желания встречаться с мужчинами, имеющими университетское образование, за которыми замечена склонность жениться на студентках» (76, с. 4]. Но сколь бы различными ни были мотивы, есть мотивы и посильнее долла­ра, одержимость приложением и мания приложения, на ка­кой бы почве они ни возникали, предполагают умение считать, измерять, искать и находить переменные, «измеримые характе­ристики», шкалы качества и эффективности. Не мотивы, а имен­но эти умения и навыки, входящие в транслируемую обществом психологическую установку, определяют, быть обществу разви­тым, развивающимся или даже ■«первобытным». Массив научно­го знания открыт для всех. Важно лишь одно — воспитание с детства, уведенное в «подкорку» стремление его использовать. Проблемы приложения научного знания сложны и многообраз-