Телегою проекта нас переехал новый человек

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4


Власть и безвластие книги


Весь процесс создания, издания, распространения и потребления книги к середине 30-х годов оказывается под контролем государства. Целая серия директив и постановлений начиная с 1918 года закрепляет новый социальный статус книги. “Книга должна явиться могущественнейшим средством воспитания, мобилизации и организации масс вокруг задач хозяйственного и культурного строительства”39. Разумеется, подобная “забота о книге” поддерживалась и литературными кругами, ангажированными властью: “Планируя все наше хозяйство, направляя всю культурную жизнь нашей страны, мы не должны забывать и о литературе, осуществить рабочий контроль над книгой”, — требовал широкий литературный фронт — от Пролеткульта до РАППа40.


Как известно, одним из первых шагов в этом направлении был принятый еще в начале 1918 года декрет ЦИК, которым национализировалось Контрагентство А. С. Суворина, а также большая сеть принадлежавших ему по всей России книжных магазинов, железнодорожных газетно-журнальных киосков, типографий, книжных складов и т. д. Последовательные шаги новой власти были направлены на огосударствление книжных фондов, принадлежавших частным книгоиздательским и книготоргующим организациям, и привели к созданию Государственного издательства — уникального в мировой истории предприятия.


Наиболее крупное негосударственное издательство “Земля и фабрика”, основанное по инициативе профсоюза бумажников, просуществовало с 1922 по 1930 год; открывшееся в 1922 году частное издательство “Academia” национализируется в 1924 году и просуществует уже в качестве государственного до 1938 года. Частные издательства “Время” З. И. Гржебина (1919 — 1923), “Пучина” (1924 — 1929), “Современные проблемы” братьев М. В. и С. В. Сабашниковых (1912 — 1930) были значительно менее мощными, чем государственные, и на книжном рынке не могли составить им серьезной конкуренции. Зато в годы нэпа сильно выросла книжная продукция кооперативных издательств — Книгоиздательства писателей в Москве (1912 — 1919), “Московского товарищества писателей” (1925 — 1934), издательства писателей в Ленинграде “Круг” (1922 — 1929), издательств “Советская литература”, “Недра” (1924 — 1932), “Никитинские субботники” (1922 — 1931), “Федерация” (1926 — 1932).


К началу первой пятилетки частные издательства были ликвидированы. Начинается создание централизованной “стройной системы” специализированных, типизированных и универсальных издательств на общесоюзном и на республиканском уровнях. В 30-е годы под контролем государства оказался весь издательский механизм. Первостепенный интерес представляет государственная издательская политика, оказывавшая в силу своей тотальности определяющее влияние на формирование “круга чтения” и через него непосредственно на “читательские массы”.


В 20-е годы вопросы книжного рынка обсуждались в литературных кругах весьма активно. Несомненно, ближе всего к пониманию книжного рынка как литературной проблемы подошли деятели ОПОЯЗа. Принципиальное значение в этом смысле имеют книга В. Шкловского “Третья фабрика” (М. 1926), статьи Б. Эйхенбаума “Литература и литературный быт” (“На литературном посту”, 1927, № 9) и “Литература и писатель” (“Звезда”, 1927, № 5), Ю. Тынянова “Вопрос о литературной эволюции” (“На литературном посту”, 1927, № 10). Наиболее полной реализацией идей формальной школы в области “бытования литературы” может быть признана книга Т. Грица, В. Тренина и М. Никитина “Словесность и коммерция” (М. 1929), построенная на материале истории книжной лавки А. Ф. Смирдина. Авторы писали о том, что в 30-е годы XIX века начался процесс относительной (в сравнении с Западной Европой) секуляризации русской литературы и, соответственно, ее коммерциализации. Эта ситуация без труда проецируется и на пореволюционную эпоху. Но уже к концу 20-х годов начинается процесс, который можно определить как ресекуляризация литературы для новой идеологии. Литературный быт, издатель, писатель, читатель радикально меняются.


Советская модель книжного рынка с самого начала была задумана как госмонополистическая. Это прежде всего означает резкое преобладание госпредложения над спросом — непропорциональный рост тиража к количеству выпускаемых книг: число книг растет с 3,5 тысячи до 4,7 тысячи печатных единиц, то есть в 0,5 раза, средний же тираж с 12,9 тысячи до 44,6 тысячи экземпляров, то есть почти в 3 раза (общий тираж корректирует эту ситуацию в сторону увеличения с 45 миллионов до 222,8 миллиона экземпляров, то есть в 5 раз).


Что же касается издания непосредственно художественной литературы, то даже советская статистика постоттепельного периода вынуждена была признать, что “широкий размах послевоенного книгоиздания имел... свои минусы. Увлечение выпуском многотомных и многотиражных изданий, бесчисленные переиздания некоторых не заслуживающих того произведений неизбежно вели к затовариванию книжного рынка, хотя спрос на многие ценные произведения все еще не был удовлетворен... В период с 1948 по 1955 год выходило не более 5 тыс. изданий художественной литературы в год”41. Постепенное расширение ассортимента начинается уже в постсталинскую эпоху с возвращением в литературу некоторых писательских имен и относительным расширением возможностей. Та же ситуация и с литературно-художественными журналами, традиционно игравшими ключевую роль в структуре досоветского и советского литературного процесса: их число на всем протяжении 30-х годов катастрофически падает (в особенности в период организации Союза советских писателей и во время войны), пока не достигает минимальной отметки — 4 общесоюзных толстых литературных журнала в послевоенные годы. Это процесс, изоморфный ситуации, сложившейся в советском кино: “...количество названий в прокате заменяется количеством копий на название... число кинотеатров при этом растет, а частота смены репертуара резко падает”42.


Здесь, впрочем, следует отметить любопытный параллельный процесс — увеличение объема книги: средний листаж одной книги вырастает за период с 1928 по 1955 год почти вдвое, причем скачок приходится на послевоенное десятилетие. Это было не только удовлетворение массового спроса на “толстую книгу” (огромные эпопеи, своеобразные “романы-чулки”, по образному определению Ю. Трифонова). За этим процессом — все тот же результат: резкое снижение ассортимента изданий. “Официальная антология” (Р. Эскарпи) сужается подобно шагреневой коже, пока читатель (как, впрочем, и кинозритель) не оказывается буквально на пятачке.


Наконец — государственная библиотека становится институтом, почти монопольно влияющим на читателя, определяющим его спрос. Высокий спрос на книгу — реальный фактор бытования советской культуры в 30 — 50-е годы. Очереди — не только признак советской организации работы, но и действительный показатель читательского наплыва в библиотеки: в часы пик (после окончания смены и в выходные дни) на одного библиотекаря на выдаче приходилось от 50 до 70 читателей. Огромные тиражи, какими издавались книги в СССР, менее всего были предназначены для рынка, расходясь по “общественным фондам потребления”; многомиллионные переиздания классики в своем ассортименте почти полностью совпадали с объемом школьной программы (и большая часть изданий классики поступала прямо в школьные библиотеки). Массовые библиотеки (государственные, профсоюзные, школьные и др.) будут оставаться действительными “очагами новой культуры” до 60-х годов, пока “массовый читатель” не покинет их почти полностью, превратившись в “многомиллионного советского телезрителя”.


Советский читатель, где бы он ни был — в школе, на рабфаке, в институте или заводском цехе, — формируется библиотекой прежде всего, во всех категориях читателей доминирует выбор книг по рекомендациям библиотекарей и рекомендательным спискам. Спрос на художественную литературу в молодежной читательской среде к середине 20-х годов практически полностью совпадает с будущей “официальной антологией”.


Советская массовая библиотека имела большую историю: родившись из “народной библиотеки” прошлого века, она достигла расцвета в 30 — 50-е годы и наконец исчерпала себя в 60-е, потеряв читателя. Именно в массовых библиотеках, общее число которых по стране достигло к 50-м годам огромной величины, и осела основная часть книжной продукции советского времени.


Нельзя не увидеть в массовой библиотеке политико-идеологический институт, через который происходило огосударствление читателя (подобно тому как Союз писателей был институтом огосударствления писателей).


“Щи щам — рознь”, или “Простая охрана интересов


массового читателя”


Декрет о централизации библиотечного дела в РСФСР, отредактированный Лениным и опубликованный 3 ноября 1920 года, не просто связывал все библиотеки страны в единую сеть и передавал их в ведение Главполитпросвета. Из этого декрета видно, чту именно предполагала централизация. Речь шла не столько о том, чтобы “помочь народу использовать каждую имеющуюся у нас книжку”43, сколько о создании единой государственной системы контроля за книгой через централизацию комплектования.


Но начала новая власть не со снабжения, а с чисток, не с комплектования, а с изъятий. Именно в этом процессе вырабатывались принципы централизации.


Следует иметь в виду, что чистки начались сразу после Февральской революции и были лишь усилены большевиками. Процесс приобрел лавинообразный характер к лету 1918 года — библиотечные фонды сократились почти вдвое и лишь к концу 1919 года вернулись к дореволюционным цифрам. Крупская видела в этом последнем факте указание на выход из кризиса: завершился “процесс очищения библиотек от негодного хлама и затем пополнение их закупленными книгами”44. Здесь было, конечно, заведомое искажение ситуации: новая литература лишь количественно могла заполнить образовавшееся зияние, поскольку основная часть ее была брошюрной и уж никак не могла заменить изъятого “хлама”.


О чистках библиотек написано немало. Массовые изъятия из библиотек после революции сразу и прочно вошли в реестр “большевистских преступлений”. Для нас важно, что процесс чисток имел свою логику, и эта логика представляет особый интерес. Именно ею обосновывалась новая библиотечная политика. Крупская писала в 1923 году:


“Знание грамоты можно сравнить с ложкой. Ложкой удобно хлебать щи, но если щей нет, то, пожалуй, не к чему обзаводиться и ложкой.


Дело библиотеки поставлять миску со щами — сокровищницу знаний — владельцам ложек, людям, владеющим техникой чтения...


Однако это лишь часть задачи в области библиотечного дела. Щи щам — рознь. Надо варить их не из сена и трухи, а из достаточно питательных веществ, надо сделать варево удобоусвояемым, вкусным. Важно не просто расставить по полкам книги, надо расставить наилучшие, самые ценные, самые нужные книги, самые доступные, наиболее отвечающие на запросы читателя”45.


“Удобоусвояемое, вкусное варево”, в которое стремилась новая власть превратить чтение, было достаточно сложным продуктом. Речь шла поначалу не столько о новых “щах”, сколько о том, чтобы отобрать у “владельцев ложек” прежнюю “миску”. Так родилась первая, наиболее полная инструкция 1924 года по “пересмотру книжного состава библиотек”, подписанная председателем ГПП Н. Крупской, заведующим Главлитом П. Лебедевым-Полянским и председателем ЦБКМ М. Смушковой46.


Было вновь заявлено, что свою политическую и культурно-воспитательную роль библиотеки не смогут выполнять, “если не освободятся от контрреволюционной и вредной литературы”. Фактически инструкция 1924 года вводила институт спецхранов в научных библиотеках. Охранная грамота оставалась только у книг, вышедших в советских и партийных издательствах, а также у имеющих визу Главлита. Безусловному изъятию подлежала вся литература по философии, психологии и этике, “защищающая ментализм, оккультизм, спиритизм, теософию... и т. п.”, отдел религии должен был содержать теперь только антирелигиозную и “противоцерковную” литературу.


Немалый интерес представляют изъятия беллетристики. К литературе, “возбуждающей, укрепляющей и развивающей низменные, животные и антисоциальные чувства... суеверия, национализм и милитаризм (во многих исторических романах)”, была отнесена практически вся массовая литература: “лубочные книжки” (“Бова Королевич”, “Еруслан Лазаревич”, “Английский Милорд Георг” и т. п.), “лубочные песенники”, “бульварные романы” (“Нат Пинкертон”, “Ник Картер”, “Пещера Лейхтвейс”), “уголовные романы” (Габорио, Леблана, Понсон Дю-Террайля и других); когда же “список по отчистке” доходил до русских авторов, напротив почти каждого имени стояло в скобках: все. Это относилось к Арк. Аверченко, Апраксину, Буренину, А. Вербицкой, М. Волконскому, князю В. Мещерскому, Вс. Соловьеву, Л. Шаховской (список состоял из 56 имен)47. Попадания настолько точны, что можно предположить, будто власть действительно боролась с “дурными вкусами читающей публики”. Между тем безукоризненный отбор был направлен не на воспитание вкуса, а на замену “массовой литературы” “литературой для масс”.


Особенно сильно пострадали в результате изъятий детские библиотеки (здесь, очевидно, сказались педагогические пристрастия и претензии Крупской, считавшейся не только “главным библиотекарем”, но и “главным педагогом” страны). Когда дело доходило до детской литературы, расплывчатость формулировок вела на практике к тому, что библиотекари стремились изымать как можно больше (по принципу “лучше перестараться, чем недоглядеть”). По детской литературе даны особенно пространные списки (два отдельных приложения, требующие изъятия целых категорий детской литературы). Прежде всего речь шла о сказках (в том числе изъятию подлежали сказки Афанасьева, “Аленький цветочек” Аксакова). Власть в это время вполне солидаризировалась с позицией наиболее радикальных литературоведов и педагогов, полагавших, что сказки “вредно влияют на неокрепшее сознание ребенка”, воспитывают суеверия, мистицизм, затемняют “материалистическую картину мира”. Через некоторое время сказки были “реабилитированы”. Прежде всего это относится к русским народным сказкам, возврат которых в “официальную антологию” должен был символизировать поворот власти к “воспитанию патриотизма”. Если сказки были возвращены, то повести и рассказы для детей, изъятые по инструкциям 20-х годов (рассматриваемая инструкция 1924 года содержала 97 имен детских писателей), так и не вернулись к детскому читателю. То же относится и к специальному списку детских книг по истории и исторической беллетристике (список состоял из 51 автора) и к комплектам детских журналов.


Между тем литература соцреализма, эта взрослая литература для детей, немедленно становилась достоянием подростков через “официальную антологию” — школьную программу.


Тема изъятий присутствует практически во всех официальных документах, посвященных библиотекам. Адепты новой библиотечной политики исходили из того, что “рабочий — цельный человек. Не укладывается это у него в голове, что у нас при диктатуре пролетариата наряду с усиленным и небывалым по размаху коммунистическим просвещением масс могут выходить и выдаваться ему из библиотеки книги, проповедующие мистику, буржуазно-индивидуалистический анархизм и совершенно антикоммунистическую идеологию. Работа библиотеки — частица общей работы партии. И для рабочего на каждой книге, взятой из библиотеки, лежит клеймо и виза Коммунистической партии. Он не прочь покритиковать и партию, когда дело идет о частностях, но когда дело касается основных вопросов, здесь рабочий всецело доверяет партии. И вот рабочий читатель сидит над мелкобуржуазной книжонкой, силится одолеть ее, напрягает все свое внимание и в результате натыкается на какую-то антикоммунистическую и бредовую “окрошку”. А между тем для рабочего уже одним фактом выхода книги в свет Коммунистическая партия как бы поручилась за ее содержание. В результате получается растерянность и недоумение. Рабочий сбит с толку. Он не понимает и не решается признаться в этом, стыдится своего непонимания. Вред, приносимый такой литературой, очевиден”48.


“Забота о рабочем” (“простая охрана интересов массового читателя”, по словам Н. Крупской), с какой выписан его психологический портрет, заставляет вспомнить о том, что инициатива в деле библиотечных чисток исходила не только сверху, но и снизу. Один из ведущих теоретиков новой библиотечной политики, А. Покровский, на страницах “Красного библиотекаря” (1923, № 1, стр. 19) сформулировал задачи библиотеки как института социального воспитания: “Библиотека — это мастерская с набором разнообразных орудий для разнообразных работ. Топор плох для отделки поверхности тонких изделий, но хорош для оболванивания чурбана; лобзик плох для распилки теса, но хорош для работы из фанеры... Оставим себе и топор и лобзик. Теперь в этих наших мастерских много инструментов старых, ржавых, неуклюжих, кривых, обманывающих неловкую руку. Постараемся очистить от них мастерские, заменяя каждое старое — новым, лучшим. Но в тех случаях, когда для данной цели нового лучшего инструмента нет, оставим и ржавую пилу, и тупую стамеску, и даже топор, соскакивающий с топорища”. Эти “смелые предложения” тут же, однако, обставлялись множеством оговорок. Что касается “практических рекомендаций”, то А. Покровский предлагал, например, чтобы “каталог небольшой библиотеки для массового читателя приближался к рекомендательному списку книг”, а книги, оставленные в библиотеке ради привлечения читателя, ради их занимательности, по содержанию же малоценные, в списки не включать. Эти и другие “маленькие хитрости” тем не менее не уберегли А. Покровского от разгромной критики. Любопытно, что с А. Покровским полемизировали в основном библиотекари, критиковавшие его за... “гнилой интеллигентский либерализм”.


Безусловно, чистки достигли намеченных целей: они проходили параллельно с приходом нового читателя в библиотеку (его уже не нужно было обманывать — он просто не знал, кто такая, скажем, Вербицкая). Массовый читатель рождался на глазах — к книге толкал сам процесс резкого разрушения традиционной социальной стратификации, борьба с безграмотностью, массовая тяга к учебе, которая обеспечивала новым социальным группам возможность найти свое место в изменяющейся общественной инфраструктуре. Все это качественно меняло читательскую аудиторию и состав крови “массового читателя” библиотеки.


Позволительна стала даже декоративная кампания по борьбе с изъятиями в 1932 году. Эта кампания была организована по принципу “головокружения от успехов” — “инициатива мест” была скована. Развитию этой инициативы способствовала неопределенность ключевого понятия “идеологически вредная книга”. Ликвидация “вредной книги” в этом отношении очень напоминает “ликвидацию кулачества как класса” при неопределенности понятия “кулак”. Речь, однако, шла вовсе не о прекращении изъятий, которые к началу 30-х годов привели к катастрофическому оскудению библиотечных фондов, сократившихся в среднем на 50 процентов49. Просто-напросто завершился полный цикл уже традиционных па власти — шаг назад, два шага вперед; то же самое произошло и с переорганизациями в колхозах, административном аппарате, партии, армии, в среде интеллигенции и т. д. — везде срабатывал один и тот же метод: сначала мощное давление со стороны центральной власти, затем “перегибы” и “головокружения”, в которых якобы повинна инициатива мест и от которых берется спасать сама же центральная власть. После библиотечной кампании 1932 года комсомолец с улицы или работник сельсовета уже не могли вмешиваться в процесс чистки; чистки стали регулярно-централизованными, а списки на изъятие и выдачу — определенными и жесткими.


Огосударствление читателя, или От эмпирического


читателя к идеальному


“Народность” советской библиотеки, как уже упоминалось, не была рождена революцией, но вызрела в России задолго до нее. Ее корни — в народнических “общедоступных библиотеках”. Уже в XIX веке эта доступность понималась в российских народнических кругах специфически: речь шла о резком, если не сказать — революционном, преобразовании “народа” в “читателей”. На первом месте оказалась, таким образом, не библиотека, которая (по западному образцу) должна стать общедоступной, но ее потенциальный посетитель — не читающая публика, но нечитающая масса. Именно во второй половине XIX века в России сложилась, а затем заняла доминирующее положение социально-педагогическая концепция библиотечного дела в противовес концепциям “библиофильской” и “образовательно-утилитарной” (помощь читателю в самообразовании).


“Социально-педагогический период” истории библиотек естественным образом совпадает с пореволюционной эпохой. Ему соответствуют и новые теоретические установки. Так, Н. Рубакин на первое место выдвигает уже не знание, а понимание и сознание и основой библиотечной работы считает не распространение знаний, но “содействие умственному и эмоциональному развитию читателя”. Отсюда следовали конкретные рекомендации по формированию книжного состава “библиотечного ядра”, по созданию в массовых библиотеках “рекомендательных каталогов” (вскоре практически полностью заменивших традиционные каталоги из-за их “объективизма”) и “системы чтения”.


Фактически вся библиотечная теория 20-х годов в лице Н. Крупской, А. Покровского, Б. Боровича, Д. Балики, В. Невского, М. Смушковой, Е. Хлебцевича, И. Цареградского, Е. Медынского и других обосновывала, развивала и “проводила в жизнь” социально-педагогическую концепцию библиотек (в этом сугубо интеллигентски-народническом контексте следует оценивать и библиотечные чистки: здесь идеалы интеллигенции совпали с интересами власти), выдвигая на первый план именно формовку читателя, а в книге и знании видя не цель, но лишь средство (“орудие”) для воспитания масс.


Социально-педагогическая концепция имела парадоксальные результаты: с одной стороны, культ книги замещался культом читателя, с другой (на “новом этапе”) — читатель с его интересами вовсе исключался из библиотечной практики, а сама библиотека превращалась в нечто значительно большее, чем место хранения и потребления книги.


В первые пореволюционные годы наибольший интерес у адептов новой культуры вызывают избы-читальни. Именно сюда направлялись огромные книжные потоки. Н. Крупская в 1918 — 1923 годах вообще полагала, что именно изба-читальня — идеальный прообраз библиотеки будущего, и к расширению их сети направлялись огромные усилия: в 1920 — 1921 годах их числилось десятки тысяч.